Я становлюсь вором. Для моего утешения Моульди объясняет разницу между словами: «украсть» и «взять»
Я стоял на улице и должен был, как сказал Рипстон, добывать сам себе хлеб. Я мог убежать домой. Правда, я не знал туда дороги, но я мог расспросить у прохожих. Вполне честный мальчик не остановился бы ни перед какими трудностями, А разве я не был честен? Я ночевал, я провел все утро, я завтракал вместе с ворами, но это мучило меня, краска бросалась мне в лицо при одной мысли об этом. Отчего же я стоял, отчего же я не шел домой, чего я ждал? Это может спросить только тот, кто не испытал, что такое голод, страшный голод мальчика, мало евшего накануне и с утра проглотившего всего одну чашку жидкого кофе без булки, — страшный голод, от которого по всем членам распространяется дрожь и конечности цепенеют. Мысль, что Моульди и Рипстон воры, была ужасна, но мой голод был не менее ужасен. Рипстон сказал, что я могу не есть их пудинга, если не хочу, значит, если я захочу, они дадут мне его. И какой это должно быть чудный пудинг! Я его знаю, он продается во всех лавках для бедняков. Его делают из муки, из почечного сала и из чего-то еще необыкновенно сытного; он такой горячий, что греет руки, пока не положишь в рот последнего куска; его обыкновенно режут большими-большими кусками, величиной с четверть кирпича. Картина такого огромного, горячего, вкусного куска пудинга носилась перед глазами моими, когда я увидел, что Рипстон и Моульди возвращаются из переулка. Я спрятался за телегу с мешками муки и следил за ними глазами. Они казались очень веселыми, и Моульди подбрасывал и ловил на лету четыре или пять пенсовых монет. Они искали меня глазами, и Рипстон даже свистнул, чтобы дать мне знак. Но я прижался плотно к колесу, и они прошли, не заметив меня. Я перешел дорогу и стал следить за ними. Моульди вошел в пудинговую лавку и через несколько секунд вышел оттуда, неся на капустном листе целую кучу того самого пудинга, о котором я мечтал. При виде густого, душистого пара, распространявшегося от него, у меня сперло дыхание, и я еще сильнее прежнего почувствовал и голод, и холод.
Я перешел на их сторону улицы и пошел за ними поодаль, однако на таком расстоянии, что мог ясно видеть, как Рипстон взял один из больших ломтей, поднес его ко рту и выкусил из него кусок, ах, какой большой кусок! Я подходил к ним все ближе и ближе, наконец подошел так близко, что мог слышать, как они едят, Я слышал, как Рипстон втягивал и выпускал дыханье, чтобы студить забранный в рот кусок; когда он поворачивал голову, я даже видел удовольствие, блиставшее в глазах его.
Когда они начали есть, на капустном листе было всего пять ломтей; теперь каждый из них уже доедал по второму.
— Люблю я пуддинги Блинкинса, — сказал Рипстон, — в них так много сала!
— Это правда, — отвечал, облизываясь, Моульди, — они все равно что с мясом.
— Мне уж, пожалуй, и довольно, — заметил Рипстон, — пудинг такой сытный!
— Конечно, не ешь насильно! — засмеялся Моульди, — я и один справлюсь с последним куском.
Я не мог выдержать.
— Моульди! — вскричал я, положив руку на его плечо: — дайте мне кусочек!
— А, это ты? — вскричал Моульди, увидев меня, — что, верно бегал домой посмотреть, не примут ли назад, да тебя выгнали?
— Или ты, может быть, ходил на базар и выдал нас? — спросил Рипстон.
— Никуда я не ходил, я все шел следом за вами, дайте мне кусочек, будьте так добры! Если бы вы знали, как и голоден.
— А разве ты не знаешь, что сказано в молитве: не укради? — подсмеивался безжалостный Моульди, засовывая в рот последний кусок своего второго ломтя; как же хочешь, чтобы я кормил тебя ворованным? Еще ты, пожалуй, подавишься.
