Как ни много неудобств принес нам французский постой, но мы так к нему привыкли, что чуть не скучали о нем, и нам, детям, дом казался мертвым. Впрочем, нам и не было суждено вполне восстановить наше семейное единство. Мы вошли уже в соглашение с новыми жильцами; начались чистка и подметание, скобление и натирание полов, штукатурка и окраска -- и дом был вполне возобновлен. К нам переехали директор канцелярии Мориц с семейством -- почтенные друзья моих родителей. Мориц не был уроженцем Франкфурта; как хороший юрист и делец, он хлопотал по правовым делам многих мелких князей, графов и других господ. Я всегда видел его веселым, приветливым и усердно занятым своими бумагами. Его жена и дети, кроткие тихие и приветливые, не увеличили, правда, нашего домашнего общества, так как предпочитали держаться в своем кругу, но у нас снова водворились тишина и мир, какими мы давно не пользовались. Я жил снова в своей верхней комнате, где мне иногда мерещились призраки многочисленных картин, и я старался прогонять их работами и занятиями.

Легационный советник Мориц 87), брат директора канцелярии, также часто стал бывать теперь в нашем доме. Это был уже более светский человек, видный собою и притом приятного, покладистого характера. Он также хлопотал по делам лиц разных сословий и часто приходил в соприкосновение с моим отцом по поводу конкурсов и императорских комиссий. Оба они действовали очень дружно и стояли сообща на стороне кредиторов, но, к своей досаде, обыкновенно убеждались, что большинство депутатов в таких случаях большею частью склоняется в пользу должников. Легационный советник охотно делился своими знаниями, был любителем математики, и так как последняя никогда не требовалась при его теперешней деятельности, то он доставлял еебе удовольствие, развивая мои познания в этом отношении. Благодаря этому я приобрел возможность точнее, чем до сих пор, вырабатывать мои архитектонические чертежи и лучше использовать преподавание учителя рисования, который теперь также ежедневно занимался со мною по часу.

Этот добрый старик был, однако, только наполовину художник. Нам приходилось проводить черты и соединять их, из чего затем должны были составляться глаза и носы, губы и уши, наконец целые лица и головы; но при этом мы не думали ни о естественной, ни о художественной форме. Мы мучились некоторое время над этими qui pro quo человеческого образа и полагали, что достигли уже очень многого, когда нам дали перерисовывать так называемые "аффекты" Лёбрена 88). Но и эти карикатуры не подвинули нас вперед. Мы перескочили к ландшафтам, к изображению деревьев и ко всяким вещам, которые при обычном преподавании предлагаются без всякой последовательности и методы. Наконец мы остановились на точном подражании и на чистоте штрихов, не слишком заботясь о достоинстве оригинала и о вкусе.

В этом отношении отец был всегда образцом для нас. Он никогда не рисовал, но, когда дети его стали заниматься этим искусством, он не захотел отстать, а напротив, даже в свои годы показать им пример, как они должны поступать в молодости. Он скопировал несколько голов Пьяцетты 89), по его известным листам в восьмую долю небольшого размера, английским карандашом на лучшей голландской бумаге. При этом он соблюдал не только величайшую чистоту в контурах, но точнейшим образом подражал и штриховке оригинала, но без нажима и очень легко, так как, желая избегнуть жесткости, он не вносил в свои листки никакой твердости; все они были очень нежны и однообразны. Его упорное, неутомимое прилежание зашло так далеко, что он перерисовал все номера обширной коллекции, тогда как мы, дети, перескакивали от одной головы к другой и выбирали только то, что нам нравилось.

Около этого времени было приведено в исполнение и еще одно давно уже обсуждавшееся предположение -- обучать нас музыке; и, пожалуй, следует упомянуть о последнем поводе к этому. Что мы должны были учиться игре на фортепиано, было решено; но все еще спорили о выборе учителя. Наконец, я как-то вошел в комнату одного из моих сверстников как-раз в то время, когда он брал урок на фортепиано, и нашел в лице его учителя милейшего человека. Для каждого пальца правой и левой руки у него были особые прозвища, которыми он самым забавным образом и обозначал их по мере надобности. Черные и белые клавиши также имели образные наименования, и даже самые тоны фигурировали под своими особыми именами. Апликатура и такт становились очень легкими и наглядными, ученик был все время в веселом настроении, и все шло наилучшим образом.

Как только я пришел домой, то сейчас же пристал к родителям, чтобы они, наконец, взялись за дело серьезно и пригласили, этого несравненного человека в учителя фортепианной игры. Родители не сразу согласились и стали наводить справки, при чем не узнали об учителе ничего худого, но и ничего особенно хорошего. Я тем временем рассказал сестре все его забавные названия; мы насилу могли дождаться начала уроков и добились того, что этот человек был приглашен90).

Началось с чтения нот, и так как при этом не оказалось никаких шуток, то мы утешали себя надеждою, что когда мы перейдем к клавиатуре и дело дойдет до пальцев, то шутки начнутся. Однако, ни объяснение клавиш, ни постановка пальцев не давали повода ни к какому уподоблению. Как сухи были ноты со своими черточками на пяти линейках и между ними, столь же сухими оказались и черные и белые клавиши, и не было ни звука ни о мальчике-с-пальчиком, ни об указунчике, ни о золотом пальчике, а лицо учителя не изменяло своего выражения при сухом преподавании, как ранее не изменялось при шутках. Моя сестра горько упрекала меня, что я ее обманул, и была серьезно уверена, что я все это выдумал. Я сам был ошеломлен и учился мало, хотя учитель весьма серьезно приступил к делу; я все еще ждал, что прежние шутки появятся, и со дня на день утешал сестру. Но шуток не было, и я никогда не мог бы объяснить себе эту загадку, если бы ее не разрешил случай.

Однажды, посреди урока, вошел один из моих сверстников, и тут разом открылись все трубы юмористического фонтана. Мальчики-с-пальчик и указунчики, копуны и счетчики, как он называл отдельные пальцы, факи и гаки, как он именовал ноты f и g, фики и гики -- имена для нот fis и gis,-- все это мигом появилось в самых причудливых позах. Мой молодой друг хохотал до упаду, видя, как весело можно учиться. Он поклялся, что не даст покоя своим родителям, пока они не возьмут ему такого превосходного учителя.

Таким образом, согласно принципам новой Науки о воспитании, мне достаточно рано был открыт путь к двум искусствам, просто наудачу, без всякого расчета на то, что природный талант подвинет меня в этих направлениях. Отец мой говорил, что рисовать должен учится каждый, и особенно чтил за это императора Максимилиана, который издал особое повеление на этот счет 91). Он направлял меня в эту сторону серьезнее, чем к музыке, тогда как сестре, напротив, особенно рекомендовал музыку, и сестра во внеучебные часы проводила значительную часть дня за фортепиано.

Чем больше меня, таким образом, заставляли заниматься, тем более искал занятий я и сам, и употреблял даже свободные часы на всяческие причудливые работы. Уже с детства я чувствовал влечение к исследованию предметов природы. Нередко считают за признак жестокости тот факт, что дети разбирают на части, раздирают, расщипывают предметы, которыми они долгое время играли или пользовались так или иначе; но в этом выражается и любопытство, желание узнать, как эти вещи устроены, что в них находится внутри. Я помню, что ребенком я расщипывал цветы, чтобы посмотреть, как лепестки прикрепляются к чашечке, или ощипывал птицу, чтобы узнать, как прикреплены перья крыла. Детям нельзя ставить это в вину, так как и естествоиспытатели часто находят, что они могут больше узнать путем разделения и разъединения, чем соединением и сопоставлением, больше убиванием, чем оживлением.

Заряженный магнит, очень красиво зашитый в красную материю, также однажды должен был испытать действие такой моей страсти к исследованию. Та таинственная притягательная сила, которую магнит не только обнаруживал по отношению к прикладываемым к нему железным палочкам, но которая кроме того могла возрастать и с каждым днем удерживать все большие тяжести -- это таинственное свойство так увлекало и изумляло меня, что я долгое время довольствовался лишь рассматриванием и дивился этому действию. Наконец, я подумал, что достигну лучшего объяснения, если сниму внешнюю оболочку. Это было сделано, но ничего не уяснило: обнаженная арматура не научила меня ничему. Я снял и ее, и у меня остался в руках только голый магнит, с которым я неустанно производил разные опыты при помощи опилков и швейных иголок; из опытов этих, однако, мой юный ум не извлек никаких выгод, кроме ознакомления с разными фактами. Я не сумел снова сложить прибор; части растерялись, и вместе с аппаратом я потерял и интересное явление.

Не более удачны были и мои опыты с постройкою электрической машины. Один из друзей нашего дома, чья молодость совпала с тем временем, когда электричество занимало все умы, не раз рассказывал нам, что он мальчиком желал иметь такую машину, разузнал главные условия для постройки ее и с помощью старого веретена и нескольких аптечных банок получил кое-какие результаты. Так как он повторял это охотно и часто и вообще объяснил нам электричество, то мы, дети, нашли это весьма понятным и долго возились со старым веретеном и аптечными банками, но не могли произвести ни малейшего действия. Мы не переставали, однако, верить в электричество и были очень довольны, когда на ярмарке среди разных редкостей, чудес и фокусов увидели и электрическую машину 92), которая производила разные штуки, в те времена уже довольно разнообразные как и фокусы с магнитом.

Недоверие к общественным школам возрастало с каждым днем. Семьи искали домашних учителей, и так как не всем это было по средствам, то для этого соединялось по нескольку семейств. Но дети редко ладили друг с другом, молодой учитель не имел достаточного авторитета, и часто после нескольких ссор происходил неприятный разрыв. Поэтому неудивительно, что стали думать о других учреждениях, более постоянных и выгодных.

К мысли об устройстве пансионов пришли вследствие ощущавшейся всеми необходимости в живом преподавании французского языка. Мой отец воспитал одного молодого человека, который сделался у него слугою, камердинером, секретарем,-- словом, человеком на все руки. Этот человек, по имени Пфейль, хорошо говорил по-французски и основательно знал этот язык. Когда он женился и его покровителям пришлось подумать о создании положения для него, то им пришла в голову мысль побудить его основать пансион, который бы мало-по-малу расширился до степени небольшого учебного заведения, где преподавалось бы все необходимое, включительно даже до латинского и греческого языков. Широко распространенные торговые связи Франкфурта давали возможность отдавать в это заведение молодых французов и англичан, чтобы они обучались там немецкому языку и вообще получали образование. Пфейль, человек в своих лучших годах, притом удивительно энергичный и деятельный, как нельзя лучше подходил для всего этого. Так как он никогда не мог быть достаточно занят, то, встретив необходимость держать для своих воспитанников учителя музыки, он сам принялся за музыку и с таким усердием стал заниматься игрою на фортепиано, что, хотя до этого он никогда не прикасался к клавишам, вскоре стал очень бойко и хорошо играть. Он, повидимому, усвоил себе правило моего отца -- что лучше всего можно подбодрить и возбудить молодых людей, если сам в зрелые годы сделаешься учеником и в таком возрасте, когда новые умения приобретаются уже с трудом, попытаешься посредством усердия и упорства соперничать с младшими, по природе своей поставленными в более благоприятные условия.

