I. Происхождение

Pigritia -- слово ужасное. Оно означает "лень".

Оно служит родоначальником целого мира -- la pègre, читай: "воровство", и целый ад -- la pegrenne, читай: "голод".

Таким образом, лень является прародительницей двух бедствий: воровства и голода.

С чем мы имеем тут дело? С арго.

А что такое арго? Это и народ и наречие; это воровство в двух видах: народа и языка.

Когда тридцать лет тому назад автор этого печального и мрачного повествования ввел в один из своих рассказов, написанный с той же целью, как настоящее произведение, вора, говорящего на арго, со всех сторон послышались удивленные или негодующие крики: "Что такое? Арго? Да на что нам знать арго? Ведь это нечто ужасное! Это язык галер, каторг, тюрем, то есть всего, что есть отрицательного в обществе" и т. д.

Мы никогда не могли понять этих возражений.

С того времени явилось два могучих таланта, из которых один -- глубокий наблюдатель человеческого сердца, а другой -- неустрашимый друг народа -- Бальзак и Эжен Сю*. Они так же заставили воров говорить на их особенном языке, как это сделал я в 1828 году. Поднялись те же крики: "Чего хотят эти писатели с таким возмутительным словом? Ведь арго так противен! Ведь он приводит в содрогание!" Кто же отрицает? Все это совершенно верно. Когда производят исследование раны, бездны или общества, разве можно винить исследователей за то, что они проникают в самую глубину, до дна? Мы всегда думали, что в проникновении до дна есть своя доля храбрости, что это дело, во всяком случае, естественное и полезное, достойное одобрения и сочувствия, как всякий добросовестно выполненный долг. Не исследовать и не изучать всего, что можно, останавливаться на полдороге, -- разве это похвально? Останавливаться -- дело зонда, а не того, кто им управляет.

Действительно, спускаться на самое дно человеческого общества, туда, где кончается земля и начинается грязь, разворачивать эти густые осадки, ловить, схватывать и выносить еще теплым и трепещущим на поверхность это отвратительное наречие, покрытое той зловонной грязью, в которой оно зародилось, этот гнойный словарь, каждое слово которого кажется звеном кольчатого чудовища, сотканным из тины и мрака, -- задача вовсе не привлекательная и не легкая. Нет ничего более зловещего, как освещенное светом мысли зрелище кишения арго. В самом деле, так и кажется, что вы видите какую-то отталкивающую гадину, исчадие ночи, извлеченное из клоаки. Перед вами, точно живой, иглистый терновый вал, который шевелится, движется, грозно топорщится на вас и тревожно ищет возможности юркнуть обратно в свой родной мрак. Одно слово кажется острым когтем хищного зверя, другое -- потухшим и кровоточащим глазом, а несколько связанных между собою слов вытягиваются и двоятся, как клешни краба. И все это, в своем единстве, проникнуто живучестью, которая внушает ужас и которая так свойственна всему, зарождающемуся в разложении.

Но с каких пор ужас стал помехою изучения? С каких пор болезнь стала отталкивать врача? Можно ли представить себе естествоиспытателя, который отказался бы изучать ехидну, летучую мышь, скорпиона, сколопендра, тарантула и бросил бы их назад в их родную среду -- темноту, с негодованием воскликнув: "О, какое это безобразие!" Мыслитель, отвертывающийся от арго, был бы подобен хирургу, убегающему при виде смрадной раны или гнойного нарыва, филологу, колеблющемуся разобрать какую-нибудь некрасивую особенность языка, или философу, оставляющему без внимания какое-нибудь нечистое явление жизни. Ведь арго, если хотите знать, это -- явление, хотя и относящееся к области словесности, но представляющее результат общественного устройства или, вернее, -- неустройства. Что такое, в сущности, арго? Язык убожества.

