На всякую птицу есть своя приманка, и каждый человек по-своему может быть руководим и увлекаем. Природа, воспитание, окружающая среда, привычки ограждали меня от всего грубого, и хотя я часто приходил в соприкосновение с низшими классами народа, особенно с ремесленниками, но особенно не сближался с ними. Во мне, правда, было довольно смелости, чтобы предпринять что-нибудь необыкновенное, пожалуй, даже опасное, и иногда мне даже хотелось этого, но у меня не было точки приложения, чтобы схватиться за препятствие и овладеть им.

И все-таки я совершенно неожиданным образом запутался в некоторые отношения, которые если не поставили меня в очень опасное положение, то привели на некоторое время в смятение и затруднение. В юношеском возрасте я продолжал свои дружеские отношения с тем мальчиком, которого выше называл Пиладом. Правда, мы виделись реже, потому что наши родители находились не в особенно хороших отношениях между собою, но когда мы встречались, то каждый раз старая дружба радостно вспыхивала между нами. Однажды мы встретились в аллеях между внутренними и внешними Санкт-Галленскими воротами, представляющими очень приятное место для прогулок. Едва мы поздоровались, он сказал мне: -- С твоими стихами продолжается все та же история. Я читал некоторым приятелям те стихи, что ты недавно дал мне, но никто не верит, что ты сочинил их сам.

-- Ну, и пусть их,-- отвечал я,-- мы будем сочинять их и забавляться ими, а другие пусть думают и говорят о них, что хотят.

-- Вот как раз идет неверующий, -- сказал мой приятель.

-- Не будем об этом говорить,-- сказал я,-- людей, ведь, не уверишь.

-- Ни за что,-- отвечал мой друг,-- я этого так не оставлю. После короткого разговора о посторонних предметах мой чрезвычайно расположенный ко мне юный друг не захотел отказаться от своего намерения и несколько обиженным тоном сказал подошедшему: -- Вот мой друг, написавший те прекрасные стихи, о которых вы не верите, что они принадлежат ему.

-- Пусть он не обижается,-- отвечал тот,-- ведь к чести ему служит, если мы находим, что для сочинения таких стихов нужно гораздо более учености, чем он может иметь в такие молодые годы.

Я ответил какой-то безразличной фразой, но приятель мой продолжал: -- Вам нетрудно будет убедиться. Дайте ему какую-нибудь тему, и он экспромтом напишет вам стихотворение.

Я согласился, мы условились, и подошедший спросил меня, возьмусь ли я изложить в стихах любовное послание, которое стыдливая молодая девушка пишет юноше, чтобы открыть ему свою любовь.

-- Нет ничего легче,-- возразил я,-- были бы только письменные принадлежности.

Тот вынул свой карманный календарь, в котором было много белых листков, и я уселся на скамью, чтобы писать. Собеседники мои между тем прогуливались поблизости, не выпуская меня из глаз. Я тотчас же представил себе положение и подумал, как было бы хорошо, если бы действительно какая-нибудь хорошенькая девушка почувствовала склонность ко мне и пожелала бы выразить мне это в прозе или в стихах. Затем, не останавливаясь, я начал объяснение в любви размером, который представлял нечто среднее между неправильными народными стихами и мадригалом 128), стараясь придать ему возможную наивность. Когда я прочел эти стишки моим собеседникам, то скептик пришел в изумление, а мой друг -- в восторг. Первому я должен был отдать это стихотворение и не мог отказать в этом, тем более, что оно было написано в его календаре, и мне приятно было видеть в его руках доказательство моего таланта. Он простился со мною, неоднократно уверив меня в своем удивлении и расположении, а также в желании видеться со мною почаще; мы сговорились съездить вместе за город.

Наша прогулка осуществилась, при чем к нам присоединились еще несколько подобных нам молодых людей. Все это были юноши среднего или, если угодно, даже низшего сословия, но люди неглупые и прошедшие курс школы, следовательно имевшие некоторые сведения и известное образование. В большом, богатом городе бывают разные заработки. Молодые люди эти пробивались тем, что писали для адвокатов или давали домашние уроки детям низших классов, сообщая им несколько больше знаний, чем это делается в обычных школах. С подростками, готовившимися к конфирмации, они репетировали закон божий. Они имели также разные дела с маклерами и купцами, а по вечерам, особенно в воскресные и праздничные дни, устраивали скромные пирушки.

Расхваливая по дороге мое любовное послание, они признались, что сделали из него веселое употребление: списав его измененным почерком и с кое-какими частными вставками, они подсунули его одному высокомнящему о себе молодому человеку, убежденному, что одна девица, за которою он издали ухаживал, до крайности влюблена в него и ищет случая познакомиться с ним поближе. При этом они сообщили мне, что он ничего так не желал бы, как ответить ей тоже в стихах, но ни у него, ни у них нет никакой способности к этому, а потому они настоятельно просили меня составить желаемый ответ.

Мистификации всегда были и будут любимым развлечением праздных или не очень умных людей. Некоторые невинные злостности, самодовольное злорадство -- составляют наслаждение для тех, которые не занимаются ни самим собою, ни бывают в состоянии произвести что-либо полезное. Ни один возраст не свободен от подобного зуда. Мы в наши детские годы не раз подводили друг друга; многие игры основываются на таких мистификациях и поддеваниях; предлагаемая шутка, как мне казалось, не шла далее чего-либо подобного. Я согласился; они сообщили мне кое-какие частности, которые должны были содержаться в письме, и мы принесли его домой уже готовым.

Через некоторое время друг мой настоятельно просил меня принять участие в вечерней пирушке их общества. Ее на этот раз устраивал вышеназванный влюбленный юноша, который желал отблагодарить друга, оказавшегося таким отличным любовным секретарем.

Мы собрались довольно поздно; угощение было самое простое, вино сносное; что же касается разговора, то он вертелся почти исключительно на подтрунивании над устроителем обеда, не очень далеким человеком, который после повторного прочтения письма чуть ли не был готов поверить, что он сам его написал. По своему природному добродушию я не находил особенного удовольствия в такой злостной игре, а повторение все одной и той же темы вскоре стало мне противно. Поистине вечер этот был бы мне пренеприятен, если бы одно неожиданное явление вновь не оживило меня. При нашем прибытии стол был уже чисто и аккуратно накрыт и поставлено достаточно вина; мы уселись и остались одни, не нуждаясь в прислуге. Но когда в конце концов не хватило вина, один из нас позвал служанку; но вместо нее вошла девушка необыкновенной, а для этой среды даже невероятной красоты129).

-- У нас нет вина,-- сказал один из нас. -- Если бы ты принесла парочку бутылок, было бы очень хорошо.

-- Пожалуйста, Гретхен,-- сказал другой,-- тут всего ведь два шага.

-- Отчего же нет,-- сказала она, взяла со стола две пустых бутылки и поспешно вышла. Ее фигура сзади была чуть ли еще не грациознее. Чепчик очень мило сидел на маленькой головке, которая стройною шейкою прелестно соединялась с верхней частью спины и плечиками. Все в ней казалось изысканным, и всею фигуркою можно было любоваться тем спокойнее, что внимание не привлекалось и не приковывалось только тихими, простодушными глазами и миловидным ротиком.

Я упрекнул приятелей, что они посылают такую молоденькую девушку одну ночью; они посмеялись надо мною, и я вскоре утешился, так как она сейчас же воротилась: хозяин кабачка жил через улицу, напротив.

-- Присядь за это также к нам,-- сказал один из нас.

Она села, но, к сожалению, не около меня. Она выпила стакан за наше здоровье и вскоре ушла, посоветовав нам не оставаться слишком долго и вообще не так шуметь, потому что мать ложится уже в постель. Это была не ее мать, а мать хозяев дома.

С того момента образ этой девушки повсюду преследовал меня; это было первое немимолетное впечатление, произведенное на меня женским существом, и так как я не мог найти предлога посетить ее на дому и не искал его, то я стал ходить ради нее в церковь и вскоре высмотрел, где она сидела; таким образом я мог досыта насмотреться на нее во время долгой протестантской службы. При выходе я не решался заговорить с нею, а еще менее проводить ее, и был уже счастлив, если мне казалось, что она заметила меня и кивнула на мой поклон. Но мне суждено было недолго ждать счастья сблизиться с нею. Того влюбленного, поэтическим секретарем которого я сделался, уверили, что письмо, написанное от его имени, действительно передано его девице, и потому он с величайшим нетерпением ждал скорого ответа. Этот ответ опять-таки должен был написать я, и плутовская компания настоятельно просила меня через Пилада пустить в ход все мое остроумие и искусство, чтобы стихотворение вышло поизящнее и как можно лучше.

В надежде снова увидеть свою красавицу я тотчас принялся за дело, представляя себе все, что было бы мне приятно, если бы ко мне писала Гретхен. Мне казалось, как-будто я написал все так согласно с ее образом, существом, характером, нравом, что я не мог удержаться от желания, чтобы все это действительно так и было; я приходил в восторг от одной только мысли, что она могла бы написать мне что-либо подобное. Так я мистифицировал самого себя, воображая что подшучиваю над другим и мне суждено было много радости и много неприятностей. После вторичного напоминания я исполнил желаемое, обещал притти и явился в назначенный час. Из молодых людей только один был дома; Гретхен сидела у окна и пряла; мать то приходила, то уходила. Молодой человек попросил, чтобы я прочел ему письмо; я исполнил это и читал не без растроганности, искоса поглядывая из-за листа на красавицу, и так как мне казалось, что я замечаю в ней некоторое волнение и легкий румянец на ее щеках, то постарался как можно лучше и живее выразить то, что я желал бы услышать от нее. Мой приятель, который часто прерывал меня похвалами, в конце концов попросил меня сделать некоторые изменения. Изменения эти касались нескольких мест, которые действительно более подходили к положению Гретхен, чем той девицы -- барышни из хорошего дома, богатого, известного и уважаемого в городе. Объяснив мне желаемое изменение и дав мне письменные принадлежности, молодой человек отлучился по делу на короткое время, а я остался на скамье за большим столом и попробовал сделать исправления грифелем на большой аспидной доске, занимавшей почти весь стол. Грифель всегда лежал на окне, потому что на этой доске часто производились расчеты, делались разные заметки; приходящие и уходящие писали друг другу записки.

Некоторое время я писал разные вещи, стирал и наконец нетерпеливо воскликнул: -- Ничего не выходит. -- Тем лучше,-- сказала милая девушка серьезным тоном:--я желала бы. чтобы ничего не вышло. Вам не следовало бы заниматься такими, дрязгами.

Она встала из-за прялки, подошла к столу и прочла мне умно и ласково выговор.

-- Дело это кажется невинною шуткою; это шутка, но не невинная. Я видела уже много случаев, когда наши молодые люди из-за таких проделок попадали в большие затруднения.

-- Но что же мне делать,-- возразил я,-- письмо написано, и они уверены, что я его изменю.

-- Положитесь на меня,-- сказала она, и не изменяйте ничего; возьмите письмо обратно, спрячьте его, уйдите и попытайтесь уладить дело через вашего друга. Я тоже могу кое-что сказать вам по этому поводу. Вы видите, что я бедная девушка и завишу от этих родственников, которые, правда, не делают ничего дурного, но ради своего удовольствия и прибыли проделывают разные рискованные штуки. Я воспротивилась им и не переписала первого письма, как они меня ни упрашивали; они сами скопировали его, изменив почерк, и, раз это сделано, пусть поступают с ним как хотят. А вы, молодой человек, из хорошего дома, богатый, независимый, зачем вы позволяете пользоваться вами как орудием в деле, из которого наверное не может выйти ничего хорошего, а может быть много неприятного для вас.

Я был рад слышать, что она говорила так последовательно; вообще она обыкновенно вставляла в разговор только немного слов. Моя склонность к ней возросла невероятно; я не мог владеть собою и возразил: -- Я не так независим, как вы думаете, и к чему мне быть богатым, если я не имею самого дорогого, чего я мог-бы пожелать.

Она взяла набросок поэтического послания, положила его перед собою и прочла его вполголоса мило и грациозно.

-- Очень хорошо,-- сказала она, остановившись на одном наивном месте:-- жаль только, что это не предназначено для лучшего, настоящего употребления.