— А мы же решили, что всем будем делиться, — сказал я, видя что, мне не разжалобить Моульди.
— Да, конечно, я и теперь не прочь от этого, — возразил он, — но ты хочешь есть с нами пудинг, а не хочешь с нами воровать; так нельзя, не правда ли, Рип?
— Да он просто, может быть, не понял в чем дело, — заметил Рипстон, который был гораздо добрее своего товарища; — если бы ему хорошенько все объяснить, он, может быть, и не сплошал бы. Правда, Смитфилд?
С этими словами Рипстон дал мне последний оставшийся у него кусочек пудинга. Что это был за кусочек! Никогда в жизни не едал я ничего подобного! Такой теплый, вкусный! А на ладони Моульди лежал па капустном листе дымящийся ломоть, из которого могло выйти по меньшей мере десять таких кусочков!
— Так как же Смитфилд?
Моульди уже подносил ко рту последний ломоть. Рипстон знаком остановил его. Кто съест этот ломоть? Все зависело от моего ответа. А я со вчерашнего завтрака ничего не ел, кроме скудного ужина.
— Конечно, — смело отвечал я, — я бы не сплошал.
— Значит, теперь, когда ты знаешь в чем дело, ты не станешь плошать?
— Не стану.
— Ну, и отлично; дай ему этот кусок пудинга, Моульди, он, кажется, ужасно голоден.
— Нет, постой, — возразил Моульди. — Я не буду есть этого ломтя, — он спрятал его в карман куртки, — но пусть Смитфилд прежде заработает его и докажет, что говорит правду. Пойдем.
Мы пошли назад в Ковент-Гарден. Я держался поближе к тому карману Моульди, где лежал пудинг, и не отставал от товарищей.
Когда мы подошли к рынку, Моульди огляделся кругом.
— Видишь первую лавочку между столбами, где стоит человек в синем переднике? — спросил он меня. — Там расставлены корзины с орехами.
— Вижу.
— В первой корзине лежат миндальные орехи. Иди туда, мы подождем тебя здесь.
Я понял, что нужно было Моульди. Он хотел, чтобы я пошел и наворовал орехов из корзины. Я уде решил, что приобрету ломоть пудинга, и не колебался, хотя сердце мое сильно билось, пока я подходил к лавочке.
С этой стороны лавочка была завалена грудами цветной капусты и зелени; подойдя ближе, я увидел, что мне нужно обойти кругом и подойти к орехам из-за цветной капусты. Я притаился за грудой капусты и увидел, что продавец орехов разговаривает с покупателем, повернувшись ко мне спиной. Женщина, торговавшая капустой, также сидела ко мне задом и в эту минуту ела, держа свой обед на коленях; корзина была доверху наполнена орехами. Я запустил туда руку раз, другой, третий, насыпал себе полный карман и затем, выскочив из узкого прохода, в котором стоял, пошел к Моульди и Рипстону, выглядывавшим из-за столба.
— Славно, Смитфилд; — вскричал Моульди — я все видел, ты напрасно уверяешь, что не знаешь дела! Молодец! Вот тебе твой пудинг!
— Я не сумел бы и в половину так чисто сработать, — заметил Рипстон.
— Ты! — с презрением вскричал Моульди — да если ты воображаешь, что можешь своровать хоть в четверть так хорошо, как Смитфилд, так ты ужасный хвастун. Я бы сам не сумел стащить орехи так ловко, как он; а конечно, в других вещах ему со мной не сравняться, — прибавил он, вероятно, боясь, чтобы я слишком не возгордился; а я и не подозревал, что показал особенное искусство, пока товарищи не начали хвалить меня.