Здесь нас могут остановить, чтобы, так сказать, обобщить факт, -- это иногда делается для его ослабления; могут нам возразить, что каждое ремесло, каждая профессия, каждая ступень социальной иерархии, каждая степень умственного развития имеют свое арго. Купец, биржевик, игрок, юрист, водевилист, комедиант, философ, охотник, френолог, пехотинец, кавалерист, фехтовальщик, типографщик, живописец, нотариус, парикмахер, чеботарь -- все они говорят на своем арго, имея свои собственные особенные деловые термины. В сущности, каждое техническое слово есть арго. Арго существует не только в нижних слоях общества, но и в высших; между тем и другим арго, разумеется, такая же страшная разница, как между отелем Рамбуйе* и Двором чудес*. И знатные дамы пишут свои любовные записки на арго; доказательства этому хранятся в исторических и частных архивах. Дипломатические шифры есть те же самые сводки замаскированных технических термйнов, секретный и условный язык -- арго. Папский канцлер, цифрой 26 обозначающий "Рим" и пишущий grkztntyzyal вместо "посылка" и abfxustgrnogrkzutu XI вместо "герцог Модены", тоже прибегает к условному языку. Известная школа критики, провозгласившая лет двадцать тому назад, что "половина произведений Шекспира состоит из игры слов и каламбуров", разве не говорила на арго? Поэт и артист, которые с негодованием готовы обозвать господина де Монморанси "буржуа", если он недостаточно знает толк в стихах и статуях, говорят на арго. Академик-классик, называющий цветы Флорой, плоды Помоной, любовь огнем, море Нептуном, красоту прелестью, лошадь скакуном, белую или разноцветную кокарду розой Беллоны, треугольную шляпу треуголкой Марса, говорит на арго. Алгебра, медицина, ботаника -- все науки имеют свое арго. Язык, употребляющийся на кораблях, этот прекрасный богатый и живописный язык, смешивающийся с ревом волн, с воем и свистом бури, с треском мачт, с хлопаньем парусов, с гулом машины, с раскатами грома и пушечных выстрелов, -- это тоже не что иное, как звучное, красивое и сильное арго, относящееся к арго общественного дна так же, как лев к шакалу.

Это так. Но что бы ни говорили, а с таким растяжением понятия об арго не всякий может согласиться. Что же касается нас, то мы намерены сохранить это понятие в его истинном, строго определенном смысле и видим в арго только то, что первоначально было названо этим словом. Настоящее арго, арго наивысшее, -- если можно сопоставить эти два понятия, -- арго старинное, происхождение которого теряется во мраке времен, -- это, повторяем, не что иное, как безобразный, беспокойный, пронырливый, предательский, ядовитый, злобный, трусливый, увертливый, низменный, подлый, роковой язык убожества. Убожество нравственно ютится на самом дне чаши всех человеческих несчастий и унижений и злобно выступает на борьбу против общества, с одной стороны, шпильками, то есть своими пороками, а с другой -- дубинами, то есть своими преступлениями. Для этой борьбы убожество и придумало особенный язык -- арго.

Заставить выплыть на поверхность и поддержать над бездною неведения и забвения хотя бы только один клочок языка, на котором когда-то говорили люди, то есть один из тех хороших или дурных элементов, из которых составляется или которыми обогащается цивилизация, это значит увеличить данные для изучения человечества, значит служить самой цивилизации. Это служение, вольно или невольно, выполнил Плавт, заставив своих карфагенских воинов говорить на финикийском языке. Выполнил его и Мольер, действующие лица произведений которого говорили на всевозможных наречиях.

Но здесь снова поднимается целый рой возражений: "Что ж, -- кричат нам, -- против финикийского языка и каких хотите наречий мы ровно ничего не имеем. Ведь на финикийском языке говорило целое государство, а наречия -- языки провинций, и с ними, как бы они ни были грубы, можно мириться, ими можно даже заинтересоваться. Но ваше ужасное арго! На что нам его знать? Зачем его "извлекать на поверхность", зачем вызывать его из мрака, где ему настоящее место, как вы сами говорите?"

На это мы ответим только одним словом. Да, -- скажем мы. -- Но если интересен язык какого-нибудь исчезнувшего народа или племени, то насколько же интереснее и достойнее глубокого внимания и изучения язык, на котором говорит человеческое страдание! Ведь на этом языке, -- скажем хоть только о Франции, -- более четырех столетий говорило не только какое-нибудь одно страдание, но страдание всеобщее, страдание всего человечества.