Склонность к фортепианной игре заставила Пфейля подумать о самых инструментах и, стараясь приобрести лучшие из них, он вступил в сношение с фабрикою Фридерици в Гере 93), чьи инструменты пользовались обширною славою. Пфейль взял несколько этих инструментов на комиссию и имел удовольствие располагать в своей квартире не одним, а несколькими фортепиано, упражняться и играть на них.

Живость этого человека развила и в нашем доме стремление к музыке. Отец мой продолжал оставаться в хороших отношениях с Пфейлем, если не считать некоторых спорных пунктов. Для нас также было приобретено фортепиано Фридерици, которого я, оставаясь при своем клавире 94), мало касался, но которое доставило тем более мучений моей сестре: чтобы надлежащим образом почтить новый инструмент, она была принуждена ежедневно затрачивать лишнее время для упражнений на нем, при чем отец и Пфейль поочередно присутствовали, первый в роли надзирателя, а второй образца и ободряющего друга дома.

Одна из любительских прихотей моего отца доставляла нам, детям, немало неудобств: то было шелководство, от распространения которого отец ожидал больших выгод. Его побудили к этому некоторые знакомства в Ганау, где очень старательно воспитывали шелковичных червей. Оттуда ему своевременно прислали яйца и, как только тутовые деревья пустили достаточно листвы, червям дали вылупиться и заботливо следили за едва видимыми созданиями. В мансардной комнате были поставлены столы и этажерки с досками, чтобы дать червям больше пространства и пищи; они росли быстро и после последнего линяния стали так прожорливы, что мы едва успевали доставлять им достаточно листьев для корма; их надо было кормить днем и ночью, так как именно важно, чтобы они не нуждались в пище в тот момент, когда в них должно произойти великое и чудесное изменение. Когда погода была благоприятна, то на это занятие можно было, конечно, смотреть как на веселое развлечение; но когда наступали холода, и тутовые деревья от них страдали, то дело становилось очень трудным. Еще неприятнее было если в последний период выпадал дождь, так как эти создания не выносят сырости; тогда приходилось тщательно обтирать и обсушивать мокрые листья, что не всегда могло происходить с достаточною точностью; поэтому или, может быть, по другим причинам, среди выводка развивались различные болезни, от которых бедные твари гибли тысячами. Развивающаяся при этом гниль распространяла отвратительный запах, и так как надо было убирать мертвых и больных червей и отделять здоровых, чтобы спасти хоть нескольких, то это становилось очень трудным и противным занятием, за которым мы, дети, провели немало неприятных часов.

Проведя лучшие весенние и летние недели одного года в уходе за шелковичными червями, мы затем должны были помогать отцу в другом занятии, правда, более простом, но не менее затруднительном. Именно римские виды, которые в старом доме висели много лет на стенах в черных рамах, сильно пожелтели от света, копоти и пыли и немало были также обезображены мухами. Если такая нечистота была недопустима в новом доме, то в то же время картины эти приобрели особую цену в глазах отца вследствие того, что он так долго жил вдали от изображенных на них местностей. Вначале такие изображения служат нам для того, чтобы освежить и оживить недавно воспринятые впечатления; они кажутся нам ничтожными сравнительно с последними и являются лишь как бы грустным суррогатом; но когда воспоминания об оригиналах их бледнеют все более и более, то изображения незаметно заступают их место и становятся нам так же дороги, как и первые; то, чем мы сначала пренебрегали, приобретает теперь наше внимание и любовь. Так это бывает со всеми изображениями, особенно с портретами. Никто не удовлетворяется изображением присутствующего лица, но зато как приятен каждый, набросок с отсутствующего или умершего.

Словом, чувствуя, что до сих пор он поступал с этими гравюрами слишком небрежно, отец мой пожелал насколько возможно восстановить их. Как известно, это возможно посредством беления; и вот эта операция, всегда несколько опасная для крупных листов, была предпринята при довольно неблагоприятных местных условиях. Большие листы закопченных гравюр, смоченные и выставленные на солнце, стояли в кровельных желобках перед мансардными окнами, прислоненные к стене, и подвергались при этом разным опасностям. Главное затруднение заключалось в том, что бумага никогда не должна была высыхать, а всегда поддерживаться влажною. Забота об этом была возложена на меня и мою сестру, при чем вследствие скуки, нетерпения и напряжения внимания, не допускавшего никакой рассеянности, желанный досуг превратился для нас в величайшее мучение. Но все-таки дело это было выдержано, и переплетчик, который наклеил каждый лист на толстую бумагу, сделал все возможное, чтобы подравнять и подклеить разорванные по нашей небрежности края. Все листы были соединены в один том и на этот раз спасены.

Как-будто для того, чтобы никакие возможности жизни и обучения не остались чужды нам, детям, в это время объявился еще и учитель английского языка95), который сулил в течение четырех недель обучить этому языку всякого, не слишком неспособного к языкам, настолько, чтобы он мог далее совершенствоваться самостоятельно. Он брал умеренную плату, число учащихся на одном уроке было для него безразлично. Отец мой сразу же решился сделать опыт и вместе со мною и моею сестрою взял урок у проворного учителя. Уроки пошли аккуратно, в репетициях не было недостатка; в течение четырех недель некоторые другие занятия были приостановлены. Мы расстались с учителем, довольные друг другом. Так как он еще остался в городе и получил много уроков, то от времени до времени заходил к нам, чтобы последить за нами и помочь нам, будучи благодарен нам за то, что мы в числе первых оказали ему доверие, и гордясь тем, что мог указать на нас другим как на образец.

Вследствие этого у моего отца явилась новая забота, чтобы английский язык стал как следует в ряду других занятий языками. Я должен признаться, что мне становилось все тягостнее брать темы для своих работ то из одной, то из другой грамматики или хрестоматии, то из одного, то из другого автора, и таким образом раздроблять по урокам свои занятия разными предметами. Поэтому я пришел к мысли делать все это за раз и придумал роман, в котором шесть или семь братьев и сестер, удаленных друг от друга и рассеянных по свету, поочередно сообщали друг другу известия о своем положении и своих ощущениях 96). Старший брат дает на хорошем немецком языке отчет обо всех предметах и событиях своего путешествия. Сестра женским слогом, с многочисленными точками, в коротких предложениях -- приблизительно в том роде, как впоследствии был написан "Зигварт",--отвечает то ему, то другим членам семьи все, что она может рассказать частью о домашних обстоятельствах, частью о своих сердечных делах. Один из братьев занимается богословием и пишет выдержанной латынью, присоединяя иногда постскриптум по-гречески. Другому брату, служащему при торговле в Гамбурге, выпала на долю, конечно, английская корреспонденция, а младшему, живущему в Марселе,-- французская. Для итальянского языка нашелся музыкант, совершающий свое первое путешествие по свету; а самый младший брат, нечто в роде наивно-нахального птенца, не владея другими языками, избрал немецко-еврейский жаргон, своими ужасными каракулями приводит в ужас прочих и смешит своею выдумкою родителей.

Для этой причудливой формы я приискал содержание, изучив географию тех местностей, где жили мои герои, и придумал разные человеческие дела, соответствующие характеру действующих лиц и их занятиям, для оживления сухого описания местностей. Вследствие всего этого тетради моих упражнений сделались значительно объемистее; отец был более доволен, а мне стало более заметно, чего мне недоставало по части сведений и умения.

Как вообще подобные занятия, раз начавшись, не имеют ни конца ни предела, так случилось и здесь. Стараясь усвоить причудливый немецко-еврейский жаргон и научиться писать на нем так же хорошо, как и читать, я вскоре нашел, что мне недоставало знания еврейского языка: я мог извлечь из жаргона и сколько-нибудь усвоить только новое, испорченное и искаженное. Поэтому я заявил моему отцу о необходимости для меня учиться по-еврейски и живо добился его согласия, имея в виду еще другую высшую цель. Повсюду я слышал, что для понимания как ветхого, так и нового завета нужно знание основных языков. Новый завет я читал совершенно свободно, ибо так называемые евангелия и послания, чтобы упражняться и по воскресеньям, после церкви перечитывались, переводились и до некоторой степени объяснялись. Так же хотелось мне поступить и с Ветхим Заветом, который давно уже особенно привлекал меня своею оригинальностью.

Отец, который не любил делать что-либо наполовину, решил пригласить для частных уроков ректора нашей гимназии доктора Альбрехта; предполагалось, что он еженедельно будет давать мне уроки, пока я не усвою главнейшего из этого столь простого языка; отец надеялся, что если дело пойдет не так скоро, как с английским языком, то хоть в двойной срок цель будет достигнута.

Ректор Альбрехт представлял одну из оригинальнейших фигур в мире -- маленького роста, не толстый, но широкотелый, некрасиво сложенный, хотя не горбатый -- словом, Эзоп в стихаре и парике 97). Его семидесятилетнее лицо постоянно саркастически улыбалось, при чем глаза всегда оставались большими и, хотя были красны, но всегда светились умом. Он жил в старом монастыре "босоногих" монахов, где помещалась гимназия. Еще ребенком я неоднократно посещал его, сопровождая родителей, с трепетным удовольствием проходя по длинным, темным коридорам, по прерывчатому, богатому углами помещению. Не запугивая меня, он каждый раз экзаменовал меня, хвалил и ободрял. Однажды, на публичном переходном экзамене, раздавая серебряные praemia virtutis et diligentiae 98), он увидел меня стоящим недалеко от кафедры в качестве постороннего зрителя. Я, вероятно, очень завистливо смотрел на мешечек, из которого он вынимал медали; вдруг он поманил меня, спустился на одну ступеньку и подал мне такой серебряный кружок. Радость моя была велика, хотя другие находили, что награждение мальчика, не принадлежащего к школе, совершенно не в порядке вещей. Старик, впрочем, мало обращал внимания на это; он вообще разыгрывал чудака, что иногда бросалось в глаза. Как учитель, он пользовался хорошею репутациею и знал свое дело, хотя по старости не мог уже исполнять его вполне хорошо. Но, пожалуй, еще более, чем физическая слабость, стесняли его внешние обстоятельства; как я знал уже ранее, он не был в ладу ни с консисторией, ни со школьным начальством, ни с духовенством, ни с учителями. Своему характеру, склонному подмечать ошибки и недостатки и относиться ко всему сатирически, он давал полную свободу как в программных сочинениях, так и в публичных речах и подобно Лукиану 99), почти единственному писателю, которого он читал, он приправлял едкими добавлениями все, что он говорил и писал.

К счастью для тех, кем он был недоволен, он никогда прямо не переходил к делу, а только взвинчивал порицаемые им недостатки ссылками, намеками, классическими местами и библейскими изречениями. При этом его устное изложение (он всегда читал свои речи по рукописи) было неприятно, непонятно и кроме того часто прерывалось кашлем, а иногда глухим, сотрясавшим его живот смехом, которым он предвещал и сопровождал едкие места. Когда я начал заниматься с этим странным человеком, он оказался кротким и добродушным. Я ходил к нему ежедневно вечером около шести часов и чувствовал всегда тайное удовольствие, когда дверь со звонком закрывалась за мною и мне приходилось итти по длинному, темному монастырскому коридору. Мы сидели в его библиотеке за столом, обитым клеенкою; растрепанный Лукиан всегда лежал у него под рукою.