Все шло хорошо, пока было светло, но когда наступила ночь, и я снова очутился в темном фургоне, я начал чувствовать сильнейшие угрызения совести. На этот раз Моульди был подушкой, и мне предоставили лучшее место; я лежал головой на груди его, но, несмотря на это, я не мог заснуть. Я сделался вором! Я украл миндальные орехи, я убежал с ними, продал их и истратил вырученные деньги! Все мои жилы напрягались и бились, беспрестанно повторяя мне ужасное слово «вор». Вор, вор, вор, твердило мне сердце, и я ни на минуту не находил себе покоя.
— Вор! — прошептал я наконец. Моульди еще не спал.
— Кто вор? — спросил он.
— Я вор, Моульди, — отвечал я.
— Ну, а кто же тебе говорит, что ты не вор? — насмешливо спросил Моульди.
— Но ведь я никогда прежде не был вором, — серьезно сказал я, — уверяю вас никогда, оттого-то мне так и грустно теперь.
— Ты врешь, — произнес Рипстон, также еще не спавший.
— Нет, право, — уверял я, — умри я на этом месте, если неправда.
— Ну, что же, — заметил Моульди, — ты точно также и теперь можешь сказать: умри я на этом месте, если я вор.
— Нет, этого я не скажу, а то, пожалуй, и в самом деле умру, теперь ведь я вор.
— Пустяки! какой ты вор, — вскричал Моульди, — разве то, что ты сегодня сделал, можно назвать воровством? Это совсем не воровство.
— А что же это такое? Мне всегда говорили, что брать чужое, значит воровать.
— Это говорят люди, которые сами не пробовали и потому не понимают, — сказал Моульди, приподнимаясь на локоть чтобы удобнее обсудить интересный вопрос. Вот видишь: если какой-нибудь мальчик войдет в лавку на Ковент-Гарденском базаре, да запустит руку в ящик с деньгами, его поймают, это будет воровство; если он полезет в карман к богатой леди или джентльмену, пока они там что-нибудь покупают — это также воровство. За это отдадут под суд, и судья также скажет, что это воровство. Ну, а если какой-нибудь маленький мальчишечка старается честным образом заработать себе полпени, да его поймают с чужими орехами или с чужими яблоками, разве, ты думаешь, его будут судить? Никогда! Просто торговец даст ему подзатыльника, и самое большое, если позовет сторожа; тот поколотит его палкой, да и отпустит, а разве бы сторожу позволили самому расправляться с настоящими ворами? Ни за что.
Моульди говорил, конечно, то, что сам думал; если же нет, то его желание облегчить мои страдания было очень великодушно. Однако, сколько ни старался и он, и Рипстон утешить меня, тяжесть продолжала лежать на моей совести.
— Если брать орехи и другие вещи не называется воровать, так как же это называется? — спросил я у Моульди.
— Мало ли как! Называется смазурить, стащить, стянуть, стибрить, да не все ли равно, как назвать!
— Ну, а если бы я спросил у полицейского, как бы он это назвал?
— Вот выдумал! Кто же станет спрашивать у полицейских; известно, какие они лгуны! — возразил Рипстон.
— Признайся, Смитфилд, что ты просто трусишь? — сказал Моульди.
— Нет, я не трушу. Я только думал, что это воровство, а если не воровство, так и прекрасно.
— Тото же, — сказал Моульди. — Я, когда был маленький и жил дома, так слышал, как отец читал матери газеты; ты не можешь себе представить, судейские на что хитрые люди, а и те должны быть осторожны, должны называть вещи, как следует. Если кто не пойман на настоящем воровстве, они не смеют назвать его вором. Они говорят, что он сделал «хищение» или «мелкое мошенничество». А хищение не беда. Вон Рипстон стащил раз молочник, так его засадили в тюрьму на две недели. Правда, Рипстон?
— Нечего тыкать мне этим глаза, — сердито отвечал Рипстон. Я знаю ребят, которым доставалось побольше двух недель, да еще и розги не в счет, я только не болтаю всего.