Мы настаиваем на этом потому, что изучать уродливость и недуги общества и указывать на них для того, чтобы против них были приняты где лечащие, где предупредительные меры, -- это такая задача, от которой уклоняться мы не имеем права.

Никто не может быть верным историком наружной, бьющей в глаза жизни народов, если он хоть несколько не знаком с их внутренней, скрытой от поверхностного наблюдения жизнью. Точно так же нельзя быть хорошим историком общественных низов, не умея разбираться в явлениях, совершающихся в верхах. История мыслей и нравов проникает историю событий, и наоборот. В обществе все есть достояние истории, поэтому историк должен изучать все без исключения.

Человек -- не круг, имеющий один центр; он, скорее, представляет собою эллипс с двумя центрами -- явлениями и идеями.

Арго -- нечто вроде костюмерной, в которой язык переодевается для дурных дел, прикрывается словами-масками и завертывается в истрепанные метафоры. В этом виде язык становится ужасен. Он делается неузнаваем. Неужели это французский, великий народный французский язык? Взгляните на него, когда он готов выступить на сцену и подать реплику преступлению, готов исполнять все роли обширного репертуара зла. Он уже не ходит, а ковыляет, ковыляет на костылях Двора чудес, в одно мгновение ока превращающихся в дубины, он притворяется жалким нищим, добивающимся только милостыни, он загримирован всеми исчадиями ада, а они хорошо знают свое дело, он то тащится по земле, то вдруг выпрямляется, тем и другим напоминая ехидну. Он превосходно приспособлен для каких угодно ролей, искривленный подделывателем бумаг, пропитанный медянкою отравителя, вычерненный сажей поджигателя, разрумяненный кровью, пролитой убийцей.

Когда, стоя на стороне честных людей, вы прислушиваетесь к тому, что делается на стороне противоположной, то слышите какой-то отвратительный смешанный говор, звучащий почти как человеческая речь, но с преобладанием звериного воя. Это -- арго. Слова до невозможности искажены и пропитаны чем-то чудовищным, звериным. Получается такое впечатление, точно это говорят между собой гидры.

Это нечто неразборчивое во мраке, нечто скрежещущее, шушукающееся, сгущающее мрак своею загадочностью. Много мрака в несчастье, но еще больше его в преступлении; эти две слившиеся черноты и составляют арго. Сумрак в атмосфере, сумрак в поступках, сумрак в голосах. Страшен этот язык-жаба, который копошится, подпрыгивает, приседает, ползает, вьется, пресмыкается в этом непроницаемом тумане, сотворенном из ночной тьмы, дождя, голода, порока, лжи, несправедливости, наготы, удушья, холода, словом, из всего, что образует мир отверженных.

Будем же сострадательны к караемым!

Рассмотрим поближе жизнь, и мы увидим, что она вся проникнута, так сказать, карательной системой.

Вы принадлежите к числу тех, которых называют счастливыми? Но ведь и у вас нет ни одного беспечного дня! Каждый ваш день приносит с собой какую-нибудь маленькую заботу и какое-нибудь великое горе. Вчера вы дрожали за угрожаемую опасностью жизнь дорогого вам лица, ныне вы трепещете за свою собственную. Завтра вас будет беспокоить заминка в денежных делах, послезавтра -- грязная ложь клеветника, потом -- несчастье друга, а там, глядишь, плохая погода, что-нибудь у вас разбилось или потерялось, в вашей совести и на вашем здоровье отозвалось какое-нибудь прошедшее удовольствие. А вечные тревоги сердца? И мало ли что еще постоянно нарушает ваш покой! Не успела рассеяться одна туча на вашем горизонте, как тут же собирается другая. Едва ли у вас из ста дней найдется один, полный солнечного сияния и радости. А между тем вы находитесь в том почти незаметном меньшинстве, считающемся счастливым! Что же остается большинству? -- одна сплошная, непроглядная ночь.

Умы мыслящие не делят человечество на счастливых и несчастных; с их точки зрения в этом мире, составляющем, быть может, лишь преддверие к другому, нет вполне счастливых.