-- Это было бы очень желательно,-- воскликнул я.-- Как счастлив был бы тот, кто получил бы подобное уверение в любви от девушки, которую он бесконечно любит.

-- Для этого, конечно, нужно многое,-- возразила она,-- но, ведь, многое и возможно.

- Например,-- продолжал я,-- если бы кто-нибудь, кто вас знает, ценит, чтит, обожает, положил бы перед вами такой листок и настоятельно, сердечно, дружески просил бы вас,-- что бы вы сделали.

Я пододвинул ближе к ней листок, который она было придвинула ко мне. Она улыбнулась, подумала с минуту, взяла перо и подписалась. Я обезумел от восторга, вскочил и хотел обнять ее.

-- Не надо целовать,-- сказала она,-- это так пошло; но любить, если возможно.

Я взял листок и спрятал его.

-- Никто его не получит,-- сказал я,-- и дело покончено. Вы спасли меня.

-- Так довершите же свое спасение,-- воскликнула она;-- уходите поскорее, пока не пришли другие и не привели вас в затруднение и смущение.

Я не мог оторваться от нее, но она так ласково упрашивала меня, взяв обеими руками мою правую руку и любовно пожимая ее, что у меня чуть не выступили слезы; мне казалось, что и ее глаза влажны; я прижал свое лицо к ее рукам и выбежал вон. В жизни моей я не испытывал подобного волнения.

Первая любовь неиспорченной юности принимает всегда духовный смысл. Природа как-будто хочет, чтобы один пол чувственно познал в другом доброе и прекрасное. Таким образом, и для меня при виде этой девушки и вследствие любви моей к ней открылся новый мир прекрасного и хорошего. Я сто раз перечитал свое поэтическое послание, целовал его, прижимал его к сердцу и радовался этому милому признанию. Но чем более возрастал мой восторг, тем больнее мне было, что я не мог непосредственно посещать ее, видеть ее, говорить с ней; я боялся упреков ее родственников к их навязчивости. Добряка Пилада, который мог бы уладить это дело, я не мог встретить.

Поэтому в ближайшее воскресенье я отправился в Нидеррад, куда обыкновенно ходила эта компания, и действительно нашел их там. Я был очень удивлен, когда они не только не встретили меня с раздражением и не отвернулись, а даже приняли меня с радостью. В особенности младший из них был очень приветлив; он взял меня за руку и сказал:

-- Вы сыграли с нами недавно плутовскую штуку, и мы были изрядно сердиты на вас; но ваш уход, при чем вы унесли поэтическое послание, навел нас на хорошую мысль, которая, пожалуй, иначе никогда не пришла бы нам в голову. Для примирения вы можете сегодня угостить нас, и тогда вы узнаете, что мы предполагаем сделать и что наверное доставит удовольствие и вам.

Эта речь привела меня в немалое смущение, потому что у меня было с собою приблизительно лишь столько денег, чтобы расплатиться за самого себя и за одного из приятелей; но я вовсе не готовился угощать целое общество, да еще такое, которое не всегда умело во-время удержаться в известных границах. Это предложение тем более удивило меня, что до сих пор они честно держались правила, чтобы каждый платил за себя.

Они посмеялись над моим смущением, и младший продолжал: -- Сядем только в беседку, и тогда вы узнаете подробности.

Мы уселись, и он сказал: -- Когда вы недавно унесли любовное послание, мы еще раз обсудили все дело и заметили, что мы совершенно напрасно, к досаде для других и с опасностью для себя, злоупотребляем талантом, которым могли бы воспользоваться для своей выгоды. Вот посмотрите: у меня есть заказ на свадебное и похоронное стихотворение. Второе должно быть готово немедленно, а на первое есть еще восемь дней времени. Если вы напишете их,-- что для вас легко,-- то вы можете угостить нас два раза, и мы надолго останемся вашими должниками.

Это предложение понравилось мне во всех отношениях; уже с детства я смотрел с некоторою завистью на стихотворения "на случай", каких тогда появлялось по нескольку каждую неделю, а при особо видных свадьбах даже дюжинами; я полагал, что мог бы сочинять подобные вещи не хуже или, пожалуй, еще и лучше. Теперь мне представлялся случай показать себя, а в особенности напечатать свои сочинения. Я не отказался. Меня познакомили с характером данных лиц и с семейными обстоятельствами; я отошел в сторону, сделал набросок и написал несколько строф. Но так как я вскоре вернулся к компании и не стеснялся пить вино, то стихотворение застряло, и я не мог сдать его в этот вечер.

Мне сказали, что есть еще время до завтрашнего вечера и что гонорара, который мы получим за похоронное стихотворение, будет достаточно, чтобы повеселиться еще один вечер. -- Приходите. Гретхен тоже должна угощаться с нами, потому что она-то и навела нас на эту мысль.

Радость моя была невыразима. На обратном пути я сложил в уме недостающие строфы, записал все еще до отхода ко сну и на следующее утро аккуратно переписал их начисто. День показался мне бесконечно длинным, и едва стемнело, я уже был в маленькой, темной квартире подле милейшей девушки.

Молодые люди, с которыми я таким образом все более сближался, были не то чтобы пошляками, но, во всяком случае, обыкновенными людьми. Их трудолюбие было достойно похвалы, и я с удовольствием прислушивался, как они рассказывали о разных средствах и путях, которыми можно что-нибудь заработать. Охотнее всего рассказывали они о людях, которые теперь богаты, но начали с ничего. Некоторые сделались необходимыми в качестве приказчиков у своих хозяев и, наконец, возвысились до положения их зятьев; другие, начав с мелочной торговли серными нитками, так расширили и усовершенствовали свое дело, что теперь являлись богатыми купцами и негоциантами. В особенности, по их мнению, надежно и доходно для проворных молодых людей занятие в качестве посыльных и маклеров и хлопоты по разным деловым поручениям состоятельных, но непрактичных людей. Все мы охотно слушали эти рассказы, и каждый мотал их себе на ус, считая, что и он не хуже людей и может не только пробить себе дорогу, но, пожалуй, достигнуть и какой-нибудь чрезвычайной удачи. Никто, однако, не относился к этим разговорам серьезнее, чем Пилад, который в конце концов признался, что он чрезвычайно влюблен в одну девушку и уже обручился с нею. Состояние его родителей не позволяло ему поступить в университет, но у него был очень хороший почерк, он хорошо знал счетную часть и новые языки и желал попытать разные возможности в надежде устроить свое семейное счастье. Родственники хвалили его за это, хотя и не одобряли его поспешного обручения с девушкою, прибавляя при этом, что считают его за славного и доброго юношу, но не находят его достаточно деятельным и предприимчивым, чтобы совершить что-нибудь чрезвычайное. Когда же он, для оправдания своих поступков, стал подробно рассказывать, что он надеется сделать и с чего собирается начать, то и другие пришли в возбуждение и стали говорить, что они могут сделать и делают уже теперь, чем занимаются, насколько они уже преуспели и что видят для себя впереди. Дело дошло и до меня, и я должен был описать им свой образ жизни и виды на будущее. В то время, как я обдумывал свой ответ, Пилад сказал: -- Я прошу исключить только одно, дабы мы не остались слишком позади него: пусть он не принимает в расчет своих внешних преимуществ. Пусть он лучше расскажет нам сказку, как поступил бы он, если бы в данный момент был как мы, предоставлен самому себе.

Гретхен, которая до сих пор пряла, встала и подсела к нам, как она обыкновенно делала, у конца стола. Мы опорожнили уже несколько бутылок, и я весело начал рассказывать свою гипотетическую биографию. -- Прежде всего,-- сказал я,-- я предлагаю вам свои услуги, чтобы вы и впредь доставляли мне те заказы, начало которым вы уже положили. Если вы направите ко мне доход со всех стихотворений "на случай" и мы не будем прокучивать все заработанное, то это уже составит кое-что. Но вместе с тем прошу не прогневаться, если я буду вмешиваться и в ваше ремесло. -- Затем я указал, что я отметил для себя из их рода занятий и к чему я считал себя также способным. Каждый из них ценил свою работу на деньги, и я просил их содействовать также успеху моих дел.

Гретхен выслушала все это очень внимательно; она приняла при этом положение, которое очень к ней шло, слушала ли она или говорила. Сложив и скрестив руки, она оперлась локтями на край стола; так она могла сидеть долгое время, двигая только головою, чего она никогда не делала без особого повода или смысла. По временам она вставляла свое словечко и помогала нам, если мы запутывались, в наших рассуждениях, потом опять умолкала и сидела спокойно, как обыкновенно. Я не сводил с нее глаз, и само собою разумеется, что задумал и рассказал свои планы не без отношения к ней; любовь к ней придавала всему, что я говорил, вид правды и возможности, и я сам себя на время обманывал, воображая себя одиноким и беспомощным, каким я и должен был быть согласно моей сказке. При этом я чувствовал себя счастливым, благодаря надежде обладать ею. Пилад закончил свое признание свадьбою, и для других собеседников также возник вопрос, насколько это событие входит в наши планы.

-- Я в этом нисколько не сомневаюсь,-- сказал я,-- потому что каждому из нас нужна жена, которая хранила бы наш дом и давала нам вообще возможность пользоваться тем, что мы собрали такими разнообразными путями во внешнем мире.

Я нарисовал изображение супруги, какую я желал себе, и было бы, конечно, странно, если бы это не был совершенный портрет Гретхен.

Похоронное стихотворение было съедено, но в приятной близости стояло перед нами свадебное. Я поборол в себе всякий страх и тревогу и, имея много знакомых, сумел скрыть от своих свои настоящие вечерние развлечения. Видеть милую девушку и быть около нее вскоре сделалось необходимою потребностью моего существования. Приятели мои также привыкли ко мне, и мы сходились почти ежедневно, как-будто иначе и быть не могло. Пилад также привел свою красавицу, и эта парочка провела с нами не один вечер. В качестве жениха и невесты, хотя еще только едва в зародыше, они не скрывали взаимной нежности; Гретхен же искусно вела себя так, что держала меня в некотором отдалении. Она никому не подавала руки, и мне тоже; она не терпела никакого прикосновения к ней; иногда она только садилась рядом со мною, в особенности, если я писал или читал вслух: тогда она доверчиво клала руку ко мне на плечо и смотрела в книгу или на бумагу; если же я пытался позволить себе подобную вольность по отношению к ней, то она уклонялась и не скоро возвращалась. Она часто принимала такое положение, при чем все ее жесты и движения были весьма однообразны, но всегда кстати, красивы и грациозны. Но я никогда не видал, чтобы она обнаруживала подобную доверчивость к кому-либо, кроме меня.

К числу самых невинных и в то время интересных увеселений, которые я предпринимал в обществе различных молодых людей, принадлежала прогулка на рыночной барке в Гехст. Усевшись там, мы рассматривали набившихся в барку странных пассажиров и заводили с тем или с другими из них разговор с шутками или поддразниванием, как нам подсказывало наше веселье или резвость. В Гехсте мы выходили, и в то же время приходила рыночная барка из Майнца. В одной гостинице был хороший стол, здесь обедала лучшая приезжая и отъезжающая публика, после чего те и другие продолжали свой путь, потому что обе барки возвращались. Мы тогда каждый раз, пообедав, отправлялись обратно во Франкфурт, совершив таким образом в большом обществе самое дешевое плавание, какое только возможно.

Однажды я совершил эту поезду с родственниками Гретхен: за столом к нам присоединился молодой человек, повидимому несколько старше нас. Мои спутники знали его, и он попросил их познакомить его со мною. В его внешности было нечто приятное, хотя в остальном он не представлял ничего особенного. Приехав из Майнца, он теперь возвратился с нами во Франкфурт и по дороге разговаривал со мною о разных вещах, относящихся ко внутренней жизни городов, к должностям и местам службы, при чем он показался мне весьма осведомленным. Расставаясь со мною, он вежливо попрощался, прибавив, что он желал бы, чтобы я составил себе хорошее мнение о нем, потому что он надеется при случае на мою рекомендацию. Я не знал, что сказать на это, но родственники Гретхен разъяснили мне это через несколько дней. Они отозвались о нем хорошо и просили замолвить за него словечко у моего деда, так как теперь открывалось как-раз место средней руки, которое приятель их охотно бы занял. Я сперва стал отговариваться тем, что никогда не вмешиваюсь в подобные дела, но они приставали до тех пор, пока я не согласился. Я действительно заметил, что при таких раздачах мест, на которые, к сожалению, часто смотрят как на дело благотворительности, не бесполезно бывает замолвить словечко перед какой-нибудь бабушкой или тетушкой. Я уже настолько подрос, что мог приписать и себе некоторое влияние.

