Урок продолжался своим чередом. К концу его, когда по коридору со звонком прошел дневальный, на коленях перед таблицей умножения стояло семь кантонистов, в том числе с краю, последним, оказался Штык.
— Повертывайся, — шепнул он Берку, — протяни руки вот так…
Наказанные все отвернулись от таблицы умножения и, стоя на коленях, протянули вперед руки ладонями вверх: они как бы умоляли о прощении.
В дверь заглянул барабанщик с пучком розг.
— Понадобится, Иван Петрович? — спросил он весело.
— Как же! Смотри — целых семеро. Ну-с! Начнем! Я докажу вам теорему. Арифметика — наука, а не фунт изюма.
Ученики после звонка все поднялись за столами и ждали, стоя навытяжку и руки по швам. Учитель подошел к наказанным.
— Ага! Да и природный «рифметик» тут оказался. Почему у тебя на руке шрам?
— Я укусил себе руку.
— Ага! Это ты, стало быть, не хочешь есть трефного и предпочел съесть собственную руку. Так-с. Я вижу, ты Перец?
— Нет, я Берко Клингер.
— Хорошо-с! Вы со своим дядькой думаете, что арифметику можно и без науки постигнуть? Но знаете ли вы, например, что такое геометрическая прогрессия? Нет? Не знаете? Сейчас я покажу геометрическую прогрессию. Барабанщик! Дай первому две.
Барабанщик взмахнул розгой и ударил два раза по протянутым ладоням первого из наказанных; Берко увидал, что на ладонях кантониста вспыхнули две багровых полосы.
— Так! — воскликнул учитель. — Это есть первый член прогрессии. Природный арифметик, сколько будет дважды два?
— Четыре, — ответил Берко.
— Четыре, а не фунт изюма. Дай Петрову четыре! Дешево отделался, Петров, ибо ты есть всего только второй член прогрессии.
Барабанщик ударил Петрова, который три года просился в мастеровые, четыре раза по ладони.
— Ну-с, природный арифметик, а сколько будет дважды четыре?.. Восемь? Верно, восемь, а не фунт изюма. Барабанщик, природному арифметику восемь погорячее. А-те-те! Вот так. Не любишь? Это тебе арифметика, а не фунт изюма.
Берко вздрагивал при каждом ударе, но не вскрикнул ни разу.
— Ага! Молчишь. Закоренелый. Ну, говори дальше, сколько дважды восемь?.. Верно, шестнадцать, а не фунт изюма. Дать четвертому шестнадцать. Считай, арифметик, сколько будет дважды шестнадцать? Ну-ка, ну? Это уж мы с тобой за табличку перемахнули. Удивительно! Тридцать два? Верно, тридцать два, а не фунт изюма. Дай, барабанщик, пятому тридцать два.
— Не много ли по ладоням будет? — усомнился барабанщик.
— Бей, бей. Прогрессия — тут ничего не попишешь, — притопывая индюком, говорил учитель.
Взгляд его просветлел. Лицо раскраснелось. Когда черед дошел до Штыка, тот заорал:
— Берко, паршивый дьявол, скажи, что не умеешь рифметику делать!
— Как так не умеет? — завопил Иван Петрович. — Сам привел мне арифметика, а теперь — «считать не умеешь». Сколько будет дважды шестьдесят четыре, арифметик? Говори!
— Это будет, — пробормотал Берко, опустив голову, — так что-нибудь около ста…
— Окола ста! — заорал учитель. — Ага! Это тебе не фунт изюма. А больше или меньше ста? Наука требует точного ответа.
— Чуть-чуть побольше ста, господин учитель.
— Так. Ну, ладно, Штык, тебе сто, а твоему арифметику разницу. Это сколько будет?
— Двадцать восемь, — ответил Берко, вздохнув.
— Прибавь ему, после Штыка двадцать восемь погорячее. Пусть помнит, что арифметика не фунт изюма!
— Не вытерпит сотню, — сказал барабанщик, жестоко стегая по ладоням Штыка.
После семьдесят второго удара Штык обессилел и упал на пол, лицом вниз, с протянутыми вперед руками: ладони его были иссечены в кровь.
— Разрешите докончить калачиком? — попросил барабанщик.
— Валяй, так и быть, калачиком.
— Штык, вставай калачиком.
Штык покорно поднялся на ноги и, наклонясь вперед, ухватился руками за носки сапог, свернувшись калачом. Барабанщик отстегал его по спине.
— Фу, устал! — отдуваясь, промолвил учитель. — Ну, не тяни канитель, дай арифметику остальные легонько, а то он вторую руку съест.