Несмотря на все его благоволение, я не без затруднения приступил к делу, потому что мой учитель не мог подавить некоторых насмешливых замечаний, на что, мол, мне собственно нужен еврейский язык. Я умолчал о своих намерениях относительно жаргона и заговорил о лучшем понимании библейского текста. Он засмеялся и сказал, что я должен быть доволен, если выучусь хоть читать. Это тайно раздражило меня, и я напрег все свое внимание, когда дело дошло до букв. Я нашел алфавит, приблизительно, похожий на греческий, все его начертания понятными, а названия его большею частью не были мне чужды. Все это я быстро понял и запомнил и думал, что теперь мы приступим к чтению. Что строки читаются по-еврейски от правой руки к левой, я уже знал. Но тут вдруг выступило на сцену целое полчище мелких буквочек и значков, точек и черточек всякого рода, которые собственно должны были представлять собою гласные, что меня очень удивило, тем более, что гласные были, очевидно, и в главном алфавите, и прочие повидимому были скрыты под чужими наименованиями. Наука говорила также, что иудейский народ во время своего процветания действительно пользовался только этими первыми знаками и не знал никакого другого способа читать и писать. Я очень охотно пошел бы по этому древнему пути, который казался мне более удобным, но учитель мой объявил с некоторою строгостью, что я должен следовать грамматике в том виде, как она общепринята и составлена. По его, словам выходило, что чтение без точек и черточек представляет очень трудную задачу и доступно только ученым и очень опытным людям. Я должен был, следовательно, примириться с заучиванием и этих мелких значков; но дело для меня все более и более запутывалось. То некоторые из первых крупных основных знаков теряли всякое значение на данном месте, чтобы их маленькие заместители не стояли напрасно; то они должны были означать слабое, то более или менее густое придыхание, то служить лишь опорою или дополнением. Наконец, когда, казалось, все было хорошо замечено, некоторые из крупных или мелких представителей оказывались беззвучными, так что глазу всегда было много работы, а губам иногда очень мало.

Когда мне приходилось с запинками выговаривать на чуждом, странном диалекте то, чего содержание было мне уже известно, при чем мне немало рекомендовалось несколько гнусавое и гортанное произношение как нечто недостижимое, то я некоторым образом уклонялся от самого дела и по-детски забавлялся странными именами этой кучи знаков. Тут были императоры, короли, герцоги, и все они, господствуя здесь и там в качестве ударений, немало занимали меня. Но я был вознагражден за это тем, что при чтении, переводе, повторении и заучивании наизусть содержание книги восставало передо мною тем живее, а это-то и было, собственно, то, объяснения чего я желал от своего старого учителя. Уже ранее мне бросались в глаза противоречия предания с действительностью и возможностью, и я ставил своего домашнего учителя в немалое затруднение вопросами, как это солнце остановилось в Гибеоне, а луна -- в долине Аялонской, а также о других невероятностях и несообразностях. Все это снова воскресло, когда я, чтобы овладеть еврейским языком, занялся исключительно ветхим заветом и читал его уже не в переводе Лютера, а в буквальном параллельном переложении Себастиана Шмида, которое мне тотчас доставил мой отец. Здесь, к сожалению, в наших занятиях начали обнаруживаться пробелы по части упражнений в языке. Чтение, изложение, грамматика, письмо и произношение слов редко продолжались полные полчаса, потому что я тотчас же начинал расспрашивать о смысле и, хотя мы сидели еще над первою книгою Моисея, заговаривал уже о разных вещах, которые меня интересовали в дальнейших книгах. Сначала добрый старик старался отвлечь меня от подобных отступлений, но наконец они, повидимому, начали забавлять и его самого. Он не выходил из своего обычного покашливания и смеха, и хотя он весьма остерегался сообщать мне сведения, которые могли бы его компрометировать, моя настойчивость не уменьшалась. Так как мне еще более хотелось выразить свои сомнения, чем получить разрешение их, то я становился все живее и смелее, что, казалось мне, оправдывалось его поведением. Впрочем, я не мог ничего от него добиться; он только хохотал, трясся животом и по временам восклицал: "Вот дурачок! Вот забавный мальчишка!"

Однако, моя детская живость, стремившаяся изучить библию во всех направлениях, вероятно, показалась ему все же довольно серьезною и достойною некоторой поддержки. Поэтому через некоторое время он указал мне на большое английское сочинение о библии, находившееся в его библиотеке,-- издание, в котором было дано понятное и разумное объяснение трудных и сомнительных мест. Перевод имел даже преимущества перед оригиналом, благодаря большим трудам немецких богословов. Здесь были приведены различные мнения, и в конце была сделана попытка сводки их, при чем были соблюдены по возможности и достоинства книги, основы религии и доводы человеческого разума 100). Каждый раз, когда я по окончании урока обращался к учителю со своими вопросами и сомнениями, он указывал мне на книжную полку; я доставал том, он позволял мне читать, а сам перелистывал своего Лукиана, и, когда я делал свои замечания о книге, он отвечал на мои догадки только своим обычным смехом. В долгие летние дни он часто оставлял меня одного за этим чтением, но только спустя довольно долгое время он позволил мне брать том за томом с собою домой.

Как бы ни изворачивался человек, что бы он ни предпринимал, всегда он вернется на тот путь, который ему предначертала природа. Так случилось и со мною в данном случае. Мои усилия по изучению языка и по постижению самого содержания священного писания окончились тем, что в моем воображении получилось более живое представление о прекрасной и прославленной стране, ее окрестностях и соседних странах, а также о народах и событиях, которые в течение столетий прославили этот кусочек земли. Этому небольшому пространству, согласно библии, суждено было видеть происхождение и рост человеческого рода; отсюда дошли до нас первые и единственные известия первородной истории. Перед нашим воображением восстает это место в своей простоте и понятности и, в то же время, в своем разнообразии и пригодности к удивительнейшим странствиям и переселениям. Здесь между четырьмя поименованными в библии реками было выделено из всей впоследствии обитаемой земли небольшое прекрасное пространство для юного человека; здесь должен был он развить свои первые способности; здесь должен был в тоже время выпасть на его долю жребий, сужденный всему его потомству; здесь, стремясь к познанию, он должен был утратить свой покой. Рай был потерян; люди размножались и ухудшались; Элогим 101), не привыкший еще к греховности этого рода, потерял терпение и уничтожил его до основания. Лишь немногие спаслись от всемирного потопа, и едва сбежало ужасное наводнение, как перед глазами спасенных счастливцев снова открылась знакомая отечественная почва.

Две реки из четырех -- Евфрат и Тигр -- текли еще в своем русле. Имя первой из них сохранилось; имя второй определялось, повидимому, ее течением. Точные следы рая не могли быть определены после такого большого переворота. Возобновленный род человеческий вторично начал отсюда свою жизнь; он нашел возможность различным образом питаться и работать, а главным образом он собрал вокруг себя большие стада прирученных тварей и расселился с ними во все стороны.

Такой образ жизни, а равно увеличение числа племен вскоре принудили народы удалиться друг от друга. Но они не могли сразу решиться навсегда покинуть своих родственников и друзей; им пришло на ум построить высокую башню, которая издали могла бы указывать им обратный путь. Но этот опыт, как и первое стремление, потерпел неудачу: им не суждено было быть одновременно счастливыми и умными, многочисленными и согласными. Элогим сбил их с толку, постройка прекратилась, люди рассеялись: мир был населен, но разрознен. Однако, наши взоры, наше участие продолжают быть прикованными к этим местам. Наконец отсюда снова выходит прародитель, который настолько счастлив, что налагает на свое потомство особый характер и через это соединяет его на вечные времена в великую нацию, сохраняющуюся при всех переменах счастия и места.

Не без божественного указания Авраам переселяется от Евфрата к западу. Пустыня не была неодолимым препятствием для его похода; он достигает Иордана, переходит реку и распространяется в прекрасных южных частах Палестины. Эта страна уже ранее была занята и довольно населена. Не слишком высокие, но каменистые и бесплодные горы были прорезаны многочисленными обводненными долинами, благоприятными для земледелия. Города, местечки, отдельные поселения были рассеяны по этой поверхности на склонах большой долины, воды которой собирались в Иордан. Страна была населена и обработана, но мир был еще достаточно велик, и люди были не настолько заботливы, удручены потребностями и деятельны, чтобы тотчас же стремиться овладеть всеми окрестностями. Между отдельными владениями простирались большие пространства, в которых свободно могли передвигаться пасущиеся стада. В таких пространствах остановился Авраам, а с ним и брат его Лот; но они не могли долго оставаться в таких местах. Именно это устройство страны, население которой то прибывает, то убывает и произведения которой никогда не находятся в равновесии с потребностью, внезапно приносит с собою голод, и пришелец страдает вместе с туземцем, у которого он своим случайным присутствием отнял часть пищи. Оба халдейские брата направляются в Египет, и таким образом определяется та сцена, на которой в течение нескольких тысячелетий будут разыгрываться важнейшие мировые события. Мы видим, как земля населяется от Тигра до Евфрата, от Евфрата до Нила, и как по этому пространству переселяется туда и сюда знакомый, любимый богами и сделавшийся уже дорогим для нас муж со своими стадами и имуществом и в короткое время обильно размножается. Братья возвращаются, но, умудренные перенесенными бедствиями, они решаются разлучиться. Оба остаются, правда, в полуденном Ханаане; но в то время, как Авраам остается в Хевроне близ дубравы Мамврийской, Лот переходит в Сиддимскую долину, которая -- если наше воображение достаточно сильно -- дает подземный исток Иордану, при чем на месте нынешнего Мертвого моря находится сухое место, и представляет, повидимому, как бы второй рай, тем более, что обитатели этой страны, славящиеся своею изнеженностью и порочностью, заставляют заключить о привольной и роскошной жизни. Лот живет между ними, но обособленно.

Но Хеврон и Мамврийская дубрава являются перед нами как важнейшие места, где господь говорит с Авраамом и обещает ему всю страну, насколько его взгляд хватит по направлению всех четырех стран света. От этих тихих областей, от этих пастушеских народов, которые поставлены в возможность общения с небожителями, принимают их в качестве гостей и ведут с ними неоднократные беседы, -- мы принуждены снова обратить взор свой к востоку и подумать об устройстве жизни соседнего мира, которое в целом, вероятно, подобно устройству Ханаана.

Семьи держатся вместе; они соединяются, и образ жизни племен определяется местностью, которую они заняли или занимают. В горах, посылающих свои воды в Тигр, мы находим воинственные народы, которые уже с этого раннего времени указывают на будущих завоевателей и властителей мира и дают нам предварительный пример будущих великих дел в виде похода, громадного для тех времен. Кедор Лаомор, царь Эламский, оказывает уже могущественное влияние на союзников; он царствует долгое время; уже за двенадцать лет до прибытия Авраама он обложил данью все народы вплоть до Иордана. Наконец они отпали, и союзники готовятся к войне. Мы неожиданно находим их на том пути, по которому, вероятно, и Авраам прибыл в Ханаан. Народы по левую сторону нижнего течения Иордана усмирены. Кедор Лаомор направляется к югу, к народам пустыни, а затем, повернув к северу, разбивает амалекитян и, победив аморитян, приходит в Ханаан; здесь он нападает на царей Сиддимской долины, разбивает и рассеивает их и с большою добычею идет вверх по Иордану, простирая свое победное шествие вплоть до Ливана.