Поэтому в угоду своим приятелям, которые обещали мне всяческую признательность за подобную услугу, я превозмог свою внучатную робость и взял на себя передачу врученной мне письменной просьбы.

Однажды, в воскресенье, после обеда, когда дед, в виду приближения осени, занимался в своем саду, и я всячески старался помочь ему, я после некоторой нерешимости, обратился к нему с моим ходатайством и с прошением. Он просмотрел бумагу и спросил, знаю ли я этого молодого человека. Я рассказал ему в общих чертах все, что мог, и он отнесся к этому спокойно. -- Если за ним есть заслуги и вообще отзывы о нем хороши, то для тебя и твоих знакомых, я окажу ему содействие. -- Больше он ничего не сказал, и я долгое время не знал ничего об этом деле.

С некоторого времени я стал замечать, что Гретхен более не пряла, а занималась шитьем и притом очень тонкой работой, что меня удивило тем более, что дни уже стали убывать и приближалась зима. Я об этом недолго думал, меня беспокоило только, что я, против обыкновения, не застал ее утром дома и без настойчивых расспросов не мог узнать, куда она ушла. В один день я сделал, однако, удивительное открытие. Моя сестра, приготовляясь к балу, просила меня достать ей у одной хозяйки галантерейного магазина так называемых итальянских цветов. Это были мелкие и изящные цветы, изготовляемые в монастырях. В особенности мирты, карликовые розы и тому подобные выходили очень красиво и натурально. В угоду ей я исполнил это и пошел в лавку, в которой уже не раз бывал вместе с нею. Едва я вошел и раскланялся с хозяйкой, как увидел сидящую у окна молоденькую и хорошенькую девушку в кружевном чепчике и в шелковой мантилье, очень хорошо сложенную. Я легко мог предположить в ней помощницу хозяйки, потому что она занималась прикреплением лент и перьев на шляпу. Модистка показала мне длинный ящик с разнообразными цветами; я стал их рассматривать и, выбирая, все взглядывал на девушку у окна; но как велико было мое удивление, когда я заметил в ней необыкновенное сходство с Гретхен, а в конце концов убедился, что это сама Гретхен и есть. У меня не осталось в этом никакого сомнения, когда она подмигнула мне и дала знать, чтобы я не выдавал нашего знакомства. Своим выбором и критикою я довел модистку до отчаяния более, чем это могла сделать какая-нибудь барышня. Я действительно ничего не мог выбрать, так как был до крайности смущен, и притом с упоением медлил, потому что находился близ девушки, переодеванье которой раздражало меня, но которая в то же время, в этом наряде казалась мне милее, чем когда-либо. Наконец, модистка потеряла всякое терпение и вручила мне целую картонку с цветами, чтобы я показал их сестре, и она сама сделала бы выбор. Таким образом она как бы выгнала меня из магазина, послав предварительно картонку со служанкой.

Едва я пришел домой, как меня позвал отец и открыл мне, что теперь известно, что эрцгерцог Иосиф избирается римским королем и должен быть коронован. Такого значительного события не следует ожидать без подготовки и дать ему пройти, только разинув рты и дивясь на него. Потому он намерен просмотреть вместе со мною дневники выборов и коронаций последних двух коронований, а также последние выборные капитуляции, чтобы отметить, какие новые условия будут присоединены в настоящем случае. Дневники были развернуты, и мы занимались ими до глубокой ночи, при чем между важнейшими предметами священной Римской империи передо мною носился образ хорошенькой девушки, то в ее старом домашнем платье, то в новом костюме. В этот вечер было уже невозможно увидеть ее, и я провел бессонную, беспокойную ночь. На следующий день вчерашние занятия ревностно продолжались, и только к вечеру получил я возможность посетить свою красавицу, которую я нашел опять в ее обычном домашнем платье. Она улыбнулась, увидев меня, но я не решился сказать что-либо в присутствии других.

Когда все общество снова уселось спокойно, она сказала: -- Нехорошо, что вы скрываете от нашего друга то, что мы порешили в эти дни.

Продолжая, она рассказала, что после нашего недавнего разговора о том, как каждый из нас составит себе положение в свете, между ними зашла также речь о том, как женское существо может развить свои таланты и труды и с выгодою употребить свое время. Один из родственников предложил ей попытать счастье у модистки, которая теперь как-раз нуждается в помощнице. Они пришли к соглашению с этой женщиной; Гретхен будет ходить к ней ежедневно за хорошее вознаграждение; только там надо, ради приличия, несколько принаряжаться, но наряд этот Гретхен будет оставлять каждый раз на месте, потому что он не подходил бы к ее обычному образу жизни. Я был в общем успокоен этим объяснением, хотя мне и не особенно нравилось, что хорошенькая девушка будет сидеть в публичном магазине, где иногда собирается галантный мир. Но я не подал вида неудовольствия и старался скрыть свою ревнивую тревогу. Младший родственник не оставил мне много времени для этого, тотчас выступив с новым заказом стихотворения "на случай", сообщил мне данные о лицах и просил приступить к написанию стихотворения. Он уже несколько раз говорил со мною о способе исполнения таких задач, и так как я в этих случаях был очень словоохотлив, то он легко добился от меня того, что я подробно объяснил ему риторическую сторону этого дела, дал ему общее понятие о нем и привел соответствующие примеры из своих и чужих работ. Этот молодой человек был не глуп, но без всякого следа поэтической жилки; притом он так входил во все мелочи и добивался объяснения каждой из них, что я, наконец, громко заметил:-- Вы как-будто хотите перенять мое ремесло и отбить у меня заказы.

-- Не стану отрицать этого,-- сказал он, смеясь,-- ведь это не нанесет вам никакого ущерба. Пока я буду учиться, вы поступите уже в университет. А до тех пор позвольте мне извлечь из вас некоторую пользу.

-- Согласен от всего сердца,-- возразил я и предложил ему самому составить план, выбрать размер, сообразно характеру предмета, и все, что еще могло показаться нужным. Он серьезно принялся за дело, но оно не ладилось: в конце концов мне пришлось столько поправлять, что легче и лучше было бы сразу сделать все самому. Но это обучение и упражнение, это сообщение сведения, эта взаимная работа доставили нам хорошее развлечение; Гретхен принимала в этом участие и подавала иногда хорошие мысли, так что мы все были довольны, пожалуй даже счастливы. Днем она работала у модистки, а по вечерам мы обыкновенно сходились, и наше довольство не нарушалось и тем, что заказы на "случайные" стихотворения, наконец, почти прекратились. Неприятно подействовало на нас только то, что однажды нам вернули стихотворение с протестом, потому что оно не понравилось заказчику. Мы, впрочем, утешились, потому что считали его как-раз за лучшую из наших работ и могли сказать, что заказчик плохой знаток этого дела. Родственник, который все-таки хотел научиться этому, стал ставить теперь фиктивные задачи, при разрешении которых мы, правда, получали порядочное развлечение, но так как они не приносили никакого дохода, то наши маленькие пирушки сделались гораздо более скромными.

Дело с великим государственно-правовым событием, выбором и коронованием римского короля, принимало все более серьезный вид. Собрание курфюрстов, предполагавшееся вначале в октябре 1763 года130) в Аугсбурге, перенесено было во Франкфурт131), и в конце этого года, а также в начале следующего начались приготовления к этому важному делу. Начало этому было положено невиданным еще шествием. Один из чинов нашей канцелярии на коне, сопровождаемый четырьмя трубачами и пешею стражею, громким и ясным голосом прочел на всех углах города пространный эдикт, уведомлявший о предстоящем торжестве и внушавший гражданам достойное и приличное случаю поведение. В совете велись важные прения, и через некоторое время явился имперский квартирмейстер, посланный наследственным маршалом, чтобы по старому обычаю устроить и назначить квартиры для посланника и его свиты. Наш дом находился в курпфальцском округе, и нам приходилось принять новый, хотя и приятный постой. Средний этаж, который занимал когда-то граф Торан, был уступлен курпфальцскому кавалеру, а верхний этаж занял барон фон Кенигсталь, уполномоченный Нюрнберга. Таким образом, мы были еще более стеснены, чем во французские времена. Это послужило мне новым предлогом проводить время вне дома, и большую часть дня я находился на улице, смотря на то, что можно было видеть публично.

Мы достойным осмотра нашли перемены и переустройства комнат в доме ратуши; затем состоялось прибытие посланников, одного за другим и их первый торжественный общий въезд 6-го февраля; потом мы любовались прибытием императорских комиссаров и их въездом в Ремер, происшедшим с большою помпою. Почтенная личность князя фон Лихтенштейна произвела хорошее впечатление; но знатоки утверждали, что великолепные ливреи уже были ранее в употреблении при другом случае и что эти выборы и коронование едва ли сравняются по блеску с торжествами Карла Седьмого. Мы, молодежь, довольны были тем, что видели своими глазами; нам все казалось хорошо, и многое приводило нас в изумление.

Собрание избирательного конвента было, наконец, назначено на 3 марта. Город пришел в движение, вследствие новых формальностей, и взаимные церемониальные визиты посланников держали нас все время на ногах. Мы должны были замечать все с точностью, не как простые зеваки, но так, чтобы дома мы могли дать надлежащий отчет обо всем, даже изготовить иногда тот или другой протокол, о чем уговорились мой отец и господин фон Кенигсталь, частью для нашего упражнения, частью для своего собственного осведомления. И действительно, это послужило мне на пользу, так как я мог представить довольно живой дневник всей внешней стороны выборов и коронования.

Из депутатов, произведших на меня наиболее устойчивое впечатление, упомяну прежде всего о первом посланнике курфюрста майнцского, барона фон Эрталя, впоследствии курфюрста. Не представляя ничего особенного по своей фигуре, он мне очень понравился в своем таларе, украшенном кружевами. Второй посланник, барон фон Грошлаг, был хорошо сложенный, свободный в обращении, но с большим достоинством ведущий себя светский человек; он производил вообще очень приятное впечатление. Князь Эстергази, богемский посланник, был небольшого роста, но хорошо сложен, живой, и в то же время важный и достойный, без гордости и холодности. Но образ и достоинство этих превосходных личностей как бы исчезали перед всеобщим предпочтением, которое оказывалось бранденбургскому посланнику барону фон Плото. Этот человек, отличавшийся известной бережливостью как в своем собственном костюме, так и в ливреях и экипажах, прославился в Семилетней войне в качестве дипломатического героя. Когда в Регенсбурге нотариус Априль в сопровождении нескольких свидетелей вздумал насмешливо выразиться перед ним относительно опалы, объявленной его королю, то он лаконически ответил: "Как! Он еще издевается", и сбросил или велел сбросить его с лестницы. Мы принимали первую версию, потому что она нам более нравилась, и считали такой подвиг вполне вероятным со стороны этого маленького, коренастого человека с огненными черными глазами, быстро бегавшими туда и сюда. Все взоры были направлены на него, особенно когда он выходил из экипажа. Каждый раз возникало нечто в роде радостного перешептывания, и дело чуть не доходило до аплодисментов, криков "виват" или "браво". Так высоко стоял король и все, что было ему предано телом и душою, во мнении толпы, среди которой, кроме франкфуртцев, находились немцы из разных областей.