Учитель, кончив урок, ушел, а барабанщик, кончив свое дело, отправился в соседний класс, где преподавал закон божий соборный протопоп, и перед таблицей моисеевых заповедей, около двери, тоже стояло несколько наказанных кантонистов.
— Товарищи, что же это будет? — закричал Штык.
Кантонисты окружили наказанных.
— Где это видано, чтобы по рукам давали сотню? Что же это будет?
— А то и сбудет, — угрюмо проговорил Петров, — что, если не хотите жалобу подавать, надо бунт устроить. Я три года прошусь в швальню, а меня все на табличке морят. И что ни год, все больше бьют.
— Против порки какой же может быть бунт? — сказал другой кантонист, ростом не ниже Петрова. — Всегда пороли и будут пороть. В прошедшем году учителя придумали инспектору на смотру претензию заявить. Что вышло? Их же ведь потом пороли.
— Да верно ли говоришь-то? Учителей не полагается пороть.
— Не полагается, а выпороли. Само собой, по секрету. Собственноручно Зверь порол. Отчего и Иван Петрович лютует. Раньше он редко приходил с «мухой», а в этом году бесперечь пьян. Почему? Обидно. В том году стал бы он сотню давать? А вот ныне дал. Почему? Потому что самого его обидели, все-таки он коллежским регистратором числится. Каково ему было брючки спускать? Вот он с той поры фалдочками позади и играет — руками стыд покрывает.
— Против порки нельзя бунтовать.
— Конечно.
— Всех потом и выпорют. А то, как Менделя, пустят по зеленой улице десятого. В Чугуеве бунтовали, да закаялись…
— Душу-то как отвести?
— Отведешь, да душа с телом и распрощается.
— Все равно забьют. Так ли, сяк ли. Чем ни дальше, тем больше бьют, — это вот как нынче твой племяш, Штык, насчитывал. Здорово он тебе насчитал, привел рифметика!
— Иди ты к монаху!
— Нет, постой, мы его спросим. Берко, ну-ка, скажи, сколько бы пришлось восьмому по такому счету?
— Я подумаю, если можно.
— Думай.
— Восьмому пришлось бы двести пятьдесят шесть.
— Этого никому не выдержать.
— Видите, братцы, к чему рифметика ведет, — показывал свои окровавленные руки Штык.
— Надо бунтовать, — сказал Петров. — Если нельзя бунтовать против порки, давайте щовый бунт устроим.
— Причины нет никакой щовый бунт устраивать.
— Как это нет причины? Капуста свежая на базаре давно возами по семишнику[26] вилок, а нас все кислыми щами с прошлогодней гнилой капустой потчуют. Давно бы пора новую капусту рубить. Не станем есть щей — баста!
— И без того голодом сморили, а вы выдумали щей не есть. Раз приказано каптенармусу «стравить капусту кантонистам во что бы то ни стало», чего мы можем сделать?
— Чудак. Свинья ты, что ли? От этих щей только желудку расстройство. Все животами маются.
— Уж если бунт, то и каши не есть.
— Ну, это, братцы, не модель. На одном хлебце с квасом недолго протянешь.
— А как вот Берко живет? В лазарете, кроме хлеба, лопни мои глаза, он ничего не ел — хлебца да квасу. Ему ни нашего мяса, ни каши с салом тем более есть не полагается. Верно, Берко? — спросил Штык.
— Да, мне сало есть не можно. Но мне давали еще клюквенный кисель. Это я ел.
— Видишь, кисель! Дай хоть не клюквенного, а толокна, так мы, конечно щей не станем кушать.
— Так ли, сяк ли, ребята, — опять заговорил Петров, — наше дело «акута». Подумай то, что еще пришло в голову Фендрикову: насчитывать. Хорошо, я на место Штыка не попал. А то какой портной из меня выйдет, если мне руки перебить. По-моему, щей нынче не есть.
— Надо с ефрейторами сговориться, роты спросить. Уж если щовый бунт делать, так всем батальоном.
— Это само собой. Обид у всех накоплено. Подумать только, что с Музыкантом сделали. У меня уж вот две недели в ушах крик, провалиться мне на этом месте, — говорил Петров. — Вскочу ночью, слышу барабаны бьют, и Мендель кричит. А ведь в шестнадцать барабанов били, а слыхать.
— В первой роте у третьего взвода шкура на барабане в ту пору лопнула.
— Эй, братцы! Терпели мы долго, да лопнет же когда-нибудь наше терпеньице?
— Разойдись, братцы. Мент[27].
Кружок распался. По коридору прошел и прозвонил в звонок дневальный, возвещая, что перемена кончилась.