Намек этот видимо относился к Моульди, который обиделся и назвал Рипстона бродягой; впрочем, они скоро помирились, поболтали еще несколько времени о том, о сем, и оба спокойно заснули.
Но я опять, как и в прошлую ночь, долго мучился прежде, чем успел заснуть. Рассуждения моих товарищей не убедили меня. Кроме того, я понимал, что двухнедельное заключение в тюрьме и розги не достаются мальчикам, которые не делают нечего дурного. Может быть, похищение орехов не называется воровством, но во всяком случае я не хотел заниматься ничем подобным. Я собирался завтра же утром объявить Моульди и Рипстону, что буду совсем честным мальчиком и стану просто работать на рынке; если они не хотят оставаться моими товарищами, то я уйду от них. Приняв это решение, я заснул.
Проснувшись на следующее утро, я почувствовал себя ужасно несчастным. Мне было страшно холодно, зубы у меня стучали, вся внутренность как-то дрожала, я готов был отдать всю свою одежду за глоток горячего кофе.
У Моульди были деньги на кофе. Вчера вечером он подержал лошадь одному господину, зашедшему в ресторан поесть устриц, и получил шесть пенсов. Четыре пенса мы истратили на ужин, а два оставили себе на завтрак.
Мы вышли на улицу, дрожа от холода. Шел дождь, хотя не сильный, но очень частый; на мостовой было мокро и грязно. Мы не успели еще дойти до кофейной, как я почувствовал, что моя рубашка и панталоны промокли насквозь и прилипли к телу. Я не забыл своего вчерашнего решения и все собирался с духом, чтобы высказать его; но как я мог собраться с духом? Я был голоден, я промок до костей, я чувствовал, что буду совсем одиноким и беспомощным, если поссорюсь с моими теперешними товарищами.
— Пожалуйте нам три чашки кофе на два пенса, — потребовал Моульди у буфетчика.
Все было кончено. Если бы этот кофе принадлежал кому-нибудь другому, я, пожалуй, высказал бы свое решение, но я не мог, принимая угощение Моульди, попрекать его промыслом.
Прежде чем мы допили кофе, Моульди сказал:
— Ну, не прохлаждайтесь! Сегодня нам будет много дела. Знаешь, Смитфилд, в хорошую погоду всякий сам бегает по своим делам, а в дурную все норовят как бы кого-нибудь нанять за себя.
Это оказалось верным. Дождь лил все утро, и работы у нас было вдоволь. Я заработал одиннадцать пенсов, Рипстон шиллинг и полтора пенса, а Моульди девять с половиной пенсов. Меня очень радовало, что я добыл больше Моульди. Хотя я промок до костей и больно порезал себе палец на ноге, наступив на разбитую бутылку, но я чувствовал себя необыкновенно счастливым, посматривая па свои деньги, добытые честным трудом. Рипстон и Моульди, заработав себе достаточно на пропитание, также не стащили ни одного яблочка на рынке.
— Вот, можно сказать, честно поработали утро, — сказал, принимая от нас деньги, Моульди, который всегда был нашим казначеем.
— Это лучше, чем добывать разные вещи дурным манером, да продавать их, — осмелился заметить я.
— Еще бы, конечно, так больше добудешь!
— Мне бы хотелось, чтобы меня заставляли работать, а не… другое делать, — сказал я.
— Кто же тебя заставляет? Дело в том, что нельзя всегда одним заниматься, иногда так плохо придется, что этак и с голоду умрешь. По-моему, надо браться за все, что попадает под руку.
Рипстон был совершенно согласен с мнением своего товарища. Мы пошли в кухмистерскую, очень весело пообедали, отложили себе денег на ужин, и у нас еще осталось шесть пенсов. На эти шесть пенсов товарищи решили купить мне сапоги; мы пошли в лоскутный ряд и купили мне несколько широкую, но очень порядочную обувь.