С одной стороны, все эти вещи доставляли мне много удовольствия, потому что все происходившее, каково бы оно ни было, всегда содержало в себе известное значение, указывало на некоторые внутренние связи, и эти символические церемонии на время снова живо представляли Германскую империю, почти погребенную, под бесчисленными пергаментами, бумагами и книгами. С другой стороны, я не мог не почувствовать тайного неудовольствия, когда мне приходилось дома списывать для отца самое делопроизводительство, и при этом заметил, что здесь столкнулись различные силы, находившиеся в равновесии и согласные между собою только в том отношении, что каждый старался проявить свое влияние в сохранении и расширении своих привилегий и в большем обеспечении своей независимости. Ко всему этому теперь относились еще внимательнее прежнего, так как начинали побаиваться Иосифа Второго, его порывистости и его предполагаемых планов.

Для моего деда и для других родственных нам членов городского совета, дома которых я посещал, время также было нелегкое, потому что у них было много дела с приемом знатных гостей, угощением их, поднесением подарков. Притом магистрату в целом и в частности приходилось постоянно защищаться, сопротивляться и протестовать, потому что при этих случаях каждый старался что-нибудь урвать у него или навязать ему, и лишь немногие из тех, к кому он обращается, соглашаются защищать его или помочь ему. Словом, перед моими глазами живо предстало все, что я читал в Лерснеровой хронике о подобных случаях при таких же обстоятельствах, дивясь терпению и выдержке добрейших тогдашних членов совета.

Много неприятностей происходит также от постепенного переполнения города нужными и ненужными лицами. Напрасно город напоминал гостиницам о предписаниях Золотой Буллы, правда, уже устаревших. Не только уполномоченные и их спутники, но и многие сановники и иные лица, приехавшие из любопытства или по частным делам, пользуются протекциею, и вопрос, кто имеет право на даровое помещение и кто должен сам нанимать квартиру, не всегда решается сразу. Беспорядок растет, и те, которые должны что-нибудь сделать или несут какую-нибудь ответственность, начинают чувствовать себя неприятно.

Даже мы, молодые люди, видевшие все это, не всегда находили полное удовлетворение для наших глаз и нашего воображения. Испанские плащи и большие украшенные перьями шляпы посланников и еще кое-что другое здесь и там придавали зрелищу настоящий старинный вид, но многое было, напротив, наполовину ново или даже современно, так что повсюду перед нами была пестрая, не удовлетворяющая нас, иногда даже безвкусная смесь. Поэтому мы очень рады были узнать, что делаются большие приготовления к приезду императора и будущего короля, что коллегиальные занятия курфюрстов, в основе которых лежала избирательная капитуляция, усердно идут вперед и что день избрания назначен на 27 марта. Теперь шла речь о доставке государственных регалий из Аахена и Нюрнберга и ожидался въезд курфюрста майнцского, между тем как пререкания с его посольством по поводу квартир все еще продолжались.

Я, между тем, энергично продолжал свою канцелярскую работу на дому и заметил при этом разные мелочные указания, которые приходили с разных сторон и должны были быть приняты во внимание в новой капитуляции. Каждое сословие желало, чтобы в этом документе были соблюдены его права и увеличено его значение. Однако, весьма многие из таких замечаний и пожеланий были отклонены; многое осталось в прежнем положении; во всяком случае, впрочем, авторы этих замечаний получили серьезные уверения, что таким отклонением ничего не предрешается в будущем.

Имперское маршальское управление завалено было между тем многими и трудными занятиями; масса приезжих все возрастала и становилось все труднее разместить их. Не было согласия относительно границ участков для различных курфюрстов. Магистрат хотел отвратить от горожан тяготы, нести которые они не были обязаны. Таким образом ежечасно днем и ночью возникали жалобы, хлопоты, споры и неприятности.

Въезд курфюрста майнцского состоялся 21 марта132). На этот раз началось с канонады, которая оглушала нас в течение долгого времени. Эта торжественность была важна в ряду церемоний; все люди, выступление которых мы видели до сих пор, как бы высоко они ни стояли, были все-таки лишь подчиненными; теперь же явился на сцену суверен, самостоятельный князь, первый после императора, сопровождаемый большою свитою, достойною его. О пышности этого въезда я мог бы рассказать здесь многое, если бы я не намерен был позднее вернуться к этому и притом по такому поводу, которого никто не угадал бы.

Именно в тот же день прибыл Лафатер проездом домой на обратном пути из Берлина и был свидетелем этого торжества. Хотя для него такие светские внешние события не имели ни малейшего значения, тем не менее эта процессия со всем, что ее сопровождало, вероятно, произвела явственное впечатление на его воображение, потому что через несколько лет, когда этот превосходный, но своеобразный человек сообщил мне поэтическую парафразу (кажется, "Откровение св. Иоанна"), то описание въезда антихриста оказалось точным снимком въезда курфюрста майнцского во Франкфурт,-- шаг за шагом, образ за образом, подробность за подробностью, так что были не забыты даже султаны на головах буланых лошадей. Об этом можно будет сказать больше, когда я дойду до эпохи того причудливого рода поэзии, когда надеялись сделать мифы ветхого и нового завета более понятными уму и чувству, совершенно переделывая их на современный лад и надевая на них простую или пышную одежду из нынешней жизни. Там мы поговорим также и о том, как этот способ обработки мало-по-малу приобрел популярность; здесь же я замечу только, что Лафатер и его подражатели довели его до крайности 133), при чем один из них изобразил въезд царей-волхвов в Вифлеем в таких современных красках, что князья и владетельные лица, посещавшие Лафатера, легко могли быть узнаны в этом описании.

Итак, пусть покамест курфюрст Эммерих Иосиф вступил в Компостель, так сказать, инкогнито, а мы вернемся к Гретхен, которую я заметил в толпе и давке вместе с Пиладом и его красавицей (эти три лица теперь казались неразлучными). Встретившись и поздоровавшись, мы тотчас условились провести этот вечер вместе, и я своевременно явился.

Наша обычная компания была вся налицо, и каждый имел что рассказать, выразить, отметить, так как одному особенно бросилось в глаза одно, другому другое.

-- Ваши речи,-- сказала, наконец, Гретхен,-- сбивают меня с толку, пожалуй, еще более, чем самые события этих дней. Я никак не могу собрать мыслей относительно того, что я видела, и охотно послушала бы, если бы мне рассказали, в чем дело.

Я ответил, что мне нетрудно будет оказать ей эту услугу, пусть она только скажет, что, собственно, ее интересует. Она исполнила это, и, когда я стал объяснять ей разные вещи, оказалось, что лучше всего было бы рассказать ей все по порядку. Я довольно удачно сравнил эти торжества и функции с театральным зрелищем, при котором занавес опускается когда угодно, между тем как актеры продолжают играть; затем занавес опять подымается, и зритель может до некоторой степени снова принять участие в этих действиях. Так как я был очень словоохотлив, когда мне давали свободу говорить, то я рассказал все от начала до сегодняшнего дня и не преминул воспользоваться тут же лежащим грифелем и большою аспидною доской, чтобы сделать свое изложение более наглядным. Так как слушатели не мешали мне, вставляя лишь немногие вопросы и поправки, то я, ко всеобщему удовольствию, довел рассказ свой до конца, весьма ободряемый постоянным вниманием Гретхен. Она поблагодарила меня и позавидовала, по ее выражению, тем, которые осведомлены о делах этого мира и знают, как совершается то или другое и каково значение всего этого. Она сказала, что желала бы быть мальчиком и весьма ласково выразила, что обязана мне уже многими разъяснениями.-- Если бы я была мальчиком,-- сказала она,-- то мы вместе научились бы чему-нибудь дельному в университете.

Разговор продолжался в том же роде; она выразила намерение учиться французскому языку, необходимость которого она хорошо поняла в лавке модистки. Я спросил ее, почему она более не ходит туда, потому что в последнее время, когда вечера у меня редко бывали свободны, я несколько раз проходил из-за нее мимо этой лавки днем, чтобы хоть на минутку увидеть ее. Она объяснила мне, что не хочет там показываться в это беспокойное время; когда город снова придет в прежнее состояние, она думает снова вернуться туда.

Затем зашла речь о предстоящем дне избрания. Я сумел подробно рассказать, что и как будет происходить, и подкрепил свое объяснение подробными чертежами на доске, так как вполне ясно представлял себе место конклава с его алтарем, тронами, креслами и другими сидениями. Мы своевременно расстались с особо приятным чувством.

Для молодой парочки, созданной от природы сколько-нибудь гармонично, ничто не может лучше послужить к сближению, как если девушка любознательна, а юноша охотно сообщает знания. Вследствие этого возникает серьезная и приятная связь: она видит в нем творца ее духовного мира, а он в ней -- существо, которое обязано своим усовершенствованием не природе, случаю или одностороннему желанию, а их обоюдной готовности. Это взаимодействие так сладостно, что мы не должны удивляться, если со времен старого и нового Абеляра 134) из такого сближения двух существ возникали сильнейшие страсти и столько же счастья, сколько и несчастья.

Уже на следующий день в городе было большое движение вследствие визитов и ответных визитов, которые теперь совершались с величайшими церемониями. Но что меня в особенности интересовало как франкфуртского гражданина и навело меня на многие мысли, было принесение присяги относительно безопасности, в чем принимали участие совет, военные власти и граждане не через представителей, но лично и массами; сперва приносили присягу в большой зале Ремера магистрат и штабные офицеры, затем на большой площади, Ремерберге, все граждане по своим сословиям, степеням и кварталам и, наконец, остальные военные. Здесь можно было одним взглядом окинуть всю общественную организацию, собравшуюся для почетной цели,-- чтобы облегчить главе и членам империи безопасность и ненарушимое спокойствие при предстоящем великом деле. Затем прибыли лично представители курфюршеств Трира и Кёльна. Накануне дня избрания все иностранцы были удалены из города; ворота были закрыты, евреи заперты в их квартале, и франкфуртские граждане могли гордиться, что они одни останутся свидетелями такого великаго торжества.

До сих пор все происходившее имело приблизительно вид современности; высокие и высшие особы переезжали с места на место только в экипажах; но теперь они должны были показаться, по старому обычаю, верхом на конях. Стечение народа и давка были черезвычайны. В Ремере, который я знал так же хорошо, как мышь свой амбар, я сумел протискаться до главного входа, перед которым курфюрсты и посланники, подъехав в великолепных каретах и предварительно собравшись наверху, должны были садиться на коней. Красивые, хорошо выезженные кони были обвешены богато вышитыми чепраками и всевозможным образом разукрашены. Курфюрст Эммерих Иосиф, красивый, приятный мужчина, имел очень хороший вид на коне. Двух других я помню не так ясно; помню только вообще, что красные, подбитые горностаем мантии князей, которые до тех пор мы привыкли видеть только на картинах, под открытым небом производили очень романтическое впечатление. Посланники отсутствующих светских курфюрстов в их златотканных, вышитых золотом испанских костюмах, богато украшенных кружевными галунами, также ласкали наши взоры; в особенности великолепно развевались большие перья на старинных шляпах с приподнятыми полями. Но что нам вовсе при этом не понравилось, это -- короткие панталоны современного стиля, белые шелковые чулки и модные башмаки. Мы предпочли бы, ради последовательности в костюме, полусапожки с какой угодно позолотой, сандалии или что-нибудь в этом роде.

Поведением своим посланник фон Плото опять-таки отличался от всех прочих. Он выказал себя живым и веселым и, повидимому не был проникнут особым благоговением ко всей церемонии. Когда его предшественник, довольно старый человек, не сразу мог сесть на лошадь и ему пришлось ждать некоторое время у главного входа, то он не мог удержаться от смеха, пока ему не подвели коня, на которого он очень ловко вскочил и снова был предметом восхищения, как достойный посланник Фридриха Второго.

Тут занавес вновь опустился для нас. Я, правда, попытался протесниться в церковь, но там оказалось больше неудобств, чем удовольствия. Избиратели укрылись в святое святых, где длинные церемонии заступили место серьезного обсуждения выборов. После долгого ожидания, давки и тесноты народ, наконец, услышал имя Иосифа Второго, провозглашенного римским императором.

Наплыв приезжих в город становился все сильнее. Все ходили и ездили в парадных платьях, так что наконец только совсем золотые одежды обращали на себя внимание. Император и король поместились уже в графском Шенборнском замке и были там по обычаю приветствованы и радушно приняты; город же отпраздновал эту важную эпоху духовными торжествами всех религий, торжественными церковными службами и проповедями, при чем со светской стороны te deum сопровождался непрерывною пушечной пальбой.