Между пленниками, ограбленными и уведенными вместе с их имуществом, находится и Лот, разделяющий судьбу страны, гостем которой он был. Авраам узнает это, и здесь мы знакомимся с праотцем, как с воином и героем. Он собирает своих слуг, делит их на отряды, нападает на тяжело движущийся обоз, приводит в смятение победителей, которые не ожидали врага в тылу у себя, и освобождает своего брата с его имуществом, а также многое из имущества побежденных царей. Благодаря этому короткому походу Авраам одновременно делается властителем страны. Местные жители смотрят на него, как на защитника, спасителя и, благодаря его бескорыстию, как на царя. Цари долины встречают его с благодарностью, а Мельхиседек, царь и священник, благословляет его.

Предсказания о бесчисленном потомстве возобновляются и даже ширятся. От вод Евфрата до египетской реки Аврааму обещана вся земля, но дело с его непосредственным наследником обстоит неблагополучно. Ему восемьдесят лет, и у него все еще нет сына. Сарра, менее доверяя богам, чем он, приходит в нетерпение; по восточному обычаю она хочет получить потомство от своей служанки. Но едва Агарь сошлась с хозяином дома, едва появилась надежда на сына, как в доме начинается раздор. Госпожа относится к той, кому сама покровительстовала довольно дурно, и Агарь убегает, ища лучшего житья у других орд. Не без указания свыше она возвращается и рождает Измаила.

Аврааму теперь девяносто девять лет, а обещания многочисленного потомства все еще повторяются, так что наконец оба супруга находят их смешными. И все-таки Сарра в конце концов забеременела и родила сына, которому дали имя Исаак.

История основывается преимущественно на закономерном размножении человеческого рода. Нам приходится проследить наиболее значительные мировые события вплоть до семейных тайн, и таким образом браки праотцев также дают нам повод к особым соображениям. Все имеет такой вид, как-будто боги, желая руководить судьбою людей, желали дать здесь как бы образец семейных событий. Авраам, долгие годы живший в бездетном браке с красавицей женою, за которую многие сватались, на сотом году своей жизни оказывается мужем двух жен и отцом двух сыновей, и в этот момент его домашний мир нарушается. Невозможно согласить между собою двух жен и двух сыновей от разных матерей. Та сторона, которой менее покровительствуют законы, обычаи и общественное мнение, должна уступить, Авраам должен пожертвовать своею любовью к Агари и Измаилу; оба удаляются, и Агарь вынуждена возвратиться против воли на тот путь, который она было избрала при своем добровольном бегстве; сперва он как-будто ведет к гибели ее и ребенка, но ангел божий, который в первый раз направил ее назад, спасает ее и на этот раз, чтобы Измаил сделался также родоначальником великого народа и чтобы самое невероятное из всех обещаний исполнилось даже свыше своих границ.

Двое старых родителей и один поздно рожденный сын; здесь, казалось бы, можно было ожидать семейного спокойствия, земного счастья; ничуть не бывало; небожители готовят праотцу еще тягчайшее испытание, но об этом мы не можем говорить без различных предварительных соображений.

Если должна была возникнуть естественная всеобщая религия и из нее развиться особое откровение, то страны, среди которых обитало до сих пор наше воображение, населявшие их люди и образ их жизни были наиболее подходящими для этого; по крайней мере, мы не видим, чтобы где-нибудь в мире обнаружилось нечто столь же благоприятное и светлое. Уже для естественной религии -- если допустить, что она прежде всего возникла в человеческой душе -- нужно много нежности в душевном настроении, потому что религия эта основывается на убеждении во всеобщем промысле, который руководит мировым порядком. Особая религия, сообщенная богами через откровение тому или другому народу, влечет за собою веру в провидение, которое, как божественное существо, благоприятствует отдельным людям, семействам, племенам и народам. Трудно произвести эту веру в провидение из души самого человека; она требует предания, происхождения, поручительства из древнейших времен. Прекрасно поэтому, что еврейское предание изображает уже самых первых людей, верящих в это особое провидение, как героев веры, которые столь же слепо исполняют все веления высшего существа, свою зависимость от коего они признают, как и не перестают ожидать, без всяких сомнений, позднего исполнения его обещаний.

Если в основе религии особого откровения лежит понятие о том, что боги могут более благоприятствовать одному человеку, чем другому, то в значительной степени она возникает также из различия положений разных людей. Первые люди казались близко родственными между собою, но их занятия вскоре разделили их. Свободнее всех был охотник; из него выработался воин и властелин. Та часть людей, которая возделывала нивы, была прикована к земле, строила жилища и амбары для хранения приобретенного, могла быть довольно высокого мнения о себе потому, что ее состояние обещало прочность и безопасность. С другой стороны, уделом пастуха было, повидимому, наименее стесненное состояние и неограниченное владение. Размножение стад было безгранично, а питавшее их пространство распространялось во все стороны. Эти три сословия сначала, повидимому, смотрели друг на друга с раздражением и презрением; как для пастуха горожанин был чудовищем, так и горожанин сторонился от пастуха. Охотники скрываются от наших глаз в горы и снова появляются лишь в виде завоевателей.

Прародители принадлежали к пастушескому сословию. Их образ жизни в море пустынь и лугов сообщал их уму широту и свободу; небесный свод со своими ночными звездами, под которым они жили, внушал чувствам их возвышенность, и в большей степени, нежели деятельный, подвижный охотник или живущий в безопасности, в прочном доме, заботливый земледелец, нуждались они в непоколебимой вере, что бог стоит на их стороне, посещает их, принимает в них участие, ведет и спасает их.

Переходя к исторической последовательности, мы должны выдвинуть еще одно соображение. Как ни человечна, прекрасна и светла кажется нам религия праотцев, все же через нее проходят черты дикости и жестокости, из которой выходит человек и в которую он может снова погружаться.

Что ненависть примиряется кровью, смертью побежденного врага, -- это естественно; что на поле битвы между рядами убитых заключался мир -- это можно себе представить; а что посредством убитых подобным же образом животных думали закрепить союз -- это вытекает из предыдущего. Равным образом нечего удивляться и тому представлению, что убитыми жертвами можно призвать с неба, примирить и склонить на свою сторону богов, на которых всегда смотрели, как на партию, как на противников или союзников. Но если мы остановимся на жертвоприношениях и рассмотрим способ, каким они совершались в те древние времена, то мы встречаемся со странным, для нас отвратительным обычаем, который, вероятно, также имеет свое начало в войне, а именно: приносимые в жертву животные, сколько бы их ни было. разрубались каждое вдоль пополам, половины клались по сторонам, а в образовавшемся проходе между ними находились те, которые желали заключить союз с божеством.

Странною и вещею чертою проходит через этот прекрасный мир еще одна ужасная особенность: что все посвященное, обетованное должно было умереть; вероятно, это был также военный обычай, перенесенный в мирное состояние. Жителям города, сильно защищающегося, грозят подобным обетом; город погибает, взятый штурмом или иначе; не оставляют ничего живым, в особенности мужчин, и нередко женщины, дети, даже домашний скот разделяют ту же участь. Поспешно и суеверно, в определенной или неопределенной форме обещаются подобные жертвы; и вот те, кого хотели бы пощадить, даже близкие родные и собственные дети, погибают как искупительные жертвы подобного безумия.

В кротком, истинно праотеческом характере Авраама подобный варварский способ обожания не мог возникнуть; но боги, которые нередко, чтобы испытать нас как бы обнаруживают свойства, охотно приписываемые им людьми, повелевают ему нечто чудовищное. Он должен принести в жертву своего сына в залог нового союза; следуя обычаю, он должен не только заколоть его и сжечь, но разрубить его пополам и между его дымящимися внутренностями ожидать от благосклонных богов нового обетования. Немедленно и слепо Авраам готовится исполнить повеление; но боги удовлетворяются его повиновением. Теперь испытания Авраама миновали, далее итти уже некуда. Но Сарра умирает, и это дает повод к прообразу вступления Авраама во владене Ханааном. Ему нужна гробница, и здесь впервые он ищет собственности на этой земле. Вероятно, уже ранее он выискал для себя двойную пещеру близ дубравы Мамврийской: он покупает ее вместе с прилежащею пашнею, и правовая форма, которую он при этом соблюдает, показывает, как важно для него это владение. Оно и было важно, может быть, в большей степени, чем он сам думал, потому что здесь было суждено покоиться ему самому, его сыновьям и внукам, и на этом главным образом основывались ближайшие притязания на всю страну и постоянное стремление его потомства собираться здесь.

С этих пор происходят, сменяя друг друга, разнообразные семейные сцены. Авраам все еще держится в строгом обособлении от местных жителей, и если Измаил, сын египтянки, женился на дочери этой страны, то Исаак должен сочетаться браком с единокровною, равною ему.

Авраам посылает своего слугу в Месопотамию, к родственникам, которых он там оставил. Умный Елеазар приходит неузнанным и, чтобы привезти домой хорошую невесту, испытывает услужливость девушек у колодца. Он просит напиться, и Ревекка, без особой просьбы, поит и его верблюдов. Он одаряет ее, сватается за нее и не получает отказа. Таким образом он приводит ее в дом своего господина, и она обручается Исааку. И им также приходится долгое время ожидать потомства. Лишь через несколько лет испытания Ревекка получает благословение небес, и тот же раздор, который возник при двойном браке Авраама при двух матерях, возникает здесь при одной. Два мальчика противоположного, характера борются уже под сердцем матери. Они являются на свет, старший -- живой и сильный, а младший -- нежный и умный; первый становится любимцем отца, а второй -- матери. Исав спокоен и равнодушно относится к первенству, дарованному ему судьбою; Иаков не забывает, что его брат оттесняет его назад. Пользуясь всяким случаем приобрести желаемую выгоду, он выторговывает у своего брата право первенства и перехватывает у него благословение отца. Исав приходит в ярость и грозит брату смертью; Иаков убегает, чтобы попытать счастья в стране своих предков.

Здесь в первый раз появляется в такой благородной семье член, который не задумывается умом и хитростью достичь выгод, не принадлежащих ему по природе и по положению. Довольно часто уже было замечено и высказано, что священное писание выставляет нам прародителей и других покровительствуемых богом людей вовсе не в виде образцов добродетели. Они -- тоже люди с самыми различными характерами, с разнообразными недостатками и пороками; но у всех этих людей, любимых богом, непременно должно быть одно главное качество: непоколебимая вера в то, что бог особенно заботится о них и их родственниках.

Общая естественная религия, собственно, не нуждается в вере, ибо убеждение, что великое, производительное, упорядочивающее и руководящее существо как бы скрывается за природою, чтобы сделаться нам более понятным,-- это убеждение само собою напрашивается каждому, и если он даже иногда теряет нить этого убеждения, ведущего его через всю жизнь, то он сейчас же и везде может ее снова найти. Совершенно иначе обстоит дело с особою религиею, которая возвещает нам, что это великое существо решительно и преимущественно заботится об отдельном человеке, племени, народе, отдельной стране. Эта религия основывается на вере, которая должна быть непоколебима, если не хотят, чтобы она разрушилась до основания. Всякое сомнение в такой религии убийственно. К убеждению можно вернуться, но не к вере. Отсюда происходят те бесконечные испытания, та медленность в исполнении повторных обетований, которыми яснее всего освещается твердость веры праотцев.

С этою верою Иаков пускается, и в свое путешествие, и если он не приобрел нашего расположения за свою хитрость и обманы, то вполне заслуживает его за свою постоянную и неизменную любовь к Рахили, за которую он сам сейчас же сватается, как Елеазар посватался за Ревекку для его отца. На нем впервые должно было сбыться обещание бесчисленного потомства; ему суждено было видеть вокруг себя много сыновей, но и испытать немало страданий из-за них и их матерей.

