1. Татарские биточки
— Хорошо сделали? — спросил Онуча.
— Очень недурно, господин фельдфебель, потрудились достаточно, — ответил цейхшрейбер Бахман, подсыпая совком песочку в лядунку, надетую на Берка!
Берка снаряжают на стойку после зори в полной солдатской амуниции, согласно приказанию Зверя. Бахман принес из цейхгауза «теленка» — тяжелый ранец, крытый телячьей шкурой, с пристегнутым к нему медным котелком — «манеркой», «крынку» — кремневое ружье, весом восемнадцать фунтов, патронташ и лядунку на широких выбеленных перевязях и кивер.
— Хорошо сделали, — повторил Онуча.
И в самом деле Берко, стоя в углу коридора четвертой роты, был похож на что-то «сделанное» человеческими руками, на какое-то сооружение. Сам Берко совершенно пропадал в своем уборе; из-под кивера, из-за широких, в ладонь, белых перевязей бледное лицо Берка смотрело, будто из окна. С кивером Онуче и Бахману больше всего досталось хлопот: в него голова Берка уходила, словно в ведро, по плечи; пришлось набить кивер паклей, чтобы он кое-как держался на голове; застежка кивера, рассчитанная на крепкий солдатский подбородок, свисала кантонисту на грудь; ее пришлось подтянуть к ремням перевязей веревочкой. В руку Берка вложили приклад, скомандовав: «На плечо».
— Стоишь? — неуверенно спросил Онуча.
— Стою, господин фельдфебель, — ответил Берко молодцевато, но слабым, замирающим голосом.
— Бахман, подсыпь еще немножко песочку в патронташ, а то он что-то на левую сторону кренится.
Бахман подсыпал в патронташ песку, и равновесие восстановилось.
— Стой, не шевелись! — приказал Онуча. — Целый час с тобой маемся!
Берко промолчал. Единственное, что он мог ответить, — это сказать, что сооружение получилось непрочное.
— Я, Бахман, пойду закушу, а ты пока побудь с ним. Как ты полагаешь, не выстоять ему три часа?
— Ясно! Если ему сядет муха на нос, то уже перетянет.
— В случае ротный придет, скажи, что я на минутку отлучился.
— Хорошо. Выпейте, Иван Лукич, уж кстати и за мое здоровье. Да закусите татарским биточком. Лучшей закуски нет.
— Само собой.
— Ваша супруга мастерица на закуски.
— Да, она это может.
Онуча ушел. Уже стемнело. Коридор роты тускло освещался по концам ночниками; от их красных огоньков вверх струилась змейкой копоть. Берко смотрел на огонек, на струйку копоти; она заплетала свет в глазах мальчишки туманной тканью. Берко обливался потом — не столько от тяжести навьюченных на него вещей, сколько от боязни шевельнуться, нарушить равновесие и целость сооружения. Голос Бахмана до слуха Берка доносился откуда-то издалека.
— Что они делают с ребенком, ай! — говорил Бахман, прохаживаясь поперек коридора около угла, где стоял Берко. — Они его совсем хотят уморить. Почему бы тебе не креститься, Берко? Ведь это насильно, и поэтому все равно, как нет ничего. Ты получишь двадцать пять рублей и будешь их отдавать под проценты… Что, ты не хочешь? Тогда ты отдашь для тебя: ты будешь иметь свой доход. Мы сговоримся… Ты и этого не хочешь? Ты, может быть, богат? У тебя, может быть, есть капитал? Много ли у тебя грошей?
— У меня есть деньги, они у дядьки. Возьмите, добрый человек, у него сколько хотите и высыпьте песок из ранца: у меня очень болит спина.
— Вот что они делают с ребенком! Это ясно: спина у тебя должна болеть. Хорошо, если она у тебя не сломается поперек… Они думают, что мальчик может простоять три часа, а я вижу, что он уже готов сейчас упасть. И заметь себе хорошенько, Берко: в ведре еще осталось несколько песку, потому что я видел, что уже достаточно. Для чего еще насыпать, когда ты уже и так готов?!
— Добрый человек, идите скорее к моему дядьке: я сейчас умру.
— Нет, сейчас ты еще не умрешь. Но хорошо, хавер, я пойду и разбужу твоего дядьку; мы посчитаем твой капитал. Там, думаю, есть рубля три.
— Больше, Бахман.
— Даже больше? Мы это посмотрим. Если тебе надо, то послушай мой совет: ты стой прямо и не думай про стены, я сейчас приду и приведу Штыка.
Бахман ушел. То, что Бахман напомнил Берку о стенах, оказалось роковым для сооружения, с таким трудом возведенного Онучею и Бахманом на теле Берка.
Когда шаги цейхшрейбера затихли в темном коридоре, Берко изнемог, ноги у него задрожали.
«В самом деле, — подумал он, — почему бы мне не опереться спиной о стену? Тут так темно, что этого никто не увидит. Я немного отдохну, а потом опять отойду от стены».
Берко попятился, чтобы опереться ранцем о стену, но при первом же движении равновесие постройки нарушилось. Ружье покачнулось. Чтобы не выпустить его из рук, Берко шагнул вперед, но тут кивер соскочил с головы и, стукнув Берко по животу, повис на веревочке. Берко ахнул и попробовал сесть — только бы не выпустить из рук ружья: Берко слыхал, что если ружье уронишь, то пойдешь по «зеленой улице». Загремела манерка, загремело ведро с песком, задетое ружьем, и Берко со словами: «Вы хотите упасть, Берко? Падайте, прах вас возьми!» — повалился, отдаваясь силе тяжести, с сладким замиранием сердца, какое бывает при сильном взмахе качелей. Сооружение с грохотом рассыпалось, похоронив под своими развалинами бесчувственное тело Берка.