Если смотреть на все эти публичные торжества от начала до этого момента как на обдуманное художественное произведение, то в нем не нашлось бы много недостатков. Все было хорошо подготовлено; публичные выступления вначале имели скромный характер и становились постепенно все значительнее; зрители возрастали в числе, особы -- в достоинстве, все окружающее и они сами -- в великолепии, и таким образом все возрастало с каждым днем, так что наконец и подготовленный, спокойный взгляд приходил в смущение.

Въезд курфюрста майнцского, от подробного описания которого выше мы отказались, был достаточно великолепен и внушителен, чтобы в воображении даже самого достойного человека создать картину прибытия великого ожидаемого властелина мира. Мы также были немало ослеплены им. Но когда стало известно, что император и будущий король приближается к городу, то ожидание наше достигло высшей степени напряжения. На некотором расстоянии от Заксенгаузена был поставлен шатер, в котором ожидал весь магистрат, чтобы засвидетельствовать верховному главе империи соответствующее почтение и предложить ему ключи города. Дальше на прекрасной, обширной равнине стоял другой великолепный шатер, куда собрались все курфюрсты и посланники избирателей для приема их величеств, между тем как свита их расположилась вдоль всей дороги, чтобы мало-по-малу, когда до нее дойдет очередь, снова тронуться по направлению к городу и надлежащим образом вступить в процессию. Император подъехал к шатру, вошел в него, и после почтительного приема курфюрсты и посланники откланялись, чтобы, соответственно церемониалу, открыть путь верховному властителю.

Мы, оставшиеся в городе, чтобы среди стен и улиц еще более налюбоваться этим великолепием, чем это возможно было в открытом поле, некоторое время забавлялись шпалерами горожан, стоявшими вдоль улиц, наплывом народа, разными случающимися при этом выходками и неловкостями, пока звон колоколов и гром пушек не возвестили нам непосредственное приближение государя. Что в особенности было при этом случае приятно сердцу франкфуртца, это -- что в присутствии стольких суверенов и их представителей имперский город Франкфурт сам являлся маленьким сувереном. Его шталмейстер открывал процессию; за ним следовали верховые лошади с гербовыми чепраками, на которых очень эффектно вырисовывался белый орел на красном поле, за ними -- слуги и чиновники, литаврщики и барабанщики, депутаты совета в сопровождении пеших слуг в ливреях. Потом шли три отряда гражданской кавалерии на очень хороших лошадях, те самые, которых мы смолоду знали как участников при "проводах" и других публичных событиях. Мы рады были чувствовать эту честь и стотысячную долю суверенности, которая теперь являлась в полном своем блеске. Затем шаг за шагом тянулись свиты наследного имперского маршала и отряженных шестью светскими курфюрстами посланников-избирателей. Ни в одной из них не было менее двадцати слуг и двух придворных карет, а в некоторых еще больше. Свиты духовных курфюрстов были еще многочисленнее; их слугам и домашним чиновникам, казалось, не было числа; курфюршества Кельнское и Трирское имели слишком двадцать придворных карет, и столько же было у одного майнцского курфюршества. Конные и пешие слуги были чрезвычайно пышно одеты; духовные и светские господа в экипажах были также очень нарядны, богаты и почтенного вида, разукрашенные всякими орденскими знаками. Свита его императорского величества превосходила, разумеется, все прочие. Берейторы, лошади, ведомые под уздцы, сбруя, чепраки, покрывала -- привлекли всеобщее внимание; шестнадцать парадных карет шестерней с имперскими камергерами, тайными советниками, оберкамергерами, обергофмейстерами, обершталмейстерами великолепно замыкали этот отдел процессии, который, несмотря на свою пышность и протяжение, составлял лишь первую ее часть.

С этих пор ряды становились все теснее, при чем важность и великолепие все возрастали. Среди избранной свиты их собственных домашних служащих, большею частью пеших, лишь немногих верхом, появились посланники-избиратели и сами курфюрсты в восходящем порядке каждый в своей великолепной придворной карете. Непосредственно позади курфюрстов десять императорских скороходов, сорок один лакей и восемь гайдуков возвестили приближение самих их величеств. Великолепнейшая придворная карета, снабженная даже сзади цельным зеркальным стеклом, разукрашенная живописью, лакированной резьбой и позолотой, сверху и внутри, обтянутая красным вышитым бархатом, дала нам возможность совершенно удобно рассмотреть давно ожидаемых властелинов -- императора и короля -- во всей их пышности. Процессия шла длинным, кружным путем, частью по необходимости, чтобы она могла вполне развернуться, частью для того, чтобы показать ее большему числу людей. Она тянулась от Заксенгаузена через мост, через Фаргассе, потом по Цейлю и поворачивала во внутренний город через Катерининские ворота, находившиеся прежде на окраине, а со времени расширения города превратившиеся в свободный проход. Здесь, по счастью, вспомнили, что внешнее великолепие мира с течением времени все разрасталось в ширину и вышину. Сняли мерку и нашли, что через эти ворота, через которые въехало и выехало столько князей и императоров, теперешняя императорская карета не пройдет, не задев за них своей резьбой и другими украшениями. Посоветовались, и для избежания неудобного обхода, решили снять мостовую, чтобы устроить легкий спуск и подъем. С этою же целью сняли на улицах все навесы магазинов и лавок, чтобы ни корона, ни орлы, ни гении, ни за что не задели и не были бы повреждены.

Как ни направляли свои взоры на этот дорогой сосуд с драгоценным содержимым и на высоких особ, мы не могли все-таки не смотреть на великолепных лошадей, сбрую и ее позументные украшения; особенно же бросились нам в глаза удивительные фигуры кучера и форейтора верхом на конях. В своих длинных черных с желтым бархатных кафтанах и головных уборах с султанами из перьев, по императорскому придворному обычаю. они казались существами другой нации, даже как бы другого мира. Затем пошла такая толпа, что составные части ее трудно было разобрать. Швейцарская гвардия по обеим сторонам кареты, наследный маршал, держащий поднятый саксонский меч в правой руке, фельдмаршалы верхом позади кареты как предводители императорской гвардии, множество императорских пажей и, наконец, сама лейб-гвардия в черных бархатных кафтанах, все швы которых были богато обшиты золотыми галунами, а под кафтанами были надеты красные полукафтаны и камзолы цвета желтой кожи, также раззолоченные, -- вот что предстало нашим глазам. Все смотрели, показывали, объясняли, при чем голова кружилась от всего этого, и на столь же роскошно одетую лейб-гвардию самих курфюрстов почти не обращали внимания. Может быть, мы отошли бы даже от окна, если бы не хотели посмотреть еще наш магистрат, ехавший в конце процессии в пятнадцати пароконных каретах, в особенности же на последнюю карету советского писца с ключами города на красной бархатной подушке. Что наша городская гренадерская рота прикрывала конец шествия, также показалось нам довольно почетным, и, как немцы и франкфуртцы, мы были вдвойне довольны этим почетным днем.

Мы занимали место в доме, где шествие, возвращаясь из собора, снова должно было пройти мимо нас. Церковная служба, музыка, церемонии и торжества, речи и ответы на них, доклады и чтение в церкви, хор и конклав заняли столько времени, пока дошло до присяги избирательной капитуляции -- все это заняло столько времени, что мы успели прекрасно позавтракать и осушить несколько бутылок вина за здоровье старого и нового государя. При этом разговор зашел, как бывает в подобных случаях, о былых временах, при чем некоторые пожилые особы отдавали предпочтение прошлому перед настоящим, по крайней мере в смысле общего интереса и увлечения совершающимся, которые тогда преобладали. При короновании Франца Первого все не было еще так подготовлено, как теперь; мир еще не был окончательно заключен, Франция, курфюршества Бранденбургское и Пфальцское противились избранию; войска будущего императора стояли под Гейдельбергом, где находилась его главная квартира, а государственные регалии на пути из Аахена чуть не были захвачены властями Пфальца. Но переговоры все же шли, и с обеих сторон делались уступки. Сама Мария Терезия, хотя и находилась в интересном положении, прибыла, чтобы видеть коронование своего супруга, когда оно, наконец, было решено. Она приехала в Ашаффенбург и села на яхту, чтобы следовать во Франкфурт. Франц, выехав из Гейдельберга, хотел встретить свою супругу, но опоздал: она уже уехала. Он сел инкогнито в небольшую лодку, поспешил за нею, догнал ее корабль, и любящая чета радовалась неожиданной встрече. Известие об этом тотчас распространилось, и весь мир принял участие в этой нежной супружеской чете, щедро благословенной детьми и настолько неразлучной со времени своего бракосочетания, что однажды на пути из Вены во Флоренцию им пришлось вместе выдержать карантин на венецианской границе. Мария Терезия была принята в городе с восторгом; она остановилась в гостинице "Римский Император", а для приема ее супруга был воздвигнут большой шатер на Борнгеймерском лугу. Там из духовных курфюрстов оказался только майнцский, а из уполномоченных светских курфюрстов -- только представители Саксонии, Богемии и Ганновера. Начался въезд, и если он не сопровождался полным великолепием, то с избытком возмещался присутствием прекрасной государыни. Она стояла на балконе хорошо расположенного дома и приветствовала своего супруга крикам "виват" и аплодисментами; народ с величайшим энтузиазмом подхватил ее привет. Так как и великие мира сего тоже люди, то бюргер, любя их, представлял их как равных себе, и тем более имел на это основание, когда видел в них любящих супругов, нежных родителей, дружных родственников, верных друзей. Им желали тогда всего наилучшего и пророчили им это, а сегодня видели исполнение этих желаний на их первенце, к которому все питали расположение из за его прекрасной юношеской наружности и на которого возлагали величайшие надежды, в виду обнаруживаемых им высоких качеств.

Мы совсем погрузились в прошедшее и будущее, как вдруг некоторые друзья вновь возвратили нас к настоящему. Это были люди из числа тех, которые особенно ценят новости и спешат первыми возвестить их. Они сообщили нам прекрасную черту человечности тех высоких особ, которые только-что прошли мимо нас с величайшею пышностью. Именно, было условлено, что по дороге, между Гейзенштаммом и упомянутым большим шатром, император и король встретятся в лесу ландграфа дармштадтского. Этот старый, уже приближающийся к могиле князь хотел еще раз повидать государя, которому он прежде служил 135). Оба они желали вспомнить тот день, когда ландграф привез в Гейдельберг декрет курфюрстов, избиравший Франца в императоры, и ответил на полученные им драгоценные подарки уверениями в ненарушимой привязанности. Высокие особы стояли в еловом лесу, при чем ландграф, ослабевший от старости, прислонился к стволу ели, чтобы иметь возможность продолжать разговор, который трогательно велся обеими сторонами. Место это было впоследствии отмечено скромным памятником, и мы, молодые люди, несколько раз ходили к нему.

Так мы провели несколько часов в воспоминаниях о старом и в обсуждении нового, после чего процессия еще раз прошла мимо нас, хотя уже в сокращенном и более компактном виде, при чем мы могли ближе наблюдать подробности, отметить их и запечатлеть в памяти на будущее время.

Затем прибыли и государственные регалии. Но чтобы и теперь не было недостатка в обычных неприятностях, они должны были провести половину дня до глубокой ночи в открытом поле вследствие территориальных и сопроводительных пререканий между курфюршеством Майнцским и нашим городом. Наш город уступил; майнцы провожали регалии до шлагбаума, и на этот раз дело было покончено.