Семь лет служил он ради своей возлюбленной без нетерпения и колебания. Его тесть, равный ему по хитрости и настроенный так же, как он, считая всякое средство позволительным для достижения цели, обманывает его так же, как Иаков обманул своего брата: Иаков находит в своих объятиях супругу, которую он не любит. Правда, чтобы примириться с ним, Лаван вскоре отдает ему и его возлюбленную, но под условием дальнейшей семилетней службы; таким образом возникает неприятность за неприятностью. Нелюбимая жена плодовита, а у любимой нет детей. Подобно Сарре, Рахиль хочет приобрести сына от рабыни, но другая жена отнимает от нее и эту выгоду: она также приводит к мужу свою служанку. И вот добрейший праотец оказывается несчастнейшим из мужей: четыре жены, дети от трех, и из них ни одного от любимой жены. Наконец и эта осчастливлена: рождается Иосиф, запоздавшее дитя страстной любви. Четырнадцать лет службы Иакова миновали, но Лаван не хочет терять своего первейшего и вернейшего слугу: они заключают новые условия и делят между собою стада. Лаван удерживает за собою белых овец, а пятнистых -- как бы отброс,--уступает Иакову. Но последний умеет соблюсти свою выгоду, и как посредством плохого кушанья он приобрел первенство, а посредством переодевания благословение отца, так теперь посредством искусства и симпатии он умеет присвоить себе большую и лучшую часть стад и становится также и в этом отношении истинно достойным прародителем израильского народа и образцом для своего потомства. Лаван и его близкие замечают если не самую уловку, то ее результат. Происходит ссора; Иаков бежит со всеми своими и уходит от преследующего его Лавана, благодаря отчасти счастью, отчасти хитрости. Теперь Рахиль должна подарить ему еще одного сына; но она умирает в родах, и дитя печали, Вениамин, переживает ее. Еще большее горе суждено испытать старику отцу при кажущейся потере его сына Иосифа.

Может быть спросят, зачем я снова подробно рассказываю здесь все эти общеизвестные, столько раз повторенные и изложенные истории. Я отвечу на это, что никаким иным образом, мне не удалось бы представить, как, при моей рассеянной жизни, при моем разрозненном учении, мой дух, мои чувства все же сосредоточивались на тихой деятельности; никак иначе не мог я изобразить то спокойствие, которое окружало меня во время, бурных и неожиданных событий во внешнем мире. Когда вечно деятельная сила воображения (о которой свидетельствует вышеприведенная сказка) заводила меня то туда, то сюда,-- когда смесь басни и истории, мифологии и религии угрожала сбить меня с толку, то я охотно укрывался в те восточные страны, погружался в первые книги Моисея и находил там, среди разбредшихся пастушеских племен, одновременно величайшее уединение и самое обширное общество.

Эти семейные столкновения, пока не потерялись в истории израильского народа, показывают нам в заключение еще одну фигуру, в особенности интересную для молодости с ее надеждами и фантазиями -- это Иосиф, дитя страстной супружеской любви. Он является перед нами спокойным и светлым и сам себе предсказывает преимущества, которые возвысят его над всем семейством. Низвергнутый в бедствие своими братьями, он остается стойким и праведным в рабстве, противостоит опасным искушениям, спасается посредством предсказания и по заслугам достигает высших почестей. Он оказывает помощь и пользу сперва великому царству, а затем своим родным. Своим спокойствием и величием он уподобляется праотцу Аврааму, а тихостью и преданностью -- своему деду Исааку. Унаследованные от отца деловые способности он применяет в широких размерах: он умеет приобретать уже не стада для своего тестя или для себя, а народы со всеми их владениями для царя. Эта естественная повесть в высшей степени привлекательна; она лишь кажется чрезмерно короткою, и невольно рождается желание развить ее в подробностях.

Такая разработка библейских характеров и событий, данных лишь в общих чертах, была уже не новостью у немцев. Лица ветхого и нового завета получили благодаря Клопштоку нежную и прочувствованную характеристику, которая была очень по душе мальчику и многим из его современников. О работах Бодмера в этом роде ему было известно мало или ничего, но "Даниил во рву львином" имел большое влияние на молодую душу. Здесь благомыслящий деловой человек и придворный через злоключения достигает высоких почестей, и благочестие, которое угрожало погубить его, рано или поздно сделалось для него щитом и оружием. Мне давно хотелось обработать историю Иосифа 102), но я никак не мог справиться с формою, в особенности потому, что мне не был знаком род стиха, который подходил бы к такой работе. Я старался обособить и подробнее обрисовать характеры и, вставив разные инциденты и эпизоды, превратить старую простую историю в новое и самостоятельное произведение. Я не сообразил,-- чего, впрочем, молодость и не может сообразить,-- что для этого необходимо содержание, а это последнее может возникнуть только из наблюдения и опыта. Как бы то ни было, я уяснил себе все события до малейших подробностей, точнейшим образом рассказал их сам себе по порядку.

Было одно обстоятельство, которое весьма облегчало мне работу и грозило сделать это сочинение, да и вообще мое авторство слишком обширным. В доме моего отца жил в качестве воспитанника молодой человек, одаренный большими способностями, но вследствие переутомления и самомнения несколько помешавшийся 103). Он спокойно жил в нашей семье, тихий и замкнутый, и, если его предоставляли самому себе, всегда был доволен и угодлив. Он переписывал свои учебные тетради с большою заботливостью и приобрел быстрый и разборчивый почерк. Охотнее всего он занимался письмом и был очень доволен, когда ему давали что-нибудь переписывать, а еще более -- если ему диктовали, потому что он тогда как бы переносился в свои счастливые академические годы. Для моего отца, который не мог писать быстро и немецкий почерк которого был мелок и неровен -- не могло быть ничего желательнее, и он имел обыкновение, при устройстве своих и чужих дел, ежедневно по нескольку часов диктовать этому молодому человеку. Я также нашел очень удобным в свободное время закреплять чужою рукою на бумаге все, что мне мимолетно приходило в голову, и мой дар изобретения и подражания возрастал вместе с легкостью схватывания и сохранения.

Такого большого сочинения, как эта библейская, прозаико-эпическая поэма, я еще никогда не предпринимал. Это было спокойное время, и ничто не отвлекало моего воображения от Палестины и Египта. Итак, моя рукопись разбухала ежедневно по мере того, как поэма по частям, рассказываемым мною самому себе, ложилась на бумагу; лишь немногие листы приходилось время от времени переписывать 104).

Когда сочинение было готово (оно действительно осуществилось к моему собственному удивлению), я вспомнил, что от предыдущих лет у меня еще остались разные стихотворения, которые и теперь казались мне недурными, и что, если их переписать в одинаковом формате с "Иосифом", то они могли бы составить вместе с ним порядочный том in quarto l05), которому можно было бы дать название "Смешанные стихотворения". Эта мысль нравилась мне тем более, что этим я подражал бы известным и знаменитым авторам. Я написал изрядное число анакреонтических стихотворений106), которые хорошо удавались мне, благодаря простоте размера и легкости содержания. Но эти стихотворения я не мог поместить, потому что они были без рифм, а мне хотелось прежде всего сделать что нибудь приятное отцу. Тем более уместными казались мне здесь духовные оды, которые я усердно пробовал сочинять в подражание "Страшному суду" Элиаса Шлегеля 107). Одна такая ода, в память сошествия Христа во ад, вызвала большое одобрение у моих родителей и друзей и имела счастье еще несколько лет нравиться мне самому. Я прилежно изучал также так называемые тексты к воскресной церковной музыке, которые всегда можно было иметь в печатном виде; правда, они были очень слабы, и я мог вполне надеяться, что мои тексты, которых я изготовил несколько по данному образцу, в такой же мере заслуживали быть положенными на музыку и исполненными в назидание общины. Эти тексты и многое подобное я уже в течение более чем года списывал собственноручно, потому что эти частные упражнения освобождали меня от уроков учителя чистописания. Наконец, все это было проредактировано, приведено в порядок, и нетрудно было уговорить названного молодого человека, любителя переписки, переписать все начисто. Затем я поспешил к переплетчику, и когда вскоре я вручил аккуратный том своему отцу, то он с особенным удовольствием выразил мне свое одобрение и надежду, что я каждый год буду давать по такому тому; он был уверен в этом тем более, что я сделал все это в так называемые свободные часы.

Мою склонность к этим богословским или, вернее, библейским занятиям увеличило еще одно обстоятельство. Умер старший министерский пастор, Иоганн Филипп Фрезениус -- кроткий человек, красивой и приятной наружности, чтимый своими прихожанами и всем городом, как образцовый священник и хороший проповедник. Только обособившиеся "благочестивые" не хвалили его, так как он выступил против гернгутеров, большинство же прославляли его и чуть не причисляли к святым за то, что он обратил к вере одного смертельно раненого неверующего генерала. Преемником его был Плитт, высокий, красивый, почтенный мужчина, который, однако, принес со своей кафедры (он был профессором в Марбурге) скорее дар поучения, чем назидания 108). Он тотчас объявил нечто в роде религиозного курса, которому он хотел посвятить свои проповеди в известной методической связи. Уже до этого, когда меня заставляли ходить в церковь, я заметил обычные подразделения проповедей и мог иногда похвастать довольно подробным повторением их. Так как теперь в приходе много говорили за и против нового старшего пастора и многие не ожидали ничего особенного от его обещанных дидактических проповедей,-- то я решился тщательно записывать за ним. Это удалось мне тем лучше, что я уже и прежде делал небольшие опыты этого рода, выискав очень удобное для слушания, но скрытое местечко. Я был очень внимателен и проворен; как только произносилось "аминь", я спешил домой и тратил часа два на то, чтобы продиктовать закрепленное мною на бумаге и в памяти, и еще до обеда успевал представить проповедь в письменном виде. Мой отец очень гордился этой удачей, и друг дома, присутствовавший за обедом, должен был разделять его радость. Последний и без того был расположен ко мне. При своих частых посещениях его ради снятия восковых оттисков для моего собрания гербов я до такой степени усвоил его "Мессию", что мог декламировать ему большие отрывки этой поэмы, чем трогал старика до слез.

В следующее воскресенье я продолжал работу с тем же усердием, и так как меня занимал самый механизм ее, то я не думал о том, что я записывал и закреплял. Первую четверть года эти занятия продолжались приблизительно равномерно; но так как в конце концов мне стало казаться, что я не получаю ни особого разъяснения самой библии, ни более свободного взгляда на догматы, то я нашел, что небольшое удовлетворение моего тщеславия покупается слишком дорогою ценою и что не стоит продолжать это дело с таким же рвением. Прежние длинные проповеди, занимавшие по нескольку листов, стали делаться все более тощими, и я совсем бы бросил эту работу, если бы мой отец, любивший, чтобы каждая задача была исполнена, не заставил меня уговорами и обещаниями потерпеть до последнего воскресенья, троицы, хотя я наконец, записывал на маленьких листках почти только текст, пропозицию и подразделение проповеди.