Над казармой веял сон, потому что после зори батальону полагалось спать. Каждый кантонист, сложив по форме верхнюю одежду в подкроватный ящик, должен после зори спать на правом боку, подложив под правую щеку ладонь правой руки, а левую руку «свободно» протянув вдоль тела. В душных спальнях при коптящем свете ночников кантонисты, забыв о всех формах, спали разметавшись. Дышать полагалось, по уставу, во сне ровно, глубоко и спокойно. Ни храпеть, ни говорить во сне нельзя. Но одни бредили во сне, другие храпели. Спали однакоже не все. Из первой роты, где по росту было больше всего воспитанников, кончающих курс наук, пожалуй, никто не спал. Первая рота и не раздевалась.
После зори здесь начиналась своя жизнь, которую уставы и правила не могли ни предусмотреть, ни запретить. В одном углу на нарах первой роты открылся майдан, и там при свете свечки резались в три листика на деньги. В другом, сидя кружком, пили казенное вино, закусывая огурцами и телятиной. Около двери шли разговоры о минувшем дне.
— Что такое сталось с нашим Зверем? Поставил на стойку одного жидка, да и полно. Никого ведь за то, что щи не ели, не наказали.
— Ты это, полагаешь, тебе так пройдет? Он придумать не мог. А вот к завтрему придумает и объявит новую штучку.
— Заколотят они этого Клингера. Лучше бы он уж согласился обмакнуться.
— Что толку? Мендель согласился, да и бегал потом, как таракан в горячем горшке.
— Да, братцы, Менделю досталось, пока он нашу музыку постиг, — сказал Петров. — Третьего года зимой Онуча ему говорит: «Раздевайся, Мендель, совсем, я из тебя хочу монумент сделать». — «Какой монумент?» — «Ледяной». Вывели Менделя на двор к колодцу, в чем мать родила, да давай с головы из ведра поливать. Конечно Онуча был совсем пьяный. Ну, никакого монумента не вышло, потому что Мендель примерзнуть к земле никак не мог, все падал. Менделя в лазарет снесли, а самого Онучу Зверь собственной рукой выпорол. Тем и кончилось. А Мендель на этом случае и сдался: не хватило у парня терпенья. А то вы жалеете этого рифметика, что на стойку поставили! Ну, если повалится — выпорют, только и всего.
— Я видал, проходя сейчас, около него Бахман с Онучей маются. Смех один — то в патронташ, то в лядунку, то в манерку песку подсыпают, все его прямо уставить хотели, а он на ногах вихляется.
— Уставили уж. Онуча домой пошел татарскими биточками закусывать.
— Ребятишки, давайте вольем Онуче, — предложил Петров.
— Отчего же, влить можно. Кстати, Аграфена, наверно, биточки-то на таганке поджаривает под челом. Подбавим ей на сковородку соусу?..
— Ладно. Братцы, я что еще выдумал. Захватим веревочку?
— Зачем?
— А я дорогой скажу. Сенька, у тебя нос к духу крепкий, тебе нести ведро.
— Ладно, — согласился Сенька. — Троих довольно.
Трое кантонистов из первой роты шмыгнули из спальной мимо часового в коридоре. Часовой по обычаю сделал вид, что дремлет, склонясь на ружье, и не заметил ребят.
Задами казармы кантонисты выбрались на улицу через лаз в заборе, где для этого приспособлена была выдвижная доска. Домик Онучи был неподалеку от школы, над оврагом, в палисаднике.
В окне — огонь. Из дома через окна слышен разговор. Калитка не заперта. Кантонисты заглянули в окно. Онуча сидел за столом. Перед фельдфебелем стояли начатый полуштоф вина и стакан. Супруга Онучи торопливо тяпала в корытце. На шесте под таганком горел огонек щепочек. Онуча налил и выпил стаканчик.
— Да не дуй ты гольем ее, христа-ради. Сейчас биточки будут готовы.
— Если мне некогда! Жарь скорей! Перцу-то подбавь еще. Поболе, поболе сыпь, не жалей! Да не пережарь, чтобы мясцо чуть-чуть согрелось — горяченькое только было, а внутри чтобы сырое совсем.
— Да уж знаю, не учи!
Супруга Онучи поставила на таганок сковороду. Кантонисты тихо пробрались во двор.
— Сенька, ты полезай на крышу. Да помни, побежишь — у калитки подпрыгни повыше.
— Ладно, знаю.
— Не греми сапогами-то. Принимай ведро.
Сенька полез на крышу, а Петров с товарищем, протянув в калитке на аршин от земли веревку, опять прокрались в палисадник и к окошку.
На сковородке над огнем шипело масло. Огонь весело пылал. Онуча выпивал, запрокинув голову; видно было, как у него играет кадык.
— Что это, мать, будто на крыше загремело? Что бы это такое?
— Что такое? Кот конечно, — ответила супруга Онучи и тут же завопила: — Ах, матушки!
Огонь на шестке зашипел и погас. Супруга Онучи, отплевываясь, вытирала фартуком лицо. С шестка на пол по чисто выбеленной печке бежали грязные потеки.
На крыше Сенька громыхнул ведром и покатился вниз.
Онуча выскочил в сени.
— Мяу! Мяу! Мяу! — завопили в один голос кантонисты.
Сенька козлом скакнул в калитку. Онуча чуть его не поймал, но тут же повалился через натянутую в калитке поперек веревку вниз лицом.
Кантонисты ринулись, мяукая и фыркая, в овраг с обрыва. Из-под ног их сыпалась земля, сгибались и, треща, ломались ветки.