Все эти дни я не мог опомниться. Дома я должен был многое записывать и списывать; нужно было также, да и хотелось все видеть. Так прошел март, вторая половина которого была для нас так богата празднествами. О том, как они закончились и что предстояло в день коронования, я обещал Грехтен составить верный и подробный отчет. Великий день приближался; я больше думал о том, как я расскажу ей все это, чем о том, что именно я расскажу; я наскоро обработал все, что видел своими глазами и что почерпнул из канцелярской работы для этой ближайшей и единственной цели. Наконец, однажды довольно поздно вечером я пошел к ней на квартиру и заранее уже тешил себя мыслью, что мой отчет на этот раз будет гораздо лучше первого, неподготовленного. Но часто и для нас, и для наших слушателей неожиданный повод приносит более удовольствия, чем может принести самая серьезная подготовка. Я встретил то же самое общество, но между ними было и несколько незнакомых лиц. Они сели играть; только Грехтен и младший из родственников сели со мною у аспидной доски. Милая девушка прелестно выразила свое удовольствие, что она, не будучи уроженкою Франкфурта, в день избрания пользовалась таким же положением, как и гражданки, и могла наслаждаться зрелищем. Она очень признательно поблагодарила меня за то, что я сумел о ней позаботиться и был столь внимателен, что своевременно устроил ей через Пилада доступ повсюду посредством билетов, указаний, приятелей и протекции. Она охотно выслушала рассказ о государственных сокровищах. Я обещал ей, что, по возможности, мы с нею вместе увидим их. Узнав, что молодой король примерял новые одежды и короны, она сделала несколько шуточных замечаний. Я знал место, откуда ей придется смотреть на торжества коронации, и обратил ее внимание на все предстоящее, в особенности на то, что удобно будет видеть с ее места.

Так мы забыли о времени: было уже за полночь, и оказалось, что я, как на грех, не взял с собою ключа от квартиры. Я никак не мог попасть домой незамеченным. Я сообщил ей свое затруднение. Она сказала, что это, пожалуй, самое лучшее: все общество останется вместе. Ее родственники и гости уже возымели эту мысль: последние не знали, где им приютиться на ночь. Дело было вскоре решено; Грехтен, видя, что свечи догорают, принесла и зажгла большую медную семейную лампу с фитилем и маслом и ушла варить кофе.

Кофе на несколько часов подбодрил нас; но мало-по-малу игра стала становиться вялою, разговор не клеился; мать заснула в большом кресле; гости, устав от путешествия, клевали носами. Пилад и его красавица сидели в уголку; она положила голову на его плечо и спала; скоро заснул и он. Младший родственник, сидевший за столом у доски против нас, сложил на столе руки и спал, положив на них лицо. Я сидел у окна за столом, а Гретхен рядом со мною; мы тихо разговаривали; наконец сон одолел и ее, она склонила головку на мое плечо и тотчас же задремала. Так я один сидел и не спал в самом странном положении, пока ласковый брат смерти не успокоил и меня. Я заснул и проснулся, когда уже было совсем светло. Гретхен стояла перед зеркалом и поправляла свой чепчик; она была милее, чем когда-либо и, прощаясь, сердечно пожала мне руку. Я прокрался кружным путем к нашему дому; со стороны малого Оленьяго Рва отец мой устроил в стене маленькое окошечко, не без возражений со стороны соседей; этой стороны мы избегали, когда, возвращаясь домой, не хотели быть замеченными им. Моя мать, чье посредничество было всегда в нашу пользу, постаралась объяснить мое отсутствие утром за чаем раннею прогулкой, и, таким образом, я не испытал никаких неприятных последствий от этой невинной ночи.

Вообще этот бесконечно разнообразный мир, окружавший меня, в целом произвел на меня лишь очень простое впечатление. У меня не было к нему другого интереса, как подмечать внешнюю сторону предметов, не было другого дела, как то, которое возложили на меня мой отец и фон Кенигсталь, благодаря чему я, правда, ознакомился с внутренним ходом вещей; у меня ни к кому не было склонности, кроме Гретхен, и никакого другого намерения, кроме того, чтобы хорошенько рассмотреть и усвоить все, чтобы потом все повторить и объяснить ей. Иногда, во время прохождения процессии, я даже вполголоса описывал ее самому себе, чтобы закрепить все подробности и чтобы моя красавица похвалила меня за мое внимание и точность; одобрение и благодарность других я считал лишь за дополнение.

Правда, я был представлен многим высоким и знатным особам; но отчасти никто не имел времени, чтобы заниматься другими, отчасти старики не сразу умеют заговорить с молодым человеком и испытать его. Я, с своей стороны, тоже не особенно умел показать себя приятным людям; обыкновенно я приобретал их благосклонность, но не одобрение. Если я чем-нибудь занимался, то вполне уяснял себе это, но не спрашивал, интересно ли это для других. Я был большею частью или чрезмерно жив, или слишком тих и казался или навязчивым, или неподатливым, смотря по тому, привлекали ли меня люди или отталкивали: таким образом меня считали подающим большие надежды, но чудаковатым.

Наконец наступил день коронации -- 3 апреля 1764 года; погода была благоприятна, и все население пришло в движение. Мне, вместе с несколькими родственниками и знакомыми, отведено было хорошее место в самом Ремере, в одном из верхних этажей, откуда мы вполне могли обозреть все. Рано утром мы отправились на место и рассмотрели сверху, как бы с высоты птичьего полета, те устройства, которые днем раньше мы видели в непосредственной близости. Перед нами был вновь воздвигнутый фонтан с двумя большими чанами справа и слева, в которые двухглавый орел на подставке должен был изливать из своих двух клювов в одну сторону белое, а в другую -- красное вино. Тут же лежала большая куча насыпанного овса, а рядом -- большое досчатое строение, в котором уже в течение нескольких дней жарился на угольях, на громадном вертеле, целый жирный бык. Все доступы от Ремера до этого места и от других улиц, ведших к Ремеру, были с обеих сторон загорожены и охраняемы стражею. Большая площадь мало-по-малу наполнялась народом; волнение и давка все усиливались, потому что толпа всегда стремилась попасть туда, где появлялось что-нибудь новое или ожидалось нечто особенное.

При всем том господствовала известная тишина, и когда зазвучал набатный колокол, то весь народ был как-будто объят трепетом и изумлением. Что теперь прежде всего привлекло внимание всей толпы, которую можно было обозреть сверху на площади, -- это была процессия с государственными регалиями, несомыми к собору представителями Аахена и Нюрнберга. Эти регалии, как охраняемая святыня, лежали на переднем месте в карете, а депутаты почтительно сидели перед ними на заднем месте.

Вот три курфюрста вошли в собор. После передачи регалий курфюрсту майнцскому корона и меч тотчас были отнесены в императорскую квартиру. Прочие установленные дела и церемонии происходили, между тем, между главными действующими лицами и зрителями в церкви, как мы, осведомленные заранее, знали это.

Перед нашими глазами посланники проехали в Ремер, из которого низшие офицерские чины пронесли балдахин в императорскую квартиру. Тотчас наследный маршал, граф фон Паппенгейм, сел на коня. Это был очень красивый господин стройного сложения, к которому очень шли испанский наряд, богатый камзол, золотой плащ, высокая шляпа с перьями и распущенные длинные волосы. Он поехал, и при звоне всех колоколов за ним последовала к императорской квартире кавалькада посланников, с еще большим великолепием, чем в день избрания.

Хотелось мне присутствовать и там, но в этот день, чтобы все видеть, надо было бы разделиться на части. Мы рассказывали друг другу, что должно было там происходить. Вот теперь, -- говорили мы, -- император надевает знаки своего родового достоинства, -- новую одежду, изготовленную по образцу древнего Каролингского костюма. Вот наследственные чины берут имперские регалии и садятся на коней. Император в парадной одежде и король в испанском костюме также садятся на коней, и вот уже перед нами показывается голова начинающейся бесконечной процессии.

Глаза наши были уже утомлены множеством богато одетых слуг прочих чиновников и гордо выступающей рати; а когда показались посланники-избиратели, наследственные сановники и, наконец, под богато вышитым балдахином, несомым двенадцатью старшинами и городскими советниками, сам император в его романтическом костюме, а по левую руку и несколько позади его сын в испанской одежде, оба медленно едущие на великолепно украшенных конях, глаза сами себе не верили. Хотелось хоть на мгновение задержать волшебным заклинанием эту чудную картину; но все это великолепие неудержимо прошло, и место его заняла волнующаяся толпа народа.

Тут давка возобновилась; предстояло открыть другой проход от рынка к Ремеру и настлать мостки, по которым должна была пройти процессия, возвращаясь из собора.

Что происходило в соборе, бесконечные церемонии, подготовлявшие и сопровождавшие помазание, коронование, рыцарский удар, все это мы охотно выслушали от тех, которые пожертвовали многим другим, чтобы присутствовать в церкви.

Мы, сидя на своих местах, съели между тем скромный завтрак, потому что в этот торжественный день нашей жизни мы должны были удовольствоваться холодными кушаньями. За то из всех семейных погребов было принесено самое лучшее и старое вино, так что, по крайней мере, в этом отношении этот старинный праздник был отпразднован постаринному.

Самою интересною вещью на площади был теперь уже готовый помост, покрытый красным, желтым и белым сукном, и мы могли любоваться тем, как император, на которого мы с восторгом смотрели, когда он ехал сперва в карете, а потом верхом на коне, шел теперь пешком; и -- странное дело -- последнему мы радовались больше всего, ибо нам казалось, что этот способ выступать перед народом был и самым естественным, и самым достойным.

Старики, которые присутствовали при короновании Франца Первого, рассказывали, что красавица Мария Терезия смотрела на это торжество из балконного окна дома Фрауенштейнов, тотчас рядом с Ремером. Когда ее супруг в своем оригинальном одеянии вышел из собора и явился, так сказать, в виде призрака Карла Великаго, он как бы в шутку поднял вверх обе руки, показывая ей державу, скипетр и удивительные перчатки, на что она разразилась долгим смехом. Это очень понравилось всему присутствующему народу, который таким образом удостоился своими глазами видеть добрые и простые супружеские отношения высочайшей четы. Когда же императрица, приветствуя своего супруга, взмахнула платком и сама громко крикнула ему "виват", то энтузиазм и восторг народа достиг крайних пределов, и радостным крикам не было конца.

Вот колокольный звон и появление головы длинной процессии, медленно идущей по пестрому помосту, возвестили, что все уже сделано. Внимание было напряжено более, чем когда-либо, в особенности среди нас, которым процессия была видна яснее прежнего, потому что она теперь направлялась прямо к нам.

Мы видели всю ее, равно как и всю переполненную народом площадь -- как на рисунке. В конце концов вся эта роскошь стеснилась в одно место; посланники, наследственные чины, император и король под балдахином, три духовных курфюрста, присоединившиеся к ним, старшины и советники в черных платьях, вышитый золотом балдахин -- все это казалось одною массою, которая двигалась одною волею в великолепной гармонии и, выступая из храма при звоне колоколов, сияла перед нами, как святыня.

Политически-религиозные торжества имеют бесконечную прелесть. Мы видим здесь перед собою земное величие, окруженное всеми символами своего могущества; преклоняясь перед величием небесным, оно уясняет нам общность того и другого, потому что и отдельная личность может осуществлять свое родство с божеством только через подчинение и поклонение ему.

Ликование, загремевшее на рыночной площади, распространилось и на большую площадь; неистовый "виват" раздался из тысяч и тысяч глоток и, конечно, от сердца, ибо действительно этот великий праздник должен был послужить залогом прочного мира, которым Германия была осчастливлена на многие годы.

За несколько дней перед тем публично было объявлено, что ни помост, ни орел над фонтаном не будут отданы народу, как прежде бывало, и что их нельзя трогать. Это было сделано для предотвращения несчастий, неизбежных, если бы народ устремился на эти предметы. Но, чтобы принести, какую-нибудь жертву духу толпы, сзади процессии шли особые лица, которые снимали сукно с помоста, свертывали его в свитки и бросали в воздух. Вследствие этого не произошло, правда, никакого несчастия, но возникло смешное замешательство: сукно развертывалось в воздухе и, падая, покрывало большее или меньшее число людей. Те, которым удавалось схватить сукно за концы, тянули их к себе, придавливали попавших под него к земле, распутывали и пугали их, пока те не вырывались, продрав или прорезав сукно, и каждый уносил какой-нибудь обрывок этой ткани, освященной стопами их величеств.

Я недолго смотрел на эту дикую потеху, но поспешил спуститься по разным лесенкам и переходам на большую лестницу Ремера, где должна была пройти и знатная, и великолепная толпа, на которую мы любовались издали. Давка была невелика, потому что входы в ратушу хорошо охранялись, и мне удалось пробраться непосредственно до железных перил. Главные действующие лица прошли теперь мимо меня, тогда как свита осталась в нижних сводчатых коридорах, и я мог рассмотреть их со всех сторон на трех поворотах лестницы и наконец совсем близко.