В смысле доведения дела до конца мой отец отличался особенным упорством. То, чго раз было предпринято, должно было быть исполнено, хотя бы оно оказалось неудобным, скучным, неприятным, даже бесполезным: выходило, что исполнение представляло единственную цель, а настойчивость -- единственную добродетель. Цели в длинные зимние вечера мы начинали читать в семейном кругу какую нибудь книгу, то мы должны были ее дочитать, хотя бы все мы приходили от нее в отчаяние, и отец первый начинал иногда зевать. Я вспоминаю одну такую зиму, когда мы должны были одолеть "Историю пап" Боуера 109). Это было нечто ужасное, так как в церковных делах не было ничего или почти ничего занимательного для детей и молодых людей. Впрочем, несмотря на все мое невнимание и отвращение, от этого чтения во мне все-таки удержалось кое-что, на что позднее я мог опереться в некоторых случаях.

При всех этих посторонних занятиях и работах, которые следовали друг за другом так быстро, что я едва успевал сообразить, насколько они были пригодны и полезны, отец мой не терял из виду своей главной цели. Он старался направить мою память и способности к схватыванию и комбинированию на юридические темы и дал мне поэтому маленькую книжку в виде катехизиса,-- сочинение Гоппе110), составленное согласно форме и содержанию "Институций". Я вскоре выучил наизусть вопросы и ответы и мог одинаково хорошо изобразить как вопрошателя (катехета), так и отвечающего (катехумена). Как при тогдашнем преподавании закона божия одно из главных упражнений состояло в том, чтобы уметь быстро находить те или другие места в библии, так и здесь требовалось подобное же знакомство с "Corpus Iuris" 111), в котором я вскоре вполне ориентировался. Отец мой пожелал итти дальше и дал мне "Маленького Струве", но здесь дело пошло не так быстро. Форма книги была не так благоприятна для начинающего, чтобы он мог в ней разобраться сам, а способ преподавания моего отца был не настолько вразумителен, чтобы быть мне полезным.

Не только вследствие военного положения, при котором мы жили, но и по условиям самой гражданской жизни, а также из чтения историй и романов было совершенно ясно, что бывает много случаев, когда законы безмолвствуют и не могут прийти на помощь отдельному лицу, которому тогда приходится самому выбираться из затруднения. Мы уже подросли и по старому обычаю должны были, между прочим, учиться фехтованию и верховой езде 112), чтобы при случае уметь защищать свою шкуру и не иметь ученического вида верхом на лошади. Что касается фехтования, то это упражнение было нам очень приятно, мы давно уже добыли себе рапиры в виде палок из орехового дерева и аккуратно сплетенные из ивовых прутьев корзинки для защиты рук. Теперь нам пришлось обратиться к настоящим стальным клинкам, и мы производили ими изрядный шум.

В нашем городе было два учителя фехтования, один -- старый, серьезный немец, обучавший строго и основательно, другой -- француз, который старался достигнуть успеха нападением и отскакиванием, легкими, быстрыми ударами, сопровождая их всегда различными восклицаниями. Мнения о том, кто из них лучше, разделились. Маленькое общество, в котором мне приходилось брать уроки, было поручено французу, и мы вскоре приучились то итти вперед, то отступать, нападать и отскакивать, всегда издавая при этом обычные выкрики. Некоторые же из наших знакомых обратились к немецкому фехтовальщику и поступали как-раз наоборот. Эти различные способы производить столь важные упражнения и убеждение каждого, что его учитель лучше другого, привели к настоящим распрям между молодыми людьми приблизительно одинакового возраста, и дело чуть не дошло до превращения уроков фехтования в настоящее сражение, потому что мы не только спорили, спорили на словах, но действовали и клинками. Наконец, чтобы решить дело, мы устроили состязание между обоими учителями, результат которого я не буду подробно описывать. Немец стоял в своей позици, как стена, соблюдал свою выгоду, и несколько раз ему удавалось, выбивая или вырывая оружие из рук, обезоружить своего противника. Последний, однако, утверждал, что дело не в этом, и продолжал своею подвижностью утомлять противника. Он нанес немцу несколько ударов, которые, однако, в серьезном бою отправили бы его самого на тот свет. В общем вопрос был не решен, и дело не улучшилось, только некоторые -- в том числе я -- перешли к своему земляку. Но я усвоил уже слишком многое от первого учителя, и прошло довольно много времени, пока новый отучил меня от этого; и вообще он был менее доволен ренегатами, чем теми, которых он учил с самого начала. С верховою ездою дело шло еще хуже. Случайно нас послали на арену осенью, и я должен был начать свое ученье в холодное и сырое время года. Педантическое обучение этому прекрасному искусству было мне в высшей степени противно. Первым и последним делом было здесь крепкое сидение на коне, но никто не мог объяснить, в чем, собственно, состоит это крепкое сидение, которое всего важнее: мы скользили на лошади, без стрямян, туда и сюда. Впрочем, обучение состояло, повидимому, лишь в плутовстве и в издевательстве над учениками. Забудешь ли надеть или снять подгубную цепочку, уронишь ли хлыст или шляпу -- всякое упущение, всякое несчастье оплачивалось деньгами, да над вами еще и смеялись. Это приводило меня в самое скверное настроение, в особенности при невыносимых свойствах самого места упражнений. Отвратительное, большое, то сырое, то пыльное помещение, холод, запах гнили -- все это вместе было мне противно в высшей степени. Так как конюший к тому же всегда давал лучших лошадей другим, которые подкупали его, быть может, завтраками или другими подарками, а может быть и своею ловкостью, а мне всегда самых плохих и вообще как-будто считал меня хуже всех, то приходилось проводить весьма неприятные часы за занятием, которое, собственно, должно было бы быть самым веселым в мире. Впечатления этого времени и этих обстоятельств сохранились во мне так живо, что я впоследствии старательно избегал манежей и оставался в них разве на несколько минут, хотя страстно полюбил и привык смело ездить верхом, по целым дням и неделям почти не сходя с коня. Впрочем, часто так бывает, что начало преподавания законченного искусства происходит мучительным и отталкивающим образом. Видя как это тягостно и вредно, в новейшее время поставили правилом воспитания, чтобы молодым людям все преподавалось в легком, веселом и приятном виде; отсюда, однако, опять-таки возникали другие недостатки и вредные последствия.

С приближением весны у нас стало опять спокойнее. Если я прежде старался ознакомиться с общим видом нашего города, его духовных и светских, общественных и частных зданий, и находил особенное удовольствие в наблюдении всего старинного, тогда еще господствовавшего, то теперь мои старания были направлены к тому, чтобы воскресить перед собою личности былых времен с помощью Лерснеровой хроники и других книг и тетрадей, находившихся в отделе отцовской библиотеки, относящемся к Франкфурту. Это мне, повидимому, вполне удалось благодаря большому вниманию, которое я обратил на особенности времен и нравов и на выдающиеся индивидуальности.

Среди остатков древности меня с детства интересовал череп государственного преступника, выставленный на постовой башне. Как свидетельствовали пустые железные прутья, этот череп, один из трех или четырех, уцелел с 1616 года несмотря на все губительные влияния времени и погоды. Каждый раз при возвращении из Заксенгаузена башня и череп на ней бросались в глаза. Еще мальчиком я просил рассказать мне историю этих мятежников, Феттмильха и его товарищей,-- как они, будучи недовольны правительством города, восстали против него, затеяли мятеж, разграбили еврейский квартал и учинили ужасные побоища, но в конце концов были взяты в плен и императорскими уполномоченными приговорены к смертной казни113). Когда я узнал из старой книги того времени, снабженной гравюрами на дереве, что хотя эти люди были осуждены на смерть, но в то же время были отставлены и многие члены городского совета за то, что в городе было много беспорядка и совершались разные непозволительные вещи,-- когда я ближе познакомился с подробностями всего происшедшего, то я пожалел этих несчастных, на которых следовало смотреть как на жертв ради лучшего будущего государственного устройства. Дело в том, что с того времени начался такой порядок, что старый знатный дом Лимпургов, возникший из клуба дом Фрауенштейнов, юристы, купцы и ремесленники составили правительство, которое, будучи пополняемо сложною баллотировкою на венецианский лад и ограниченное гражданскими коллегиями, было призвано охранять права, не получив особенной свободы творить несправедливости.

К числу таинственных вещей, поражавших мальчика, а затем, пожалуй, и юношу, принадлежал в особенности еврейский квартал, называемый, собственно, еврейской улицей 115), потому что он состоит почти из одной только улицы, которая в былые времена находилась как бы ущемленная в тисках между городской стеной и рвом. Теснота, грязь, давка, акцент неприятного языка,-- все это вместе производило отталкивающее впечатление, даже если туда только мимоходом заглянешь, бывало, через ворота. Долгое время я не решался войти туда один и неохотно возвращался туда с тех пор, как однажды я насилу ушел от приставаний многочисленных лиц, неутомимо лезших с торговыми предложениями и требованиями. При этом в детском уме моем мрачно носились старые сказки о жестокости евреев по отношению к христианским детям, ужасные картины которой мы видели в хронике Готфрида. Хотя в новейшее время мнение о них изменилось к лучшему, однако большая издевательская и позорящая их картина, которая была еще видна под мостовою башнею на арке, оскорбительным образом резко свидетельствовала против них; притом она была не делом какой-нибудь частной воли, а была поставлена официальным учреждением.

Однако, евреи оставались все-таки избранным божьим народом, и, как бы то ни было, жили среди нас как воспоминание древнейших времен. Кроме того, они были тоже люди,-- деятельные, услужливые, и нельзя было даже отказать в уважении тому упорству, с которым они держались своих обычаев. Притом девушки их были красивы и не противились, когда христианский юноша, встречаясь с ними в субботу на "Рыбацком поле", был к ним внимателен и ласков. Мне было чрезвычайно интересно узнать их обряды. Я не успокоился, пока несколько раз не посетил их синагогу, присутствовал при обрезании, при свадьбе и составил себе представление о празднике кущей. Везде меня радушно принимали, угощали и приглашали приходить еще, так как меня вводили к ним или рекомендовали влиятельные лица.

Таким образом я, как юный обитатель большого города, бросался туда и сюда, от одного предмета к другому, и посреди гражданского покоя и безопасности не было недостатка в самых ужасных явлениях. То наш домашний мир нарушался пожаром поблизости, или по соседству, то город приходил на несколько недель в беспокойство, вследствие открытия крупного преступления, за которым наступали розыск и наказание. Нам приходилось быть свидетелями различных экзекуций, и здесь стоит упомянуть, что однажды я присутствовал и при сожжении книги. Это было издание одного французского комического романа, который не касался политики, но нападал на религию и нравы. Было действительно нечто ужасное в этом зрелище казни безжизненного предмета. Связки книги трещали на огне и перемешивались вилами, чтобы пламя лучше пожирало их. Вскоре обгоревшие листы стали разлетаться вокруг, и толпа жадно их хватала. Мы- также не успокоились, пока не поймали экземпляр, и таким образом многие доставили себе запрещенное удовольствие. Да, если автор был заинтересован в популяризации своего произведения, то он сам не мог бы лучше устроить это.