Наконец поднялись и их величества. Отец и сын были одеты одинаково, как Менехмы136). Великолепно было облачение императора из пурпурного атласа, богато украшенного жемчугом и драгоценными каменьями; его корона, скипетр и держава также поражали взор: все было ново, но со вкусом подражало старому. В этом своем одеянии он шел вполне непринужденно, и на его простом и величественном лице можно было прочесть выражение императора и отца.

Молодой король, напротив, с трудом нес на себе просторные одежды и регалии Карла Великого, как маскарадный костюм, и, от времени до времени взглядывая на отца, не мог удержаться от улыбки. Корона, под которой пришлось много подложить, высилась на его голове, как нависшая крыша. Мантия и нагрудник, как ни хорошо были они прилажены и нашиты, также не производили выгодного впечатления. Скипетр и держава были изумительны, но нельзя было отрицать, что впечатление было бы благоприятнее, если бы они украшали более мощную и соответствующую костюму фигуру.

Едва двери большой залы закрылись за этими особами, я поспешил на свое прежнее место, которое мне удалось отстоять не без труда, так как оно было уже занято другими. Я занял свое место у окна как-раз во-время, потому что теперь должно было произойти самое замечательное из всего, что можно было видеть публично.

Весь народ смотрел на Ремер, и повторяющиеся крики "виват" давали понять, что император и король в своем облачении показались народу в балконном окне большой залы. Но не они одни составляли зрелище: перед их глазами также должно было разыграться странное зрелище. Красивый, стройный наследный маршал вскочил перед толпою на коня. Он снял свой меч; в правой руке у него была серебряная мера с ручкою, а в левой -- жестяная лопаточка. Он проехал к большой куче овса, сунул в него лопаточку, насыпал полную мерку с верхом, снял лишнее и величественно уехал. Императорская конюшня теперь была снабжена овсом. Затем выехал туда же наследственный камергер за тазиком, рукомойником и полотенцем. Более забавен для толпы был наследственный стольник, который приехал за куском жареного быка. Он также проехал с серебряным блюдом за загородку к досчатой кухне и вскоре выехал с покрытым блюдом, направляясь к Ремеру. Очередь дошла до наследственного виночерпия, который проехал к фонтану за вином. Теперь императорский стол был обеспечен, и все взоры обратились на наследственного казначея, который должен был разбрасывать деньги.

Он также сел на красивого коня, у коего по обе стороны седла вместо кобур для пистолетов были прикреплены два великолепных кошелька с вышитым на них гербом курфиршества Пфальцского. Едва только он поехал, как опустил руки в эти кошельки и щедро стал сыпать направо и налево золотые и серебряные монеты, весело сверкавшие в воздухе, как металлический дождь. Тотчас же тысячи рук замелькали в воздухе, ловя эти дары; когда же монеты падали вниз, то толпа бросалась на землю и боролась из-за упавших денег. Так как это движение с обеих сторон все время повторялось по мере того, как казначей ехал вперед, то зрелище это представлялось весьма забавным. Когда в заключение он бросил и самые кошельки, то свалка дошла до наибольшего напряжения; каждому хотелось завладеть еще и этим высшим призом.

Их величества ушли с балкона. Теперь надо было еще раз принести жертву черни, которая в таких случаях предпочитает силою расхватать дары, чем принять их спокойно и с благодарностью.

В более суровые и грубые времена господствовал обычай отдавать на произвол народа овес, как только наследственный маршал возьмет свою часть, фонтан и кухню, как только виночерпий и стольник исполнят свое дело. Но на этот раз, для избежания несчастий, во всем соблюдали, по возможности, порядок и меру. Однако старые злорадные шутки проявились и здесь. Едва кто-нибудь набирал мешок овса, другой прорезывал ему дыру в мешке, и т. п. Из-за жареного быка произошла, как и прежде, более серьезная свалка. Его можно было взять только целиком. Как обыкновенно, образовались две враждебные партии, цехи мясников и погребщиков, которые требовали, чтобы огромное жаркое досталось одной из них. Мясники полагали, что наибольшие права на быка принадлежат им, потому что они доставили на кухню целого быка; погребщики же основывали свои притязания на том, что кухня была выстроена рядом с местопребыванием их цеха, и на том, что и в прошлый раз победа осталась за ними, в знак чего из решетчатого верхнего окна дома их цеховых собраний до сих пор выставлялись рога отданного им быка. У обоих многочисленных цехов было помногу крепких и сильных сочленов: кто одержал на этот раз победу, я уже не помню.

Как обыкновенно, торжества этого рода заканчиваются чем-нибудь опасным и страшным, -- так и теперь настал поистине страшный момент, когда сама деревянная кухня отдана была в жертву народу. Крыша ее тотчас же была усеяна людьми, неизвестно как взобравшимися на нее; толпа срывала и кидала доски, так что, особенно издали, казалось, что каждая из них убьет несколько человек из теснящихся вокруг. В одно мгновение крыша была снята; лишь отдельные люди висели на стропилах и балках, чтобы и их вырвать из соединения; несколько человек качались еще наверху, когда столбы внизу были уже подпилены и весь остов сарая закачался и грозил обрушиться. Нервные люди отворачивались, и каждый ожидал большого несчастья; однако, не слышно было ни о каких увечьях и, несмотря на поспешность и насильственность, все обошлось блегополучно.

Всем было известно, что император и король уйдут из кабинета, в который они вошли с балкона, и будут обедать в большой зале Ремера. Уже за день тому назад можно было любоваться приготовлениями к этому, и теперь я страстно желал по возможности заглянуть туда. Привычными путями я пробрался снова на большую лестницу, прямо против которой находится дверь в залу. Здесь я глазел на знатных особ, которые сегодня оказались слугами главы государства. Мимо меня прошли сорок четыре графа, все великолепно одетые, неся кушанья из кухни, так что контраст их высокого положения с их действиями мог положительно сбить с толку мальчика. Давка была не особенно велика, но, по причине малого пространства, весьма заметна. Дверь в залу охранялась часовыми, но относящиеся к делу лица часто входили и выходили. Я заметил одного пфальцского придворного официанта и обратился к нему: не может ли он ввести меня.

Он, не долго думая и видя, что я очень прилично одет, дал мне один из серебряных сосудов, бывших у него в руках, и я попал в святилище. Пфальцский буфет стоял налево, сейчас у двери, и в несколько шагов я очутился на его возвышении по ту сторону загородки.

На другом конце залы, непосредственно у окон, на возвышении нескольких ступеней трона, сидели под балдахинами император и король в своих облачениях; позади них, на некотором расстоянии, лежали на золотых подушках короны и скипетры. Три духовные курфюрста, со своими буфетами позади, занимали места на отдельных эстрадах: курфюрст майнцкий против их величеств, трирский -- справа, и кёльнский -- слева. Эта верхняя часть залы имела достойный и отрадный вид, давая понять, что духовенство желало насколько возможно держать сторону государя. Наоборот, великолепно разукрашенные, но пустые буфеты и столы всех светских курфюрстов указывали на недостаток согласия, постепенно возникший в течение веков между ними и главою империи. Посланники их уже удалились, чтобы обедать в одной из соседних комнат; через это большая часть залы получила как бы призрачный вид, точно великолепное угощение было приготовлено для множества невидимых гостей. Особенно печальный вид имел большой незянятый стол посредине, где стояло много пустых кувертов: все, имевшие право сидеть здесь, ради приличия, чтобы не утратить никакой доли своего почета в этот день величайшего торжества, отсутствовали, хотя и находились в городе.

Как мои годы, так и давка не давали мне возможности особенно предаться размышлениям. Я постарался по возможности заметить все и, когда подали десерт и посланники снова вошли, чтобы оказать вежливость, я постарался выбраться на волю. У добрых соседей я закусил после полудневного поста, чтобы приготовиться к вечерней иллюминации.

Этот блестящий вечер я предполагал провести весьма приятно, потому что условился с Гретхен, Пиладом и их родственниками сойтись где-нибудь к ночи. Уже город был освещен во всех углах и концах, когда я встретил своих любезных друзей.

Я взял Гретхен под руку, мы пошли от квартала к кварталу и чувствовали себя очень счастливыми. Родственники сперва шли с нами, но потом затерялись в толпе народа. Перед домами некоторых посланников, где была устроена великолепная иллюминация (особенно отличалось курфюршество Пфальцское), было светло, как днем. Чтобы не быть узнанным, я несколько закутался, что Гретхен нашла недурным. Мы любовались разными блестящими фигурами и феерическими транспарантами, которыми посланники старались перещеголять друг друга.

Иллюминация у графа Эстергази превосходила все прочее. Наше маленькое общество было в восторге от ее идеи и исполнения, и мы хотели уже погрузиться в рассмотрение подробностей, когда нам снова встретились родственники и заговорили о великолепном освещении, которым бранденбургский посланник разукрасил свою квартиру. Мы не поленились пройти длинный путь от Конного рынка до Заальгофа, но нашли, что над нами только злостным образом подшутили.

Заальгоф со стороны Майна представляет правильное и внушительное здание, часть же его, обращенная к городу, очень стара, неправильна и невзрачна. Маленькие окна различной формы и величины, расположенные не по одной линии и на неравных расстояниях, несиметричные ворота и двери и занятый преимущественно мелкими лавченками нижний этаж -- все это составляет беспорядочный вид, на который никто не смотрит. Иллюминация следовала здесь случайно неправильной, бессвязной архитиктуре; каждое окно, каждая дверь, каждое отверстие были окружены лампочками, как это делается и в хорошо построенных домах; но здесь некрасивый и крайне безобразный фасад выставлялся вследствие этого в самом ярком свете. Может быть, это было и забавно, как шутка паяца, но не безопасно, ибо каждый мог заподозрить здесь нечто предвзятое; недаром и раньше говорили о внешнем поведении Плото, всеми, впрочем, весьма уважаемого, и так как к нему вообще все были расположены, то одобряли его и как шутника, который подобно своему королю терпеть не мог никаких церемоний. Во всяком случае, все охотно возвращались к фееричному царству Эстергази.

Высокий посланник, чтобы достойно почтить этот день, совершенно пренебрег своею невыгодно расположенною квартирою и вместо того велел украсить большую липовую эспланаду Конного рынка спереди разноцветно освещенным порталом, а позади него еще более великолепною галереею. Все очертания были обозначены лампочками. Между деревьями стояли сияющие пирамиды и шары на прозрачных пьедесталах; от дерева к дереву тянулись яркие гирлянды с висячими фонариками. Во многих местах раздавали народу хлеб и колбасы; не было недостатка и в вине. Мы с наслаждением прогуливались, группами по четыре, туда и сюда, и я рядом с Гретхен воображал себя в тех счастливых полях Элизиума, где можно срывать с деревьев хрустальные сосуды, которые тотчас наполняются желаемым вином, и стряхивать плоды, которые превращаются в любое желаемое кушанье. В конце концов мы и действительно почувствовали потребность в еде и, руководимые Пиладом, очутились в очень порядочной столовой. Там не было других гостей, так как все гуляли по улицам; тем привольнее было нам, и мы провели большую часть ночи в чувствах дружбы, любви и взаимного расположения, самым веселым и счастливым образом. Я проводил Гретхен до ее дверей, и она поцеловала меня в лоб. Это был первый и последний раз, что она оказала мне такую ласку: к сожалению, мне не суждено было более видеть ее.

На следующее утро я лежал еще в постели, когда вошла моя мать, встревоженная и испуганная. На лице ее всегда легко выражалось всякое беспокойство, испытываемое ею.

-- Вставай,-- сказала она,-- и приготовься к неприятностям. Выяснилось,- что ты посещаешь очень дурное общество и замешан в очень опасные и скверные поступки. Отец вне себя, и мы насилу добились от него, чтобы он разобрал это дело при посредстве третьего лица. Оставайся пока в своей комнате и жди, что будет. К тебе придет советник Шнейдер с поручением от отца и от властей; дело уже началось и может принять очень дурной оборот.