Но и более мирные побуждения приводили меня по временам в город. Отец мой рано приучил меня исполнять для него разные мелкие поручения. В особенности часто он поручал мне торопить ремесленников, которые обыкновенно слишком долго задерживали исполнение его заказов, так как он желал, чтобы все было сработано особенно аккуратно, а уплачивая деньги, немедленно сбавлял цену. Вследствие этого я перебывал почти во всех мастерских, и так как мне прирождено было стремление входить в положение других людей, испытывать всевозможные условия человеческого существования и с удовольствием принимать участие в них, то я провел при исполнении таких поручений много приятных часов, изучил образ действий каждого ремесленика, познакомился с радостью и горем, тяжелыми и светлыми сторонами, составляющими необходимые условия того или другого образа жизни. Таким образом я сблизился с этим деятельным классом, стоящим между высшими и низшими сословиями, ибо если на одной стороне стоят люди, занимающиеся простым и грубым производством, а на другой те, которые желают пользоваться чем-либо уже обработанным, то ремесленник своим умом и руками посредствует между ними, давая им возможность получить нечто друг от друга, и каждый посвоему удовлетворяет своим желаниям. Семейная жизнь при каждом роде ремесла, получающего от него свой особый вид и окраску, также была предметом моего безмолвного наблюдения, и таким образом во мне укрепилось представление о равенстве если не всех людей, то всех человеческих состояний, при чем голый факт существования казался мне главным условием, а все прочее -- безразличным и случайным.

Хотя мой отец не легко позволял себе расходы на какое-нибудь минутное удовольствие (например, я не помню, чтобы на общих прогулках или в каком-нибудь увеселительном месте мы чем-нибудь угощались), но, с другой стороны, он не скупился на приобретение таких вещей, которые имели внутреннюю ценность и хороший внешний вид. Никто не желал мира более, чем он, хотя в последнее время он не испытывал от войны ни малейшего неудобства. Поэтому он обещал моей матери, как только будет объявлено о заключении мира, подарить ей золотую табакерку, украшенную брильянтами. В надежде на это счастливое событие в течение нескольких лет производилась работа над этим подарком. Сама табакерка, довольно большой величины, изготовлялась в Ганау, потому что с тамошними золотых дел мастерами, как и с шелководами, отец находился в хороших отношениях. Было сделано несколько рисунков к ней: крышка была украшена корзинкою с цветами, над которою парил голубь с оливковою ветвью; для брильянтов были оставлены места частью на голубе, частью на цветах, частью на том месте, где обыкновенно открывается табакерка. Имя ювелира, которому был поручен весь заказ вместе с драгоценными камнями, было Лаутензак. Это был ловкий и бодрый человек, который, как и многие талантливые художники, реже исполнял необходимое, чем что-нибудь произвольное, доставлявшее ему удовольствие. Брильянты в том распределении, в котором они должны были быть вставлены на крышке, были, правда, вскоре прикреплены черным воском, что было очень красиво; но ювелир все не снимал их, чтобы вделать в золото. Сначала отец мой оставлял это дело в таком положении; но когда надежды на мир стали все более оживляться, и, наконец, пошли уже определенные слухи об условиях мира, в особенности о возведении эрцгерцога Иосифа в сан римского короля, нетерпение моего отца стало все возрастать, и мне пришлось раза по два-еженедельно, а под конец почти ежедневно посещать медлительного мастера. Благодаря моим неотступным приставаниям и уговорам работа подвигалась вперед, хоть и медленно; и так как она была такого рода, что ее приходилось то начинать, то опять откладывать в сторону, всегда находилось что-нибудь мешавшее ей и заставлявшее медлить с нею.

Главною причиною этого замедления была, однако, работа, которую мастер предпринял за свой собственный страх. Всем было известно, что император Франц питал большую склонность к драгоценным камням, особенно к цветным. Лаутензак затратил большую сумму (превосходившую, как впоследствии оказалось, все его состояние) на приобретение таких благородных камней и начал составлять из них цветочный букет, в котором каждый камень благоприятно выступал бы по своей форме и цвету и целое составило бы художественное произведение, достойное хранения в сокровищнице императора. По своей обычной рассеянности он несколько лет тянул эту работу, а теперь спешил закончить ее и составить букет, потому что в надежде на скорое заключение мира ожидали прибытия императора во Франкфурт для коронования его сына. Ювелир искусно пользовался моею любовью к изучению таких предметов, чтобы отвлечь меня от моих напоминаний и намерений. Он старался познакомить меня с этими камнями, обращал мое внимание на их свойства и достоинства, так что я, в конце концов, знал наизусть весь букет и мог бы не хуже его самого продемонстрировать эту вещь покупателю. Я и теперь еще хорошо помню его и скажу, что видал более дорогие выставочные и роскошные вещи, но не видал более прелестной. Кроме того, у него было еще прекрасное собрание бронз и других художественных вещей, которыми он охотно занимался, и я проводил у него по нескольку часов не без пользы. Наконец, когда действительно был назначен окончательно конгресс в Губертсбурге, он из любви ко мне исполнил и все оставшееся, и голубь с цветами был вручен моей матери в самый день заключения мира 115).

Много подобных поручений получал я также при исполнении картин, заказанных художникам. Отец мой твердо держался мнения, мало кем не разделявшегося, что картина, написанная на дереве, имеет большое преимущество перед картинами, написанными на холсте. Поэтому он очень заботился о приобретении хороших дубовых досок различной формы, хорошо зная, что легкомысленные художники слишком полагались в этом отношении на столяров. Он разыскивал самые старые, толстые доски; столяр должен был аккуратнейшим образом склеивать, обстругивать и отделывать их; после этого они годами хранились в верхней комнате, чтобы хорошенько высохнуть. Одна такая драгоценная доска была вверена живописцу Юнкеру, который должен был изобразить на ней со свойственным ему искусством и вкусом красивый цветочный горшок с лучшими цветами, нарисованными с натуры. Дело было весною, и я не упускал случая по нескольку раз в неделю приносить ему красивейшие цветы, какие только мог достать; он тотчас же присоединял их к прежним и мало-по-малу точнейшим и тщательнейшим образом составлял целое из этих элементов. Случайно я как-то поймал мышь, которую и принес ему; художнику захотелось изобразить хорошенькое животное, и он действительно очень точно нарисовал ее гложущею колос у основания горшка. Затем было принесено и нарисовано еще несколько подобных невинных предметов природы, -- бабочек и жуков,-- и в конце концов составилась очень ценная по воспроизведению и исполнению картина. Поэтому я немало удивился, когда добряк однажды, незадолго перед тем, как картина должна была быть сдана, подробно объяснил мне, что она ему не нравится; что в отдельности все вышло хорошо, но целое плохо скомпоновано, потому что оно возникло понемножку и он с самого начала сделал ту ошибку, что не набросал по крайней мере общего плана для распределения света, теней и красок, по которому и можно было бы распределить отдельные цветы. Он обстоятельно разобрал всю картину, возникавшую перед моими глазами в течение полугода и в некоторых своих частях нравившуюся мне и, к великому моему огорчению, вполне убедил меня. Изображение мыши он также считал за неудачную мысль, потому что -- говорил он -- многие находят что то страшное в этом животном и не следует его изображать там, где имеется в виду возбудить удовольствие. И вот, как обыкновенно бывает, когда люди находят, что они излечились от предрассудка и считают себя очень поумневшими, я преисполнился презрения к этому художественному произведению и совершенно согласился с художником, когда он велел приготовить другую доску той же величины и по своему вкусу нарисовал на ней сосуд лучшей формы с более искусно изображенным букетом, а также сумел изящно и удачно выбрать и распределить вокруг маленькие живые существа. Эту картину он написал также с большим старанием, но, конечно, по той, которая была написана раньше, или по памяти, которая ему, при его долгой и прилежной практике очень помогала. Наконец, обе картины были готовы, и мы отдавали решительное предпочтение второй, которая была действительно более искусна и более бросалась в глаза. Отец, к удивлению своему, получил две картины вместо одной, и ему предоставлен был выбор. Он одобрил наше мнение и его основание, а в особенности добросовестность и труд, но, посмотрев на обе картины в течение нескольких дней, решил выбрать первую, не вдаваясь в объяснения своего выбора. Художник с досадою взял свою вторую, предпочтенную им самим картину обратно и не мог удержаться, чтобы не выразить мне своего мнения, что на решение отца наверное оказала влияние хорошая дубовая доска, на которой была нарисована первая картина.

Так как я здесь снова касаюсь живописи, то в памяти моей восстает одно крупное учреждение, в котором я провел много времени, так как оно, а в особенности заведующее им лицо очень привлекало меня. Это была большая фабрика клеенок, основанная живописцем Нотнагелем, искусным художником, который, однако, по своему таланту и образу мыслей был склонен более к фабричному делу, чем к искусству. На большом пространстве, занятом дворами и садами, выделывались все сорта клеенок, от самых грубых, наносимых лопатками и употребляемых для обозных повозок и т. п., до обоев, которые печатались особыми формами, и далее до самых тончайших, на на которых были изображены то китайские и фантастические, то натуральные цветы или ландшафты, рисованные кистью искусных работников. Это бесконечное разнообразие очень занимало меня. Занятия такого множества людей, начиная от самых простых рабочих до таких, которым нельзя было отказать в художественном достоинстве, были для меня в высшей степени привлекательны. Я перезнакомился со мнoжeствoм работающих в ряде комнат молодых и старых людей, а иногда и собственноручно принимал участие в работе. Торговля этими товарами шла чрезвычайно бойко. Кто строил дом или меблировал здание, желал быть обеспеченным на всю жизнь, а эти клеенчетые обои были прямо неизносимы. У Нотнагеля было много дела с руководительством всей этой фабрикацией, и он сидел в своей конторе, окруженный факторами и приказчиками. В свободное время он занимался своею худжественною коллекцией, состоявшей преимущественно из гравюр, которыми он тогда тоже торговал, равно как и имевшимися у него картинами. В то же время он сам любил гравирование, приготовлял офорты и до глубокой старости занимался этой отраслью искусства.

Так как его квартира находилась близь Эшенгеймских ворот, то при моих посещениях его мне приходилось выходить за город к участкам земли, принадлежавшим моему отцу у городских ворот. Это был большой сад, которым пользовались, как лугом, и в котором отец мой устроил древесный питомник, хотя участок был отдан в аренду. Еще более заботился он об очень хорошо содержимом винограднике перед Фридбергскими воротами, где между рядами виноградных кустов были тщательно рассажены ряды спаржи. В хорошее время года не проходило почти ни одного дня, чтобы отец мой не ходил туда; мы сопровождали его и таким образом получали наслаждение и радость, начиная от первых произведений весны и до последних даров осени. Мы научились тогда обращаться с садовыми работами, и так как эти работы ежегодно повторялись, то они стали, наконец, нам хорошо знакомы и привычны. После разнообразных плодов лета и осени, сбор винограда, в конце концов, был наиболее весел и приятен. Без сомнения, как сам виноград придает более свободный характер местам и странам, где он растет, так и дни сбора винограда, заканчивая лето и открывая зимнюю пору, распространяют необыкновенную веселость. Веселье и ликование охватывают всю страну. Днем из всех углов и концов слышатся возгласы и выстрелы, а ночью здесь и там ракеты и римские свечи дают знать, что люди еще не спят, веселятся и хотят продлить этот праздник, как можно дольше. Дальнейшие работы с прессом и брожение в погребе доставляли нам и дома веселое занятие, и таким образом мы не замечали, как проходила зима116).

Весною 1763 года мы тем более наслаждались этими сельскими занятиями, что 15 февраля этого года было для нас праздничным днем вследствие заключения Губертсбурского мира, при счастливых последствиях которого протекла большая часть моей жизни. Но раньше чем итти далее, я считаю своим долгом упомянуть еще о нескольких людях, имевших большое влияние на меня в моей юности.

Фон Оленшлагер 11т), член дома Фрауенштейнов, старшина и тесть вышеупомянутого доктора Орта, был красивый, приятный мужчина сангвинического нрава. В своем праздничном наряде бургомистра он мог бы сойти за самого почтенного французского прелата. Окончив университет, он вращался в придворных и государственных делах и совершил несколько путешествий с этой целью. Он особенно ценил меня и часто говорил со мною о вещах, которые его интересовали. Я был около него, когда он писал свое "Объяснение Золотой Буллы"; он-то и объяснил мне с большою отчетливостью значение и достоинство этого документа. Мое воображение тем сильнее унесло меня в те дикие и беспокойные времена, что я не мог не изобразить того, что он мне рассказывал из истории, в виде чего-то, как бы совершающегося теперь, живописуя характеры и события, иногда даже мимически, чему он очень радовался и одобрением своим поощрял меня к повторению.

С детства я имел странную привычку постоянно заучивать наизусть начала книг и отделов разных сочинений -- сперва пяти книг Моисея, затем Энеиды и Метаморфоз. Так поступил я и с Золотою Буллой и часто смешил своего покровителя, совершенно серьезно и неожиданно восклицая: "Omne regnum in se devisum desolabitur: nam pincepes ejus facti sunt socii forum" 118). Умный учитель мой смеясь покачивал головою и говорил серьезно: "Какие это должны быть времена, если сам император на большом имперском собрании бросал в лицо своим князьям подобные слова".

Фон Оленшлагер был очень приятен в обращении. У него бывало мало гостей, но он очень любил умную беседу и от времени побуждал нас, молодых людей, разыгрывать драматические представления, ибо считалось, что такого рода упражнения особенно полезны для молодежи. Мы играли "Канута" Шлегеля 119), при чем мне досталась роль короля, моей сестре -- роль Эльфриды, а роль Ульфо -- младшему сыну хозяина дома. Затем мы отважились разыграть "Британника", так как, кроме драматического таланта, нам надо было упражняться и в декламации. Я получил роль Нерона, моя сестра -- Агриппины, а младший сын -- Британника. Нас хвалили более, чем мы заслуживали, а мы думали, что заслуживали еще больших похвал.

Таким образом, я обязан этому семейству многими удовольствиями и ускорением моего развития.

Упомяну еще фон Рейнека120), происходившего из старинного благородного дома. Это был дельный, честный, но упрямый брюнет, на лице которого я редко видел улыбку. У него было семейное горе: один из друзей дома увез его единственную дочь. Он возбудил против своего зятя жестокое судебное преследование, и так как суды, по своей формалистике, не удовлетворяли его мстительности ни в смысле быстроты, ни в смысле строгости, то он нападал на судей и начинал ссоры за ссорами, процессы за процессами. Он совершенно уединился в своем доме и в прилегавшем к нему саду и жил в просторной, но мрачной комнате, в которую много лет не проникала ни кисть маляра. ни метла служанки. Меня он очень любил и особенно рекомендовал мне своего младшего сына. Он часто принимал за своим столом своих старых друзей, умевших с ним ладить, а также лиц, управлявших его делами, и никогда не забывал при этом пригласить также меня. Стол у него был очень хороший, а вино еще лучше, но гостям очень досаждала большая печь, дымившая из многочисленных щелей. Один из наиболее близких к хозяину гостей отважился однажды обратить внимание на это, спросив его, как он может выносить такое неудобство всю зиму. Хозяин отвечал на это, как второй Тимон или Геаутонтиморуменос121). "Дал бы бог, чтобы это было наибольшее зло из тех, что меня терзают". Лишь через долгое время он согласился снова допустить к себе на глаза дочь и внука, зять же никогда не смел показаться ему.

На этого прекрасного, хотя и несчастного человека мое присутствие действовало весьма благоприятно; он охотно говорил со мною и, объясняя мне разные житейские и политические события, как бы облегчал и отводил свою душу. Немногие старые друзья, еще собиравшиеся у него, часто обращались ко мне, когда надо было смягчить его раздражение и уговорить его принять участие в каком-либо развлечении. И действительно он иногда выезжал вместе с нами и осматривал местность, которой он не видал многие годы. Он вспоминал прежних владельцев, рассказывал об их характерах и обстоятельствах, при чем судил всегда строго, но часто бывал весел и остроумен. Мы пытались после этого снова ввести его в общество других людей, но это чуть не ввело нас в неприятности.

Тех же лет, как и он, если не старше, был некто фон Малапарт122), богатый человек, имевший дом на Конном рынке и получавший большие доходы от солеварен. Он также жил очень уединенно, но летом проводил много времени в своем саду у Бокенгеймерских Еорот, где у него была, прекрасная культура гвоздик. Фон Рейнек был также любитель гвоздик; во время цветения их мы сделали несколько попыток устроить взаимное посещение обоих этих людей. Мы приступили к этой задаче и продолжали наши старания до тех пор, пока Рейнек не решился выехать туда в один воскресный вечер. Взаимные приветствия обоих стариков были весьма лаконичны и даже ограничились почти пантомимою; почти дипломатическим шагом они прохаживались вдоль гвоздичных клумб. Культура была действительно необыкновенно хороша; особые формы и краски отдельных цветов, преимущества и редкость тех или других из них повели, наконец, к своего рода разговору, который протекал, казалось, вполне дружественно; мы тем более радовались этому, что видели в соседней беседке поданные на стол самый дорогой рейнвейн в шлифованных бутылках, прекрасные фрукты и другие хорошие вещи. Вдруг, к несчастью, Рейнек заметил красивую гвоздику, головка которой несколько повисла; поэтому он очень нежно провел указательным и средним пальцем по стеблю, вверх до цветка и приподнял цветок, чтобы хорошенько рассмотреть его. Но и это нежное прикосновение раздражило хозяина. Малапарт вежливо, но довольно сухо напомнил о правиле "Oculis non manibus" 123). Рейнек сейчас же выпустил цветок, но вспылил и сказал со своею обычною сухостью и серьезностью, что знатоку и любителю, конечно, позволительно подобным образом прикасаться к цветку и рассматривать его; затем он повторил то же движение и еще раз взял цветок двумя пальцами. Гости с обеих сторон (у Малапарта был еще один гость) были в большом смущении. Они начали выпускать то того, то другого зайчика (наша обычная поговорка для тех случаев, когда нужно замять разговор или обратить его на другой предмет),-- но ничто не удавалось; старики замолчали, и мы ежеминутно боялись, что Рейнек еще раз повторит свой прием,-- тогда всем нам пришлось бы плохо. Гости, однако, развели их, заняв их в разных местах, и мы нашли, что умнее всего будет поскорее убраться; таким образом прекрасное угощение осталось нетронутым у нас за спиною.

Придворный советник Гюсген124), который не был уроженцем Франкфурта, исповедывал реформатскую религию и потому не мог занимать никакой официальной должности. Он не имел даже права быть адвокатом, но совершенно свободно занимался адвокатурою под чужим именем, пользуясь, как превосходный юрист, большим доверием во Франкфурте и в имперских судах. Ему было уже шестьдесят лет, когда я начал брать уроки чистописания с его сыном и стал вхож в его дом. Он имел крупную фигуру, был высок, но не худощав, и широкоплеч, но не толст. Лицо его, не только обезображенное оспою, но и лишенное одного глаза, с первого взгляда неприятно поражало. На плешивой голове он носил совершенно белую шапочку в форме колокола, сверху завязанную ленточкою. Его шлафроки из коломянки или дамаста всегда были безукоризненно чисты. Он жил в ряде светлых комнат в нижнем этаже вдоль аллеи, и веселость этого помещения соответствовала окружавшей его чистоте. Величайший порядок, в котором он держал свои бумаги, книги, ландкарты, производил приятное впечатление. Его сын, Генрих Себастиан, который впоследствии приобрел известность разными сочинениями по части искусств, мало обещал в молодости. Добродушный, но неловкий, не грубый, но грубоватый, без особенной склонности к учению, он предпочитал избегать общества отца, имея возможность получать от матери все, что ему было нужно. Я, напротив, все более сближался со стариком по мере того, как узнавал его. Так как он занимался лишь крупными юридическими делами, то имел достаточно времени для других занятий и развлечений. Мне не нужно было долго с ним жить и слушать его поучения, чтобы заметить, что он находится в оппозиции с богом и миром. Одною из его любимых книг была "Agrippa de vanitate scientiarum" 125), он особенно рекомендовал ее мне и тем на некоторое время привел мой молодой мозг в изрядное смятение. В радостном настроении юности я был склонен к известному оптимизму и более или менее вновь примирился с богом или богами; именно в течение нескольких лет я убедился, что зло в мире многим уравновешивается, что от несчастий можно оправиться, а от опасностей можно спастись и что люди не всегда в них ломают себе шею. Я смотрел снисходительно также на дела и занятия людей и находил в них много похвального, чем старый учитель мой был вовсе недоволен. Однажды, когда он достаточно расписал мне мир в безобразном виде, я заметил, что он собирается закончить свою речь особым козырем. Как он обыкновенно делал в подобных случаях, он сильно зажмурил свой слепой левый глаз, пристально посмотрел на меня другим глазом и промолвил гнусавым голосом: "Я нахожу недостатки в самом боге".

Мой ментор-мизантроп был также математиком, но его практическая натура увлекла его в сторону механики, хотя сам он не работал. По его указаниям были, впрочем, изготовлены удивительные для того времени часы, которые кроме часов и дней указывали также движение солнца и луны. Утром в воскресенье, в десять часов, он заводил их сам, тем аккуратнее, что он никогда не ходил в церковь. Гостей или общества я никогда у него не видел. Чтобы он одевался или выходил излома, это я в течение десятка лет видел раза два.

Разговоры с этими людьми были не лишены значения; каждый из них влиял на меня по-своему. К каждому из них я относился не только не менее, но, пожалуй, более внимательно, чем их собственные дети, и каждый из них старался еще увеличить свое благорасположение ко мне, как к собственному сыну, желая создать в моем лице свой собственный нравственный образ. Оленшлагер хотел сделать меня придворным, Рейнек -- деловым дипломатом. Оба, в особенности последний, старались внушить мне отвращение к поэзии и писательству. Гуйсген хотел сделать из меня Тимона, подобного ему, но в то же время дельного ученого юриста: он говорил, что юриспруденция необходимое ремесло, чтобы хорошо защищать себя и свое против человеческой сволочи, помогать угнетенным и всегда быть в состоянии задать трепку мошеннику; последнее, впрочем, по его мнению было не всегда выполнимо и не всегда рекомендовалось.

Если я охотно водил знакомство с этими людьми, чтобы пользоваться их советами и указаниями, то более молодые люди, лишь немного превосходившие меня годами, возбуждали меня к непосредственному соревнованию. Из них я прежде всего назову братьев Шлоссеров и Гризбаха 126). Так как я, однако, впоследствии вступил с ними в более тесную дружбу, продолжавшуюся многие годы, то здесь я скажу только, что они тогда славились превосходным знанием языков и другими сведениями, полезными для начала ученой карьеры, и что каждый ожидал от них чего-нибудь необыкновенного для государства или церкви.

Что касается меня самого, то я также мечтал совершить что-то необыкновенное, но в чем оно будет состоять -- было мне неясно. Но как вообще более думают о награде, которую желали бы получить, чем о заслугах, необходимых для этой награды, то я не отрицаю, что, мечтая о желанном счастьи, я всего привлекательнее представлял его себе в виде лаврового венка, сплетаемого, чтобы украсить чело поэта.