Я хорошо понимал, что делу этому придавали гораздо худшее значение, чем оно имело в действительности; но все-таки я был немало обеспокоен, не желая, чтобы было открыто даже то, что соответствовало истинному положению дел.

Старый мой друг по "Мессии" наконец вошел со слезами на глазах.

Он взял меня за руку и сказал:

-- Мне душевно жаль, что я прихожу к вам по такому поводу. Я никак не думал, что вы можете впасть в такое заблуждение. Но чего не может сделать дурное общество и дурной пример? Шаг за шагом молодой неопытный человек может быть доведен до преступлений.

-- Я не знаю за собою никакого преступления,-- возразил я,-- а равно и не сознаю, чтобы я посещал дурное общество.

-- Теперь нет речи об оправданиях,-- перебил он меня,-- а только о следствии и об откровенном сознании с вашей стороны.

-- Что же вы желаете знать?--спросил я.

Он уселся, вынул лист бумаги и начал распрашивать меня. "-- Не рекомендовали ли вы такого-то вашему дедушке, как клиента на такую-то должность? Я отвечал: -- Да.

-- Где вы познакомились с ним?

-- На прогулках.

-- В каком обществе?

Я запнулся, не желая выдавать своих друзей.

-- Умолчание вам не поможет,-- продолжал он,-- потому что все уже достаточно известно.

-- Что же именно известно?-- спросил я.

-- Что вас свели с этим человеком другие, подобные ему, а именно такие-то --.

Здесь он назвал имена трех лиц, которых я до того никогда не видал и не знал, о чем я сейчас же заявил своему вопрошателю.

-- Вы утверждаете,-- продолжал он,-- что не знаете этих людей, а между тем имели частые свидания с ними.

-- Ни малейших,-- возразил я,-- как я уже сказал; кроме первого, я не знаю ни одного из них, да и первого я не встречал никогда ни в одном доме.

-- Вы не бывали часто на такой-то улице?

-- Никогда,-- возразил я.

Это было не совсем согласно с правдой. Однажды я проводил Пилада к его возлюбленной, которая жила на этой улице, но мы только вошли через заднюю дверь и оставались в садовой беседке: поэтому я позволил себе это отрицание. Добрый старик задал мне еще несколько вопросов, на которые я каждый раз отвечал отрицательно, потому что мне действительно не было ничего известно о том, что он желал знать.

Наконец он, повидимому, рассердился и сказал:

-- Вы плохо вознаграждаете меня за мое доверие и добрую волю. Я пришел, чтобы спасти вас. Вы не можете отрицать, что для этих людей или их соучастников вы писали письма, составляли сочинения и таким образом помогали им в их скверных проделках. Я пришел спасти вас; дело идет не о меньшем, как о поддельных подписях, фальшивых завещаниях, подложных долговых росписках и подобных вещах. Я пришел не только, как друг дома, но от имени и по приказанию властей, которые, во внимание к вашему семейству и вашей молодости, желали бы пощадить вас и нескольких других молодых людей, которые были завлечены подобно вам.

Мне бросилось в глаза, что среди названных им лиц не было как-раз тех, с которыми я водил компанию. Обстоятельства не совпадали, хотя и соприкасались, и я все еще мог надеяться пощадить своих молодых друзей. Но мой старик становился все настойчивее. Я не мог отрицать, что часто приходил домой поздно ночью, что я достал себе особый ключ от дома, что меня неоднократно видели в увеселительных местах с лицами низшего сословия и подозрительного вида, что в дело замешаны девушки; словом, казалось, все было открыто, кроме имен. Это придавало мне мужества стойко хранить молчание.

-- Не заставьте меня уйти от вас,-- сказал мой добрый друг.-- Дело не терпит отлагательства; сейчас же за мною придут другие, которые не оставят вам столько простора. Не ухудшайте своим упорством дела, которое и без того плохо.

Тут я особенно живо представил себе Гретхен и ее добрых родственников, мысленно я видел, как их арестуют, допрашивают, позорят, наказывают. В то же время, как молния, пронизала меня мысль, что родственники, хотя и вели себя по отношению ко мне вполне порядочно, все-таки могли запутаться в некрасивые дела, особенно старший из них, который мне никогда не нравился, всегда приходил домой позднее других и рассказывал мало приятного. Я все еще воздерживался от признания.

-- За собою лично,-- сказал я,-- я не чувствую ничего дурного и с этой стороны могу быть вполне спокоен; но возможно, что те лица, с которыми я водил компанию, провинились в каких-нибудь дерзких или противозаконных поступках. Пусть их ищут, найдут, уличат и накажут, я же до сих пор ни в чем не могу упрекнуть их и не желаю погрешить против тех, которые относились ко мне дружески.

Он не дал мне продолжать и воскликнул с некоторым волнением:

-- Да, их найдут. Эти негодяи собирались в трех домах.

Он назвал улицы, обозначил дома; к несчастью, между ними оказался тот, в который я ходил.

-- Первое гнездо уже обнаружено,-- продолжал он,-- а в эту минуту добираются и до обоих других. В течение нескольких часов все будет выяснено. Избавьте себя чистосердечным признанием от судебного следствия, очных ставок и всяких других отвратительных вещей.

Дом был назван и обозначен. Теперь я считал всякое молчание излишним; напротив, в виду невинного характера наших собраний, я мог надеяться, что признанием принесу им еще больше пользы, чем себе.

-- Сядьте,-- воскликнул я и отозвал старика от двери:-- я все расскажу вам, чтобы облегчить и свое, и ваше сердце; прошу только одного: не сомневаться теперь в моей правдивости.

Я рассказал своему другу весь ход дела. Сперва я говорил совершенно спокойно и свободно; но чем более я вспоминал и представлял себе отдельных лиц, предметы и события и принужден был рассказывать о разных невинных радостях, разных веселых удовольствиях, как перед уголовным судом, тем более возрастало во мне болезненное чувство, так что, наконец, я разразился слезами и отдался необузданному отчаянию. Друг дома, думая, что именно теперь я готов открыть ему главную тайну (он считал мое горе за признак того, что я собираюсь против воли признаться ему в чем-то чудовищном), всячески старался успокоить меня, потому что ему важно было только мое признание. Это ему удалось только отчасти, но, во всяком случае, настолько, что я кое-как мог продолжать свою историю.

Он был доволен невинным характером случившегося, но все еще немного сомневался и предложил мне новые вопросы, которые снова взволновали меня и привели в отчаяние и ярость.

Я заверил, наконец, что мне больше нечего сказать; я хорошо знаю, что мне нечего бояться, потому что я ни в чем не виноват, принадлежу к хорошему дому и имею хорошую репутацию, но, может быть, другие обвиняемые столь же невинны, хотя их и не считают таковыми и не расположены в их пользу.

Я прибавил также, что если их не пощадят подобно мне, не отнесутся снисходительно к их глупостям и не простят их ошибок, если с ними будет поступлено хоть сколько-нибудь жестоко и несправедливо, то я наложу на себя руки, и никто мне в этом не помешает.

Мой друг постарался утешить меня и тут, но я не доверял ему и находился, когда он ушел, в ужаснейшем состоянии. Я упрекал себя в том, что рассказал все дело и вывел на свет божий все его обстоятельства. Я предвидел, что детские поступки, юношеские привязанности и доверчивость будут истолкованы совершенно иначе и что, может быть, я запутал в это дело доброго Пилада и причинил ему большое несчастье. Все эти мысли теснились одна за другою в моей душе, обостряли, усиливали мое горе, так что я, не зная куда деваться от отчаяния, бросился во всю длину на пол и оросил его слезами.

Не знаю, сколько времени я так лежал, когда вошла моя сестра, ужаснулась моему виду и сделала все возможное, чтобы поднять меня. Она рассказала мне, что чиновник магистрата внизу у отца ожидал возвращения друга дома, и, после того как они некоторое время посидели там запершись, оба вышли разговаривая с довольным видом и даже со смехом, и ей показалось, что она расслышала слова: "Ничего, дело не имеет никакого значения".

-- Конечно,-- вспылил я,-- дело не имеет никакого значения -- для меня, для нас, потому что я не сделал ничего преступного, да если бы и сделал, то меня сумели бы выручить. Но они! они!--воскликнул я:-- Кто им поможет!137).

Сестра попыталась утешить меня аргументами, что если захотят спасти более привилегированных участников, то должны будут несколько прикрыть и проступки низших. Все это нисколько не помогло.

Как только она ушла, я снова предался своему горю и все время вызывал в своем воображении картины то своей любви и страсти, то настоящих и возможных бедствий. Я рассказывал себе сказку за сказкой, усматривал несчастье за несчастьем и в особенности несчастными представлял себе самого себя и Гретхен.

Наш друг дома посоветовал мне оставаться в своей комнате и не говорить о моем деле ни с кем, кроме домашних. Я был вполне согласен с этим, потому что охотнее всего оставался один.

От времени до времени посещали меня мать и сестра и всячески старались, как только могли, утешить меня; уже на второй день они пришли с предложением полного прощения со стороны отца, который теперь лучше ознакомился с делом. Я принял это с благодарностью, но упорно отклонил предложение пойти вместе с ним осмотреть государственные регалии, которые теперь показывались любопытным, и сказал, что не хочу знать ничего ни о Римской империи, ни обо всем мире, пока не узнаю, чем окончилось для моих несчастных знакомых те отвратительные дрязги, которые не будут иметь для меня никаких последствий. Они на этот счет не могли ничего сказать и оставили меня одного. Но в следующие дни было сделано еще несколько попыток извлечь меня из дома и побудить принять участие в публичных торжествах. Напрасно. Ни большой парадный день, ни все, что произошло при различных повышениях, ни публичный обед императора и короля,-- ничто не могло меня тронуть.

Пусть курфюрст пфальцский сделал визит обоим государям, пусть они посетили курфюрста, пусть произошел съезд к последнему заседанию курфюрстов,-- ничто не могло вызвать меня из моего горестного уединения. Я не обратил внимания ни на звон колоколов при благодарственном празднестве, ни на поездку императора и не сделал ни шагу из своей комнаты. Последняя канонада, как оглушительна она ни была, также не поразила меня, и как рассеялся пороховой дым и умолк гром пушек, так и все это великолепие исчезло из моей души.

Мне не хотелось теперь ничего другого, как все время пережевывать свое горе и тысячекратно разнообразить его игрою воображения.

Вся моя изобретательность, вся моя поэзия и риторика сосредоточились на этом больном пункте и угрожали именно этою своею жизненною силою погрузить тело и душу в неизлечимую болезнь. В таком печальном состоянии ничто не представлялось мне желательным, достойным достижения. Правда, иногда меня охватывало бесконечное стремление узнать, что делается с моими бедными друзьями и моею возлюбленною, что оказалось при ближайшем исследовании, насколько они замешаны в преступление или оказались невинными. И это я подробно расписывал себе в различнейших видах, при чем они неизменно окаоывались невинными и глубоко несчастными. То желал я освободиться от этой неизвестности и писал резкие угрожающие письма нашему другу дома, чтобы он не скрывал от меня дальнейшего хода дела; то я снова разрывал эти письма, боясь узнать свое несчастье в полном объеме и лишиться фантастического утешения, которое попеременно то мучило, то подкрепляло меня.

Так проводил я дни и ночи в величайшей тревоге, то в бешенстве, то в утомлении, так что, наконец, почувствовал себя счастливым, когда наступила довольно сильная физическая болезнь, так что пришлось позвать врача и подумать о том, как бы меня успокоить.

В надежде достигнуть этого, меня свято уверяли, что все более или менее замешанные в этом обвинении, пользуются самым деликатным обхождением, что мои ближайшие друзья, почти совершенно невинные, отпущены с легким выговором, а Гретхен уехала из города и возвратилась на свою родину. Последнее известие от меня скрывали долее всего, и оно мне не особенно понравилось, потому что я не мог видеть в этом добровольного отъезда, а лишь постыдное изгнание. Мое телесное и душевное состояние от этого не улучшилось: мне стало только еще хуже, и я долгое время, сам себя терзая, сочинял причудливый роман с печальными событиями и неизбежно трагической катастрофой.

Перевел с немецкого

Н. А. Холодковский