Делить человечество можно только на светлых и темных. Цель жизни в том, чтобы увеличить число светлых и уменьшить число темных. Поэтому мы и просим: дайте нам знания, просвещения! Учить кого-либо читать -- значит возжигать светильник. Каждый разобранный слог есть искра света.

Однако свет -- не всегда одно и то же, что радость. Страдают и в свете, потому что излишек света сжигает. Пламя -- враг крыла. Гореть, не переставая в то же время летать,-- вот в чем состоит чудо гениальности.

Когда вы познаете и когда полюбите, вы будете еще сильнее страдать. День рождается в слезах. И светлые плачут, хотя бы над страданиями темных.

II. Корни мрака

Арго -- язык мрака. Этот загадочный, одновременно блеклый и возмущенный язык потрясает мысль в ее сокровеннейших глубинах, а общественную философию приводит в горестный трепет. В этом языке наглядно сказывается небесная кара. Каждый слог его несет на себе клеймо. Слова обыкновенного языка являются в нем сморщившимися и заскорузлыми под раскаленным железом палача. Некоторые из них кажутся еще дымящимися. Есть фразы, которые производят такое же впечатление, какое производит только что заклейменное плечо вора. В арго есть такие существительные, которые ошеломляют мысль, едва соглашающуюся укладываться в его извилистые рамки, отзывающие кандалами. Есть метафоры до такой степени наглые, что так и чувствуется их пребывание на позорном столбе.

Тем не менее, несмотря на все это или, вернее, благодаря всему этому, арго имеет право на особое помещение в том громадном складе, где есть место для позеленевшей медной монеты и для золотой медали и который называется литературою. Как бы ни смотрели на арго, но он также имеет свой синтаксис и свою поэзию. Это язык, как и всякий другой. Если уродство некоторых его слов заставляет предполагать, что на нем лопотал Мандрэн, зато блеск известных метонимов наводит на мысль, что на нем некогда говорил Вийон. Эти столь знаменитые и тончайшие по изяществу стихи о "снегах прошлых зим": "Mais oj sont les neiges d'antan" {Но где же вы, снега прошедших лет? (фр.).}, по существу, написаны ведь языком арго, ибо что значит это странное и чужое в литературе слово antan! Ведь это ante annum -- "то, что было перед этим годом" -- это обозначение прошедшего на тианском арго.

С точки зрения чисто литературной немного найдется предметов, настолько же важных для изучения и настолько же плодотворных, как арго. Это -- язык в языке, своего рода болезненное новообразование, ядовитый отпрыск, пустившийся в рост, паразит, корни которого гнездятся в древнем галльском стволе, а мрачная листва расползлась по его ветвям. Так кажется при первом взгляде на арго. Но тем, которые основательно изучают язык, то есть как геологи изучают землю, арго представляется настоящим наносом. Смотря по глубине, до которой докапывается в арго исследователь, под верхним слоем древнего народного французского языка в арго находятся наслоения следующих элементов: языков провансальского, испанского, итальянского, левантийского, -- бывшего языком всех портов Средиземного моря, -- английского и немецкого, романского в его трех разновидностях -- французско-романского, итальяно-романского и чисто романского, -- латинского и, наконец, баскского и кельтского. Вообще арго представляет собой очень сложную и странную формацию, это нечто вроде подземного здания, возведенного соединенными усилиями всех несчастных. Каждое отверженное племя оставило здесь слой своей кладки, каждое страдание приносило сюда свой камень, каждое сердце дало свой булыжник. Множество злых душ, низких или раздраженных, прошедших через жизнь и затем испарившихся в пространстве, оставили ясный, глубокий, почти неизгладимый отпечаток на чудовищных словах арго.

Умение рисовать словами, представляющими, неизвестно как и почему, какие-нибудь фигуры, составляет первоначальное основание, так сказать, гранит каждого человеческого языка. Из слов, неизвестно откуда возникших, без всякой этимологии, без аналогий, без видимых источников -- слов отдельных, варварских, иногда отвратительных, но обладающих изумительною силою выразительности и живучести, -- из таких именно слов и создается арго.

Будучи наречием растления, арго сам быстро растлевается. Он постоянно старается укрыться от посторонних и тотчас же преобразуется, как только заметит, что его начали понимать. В противоположность всякой другой растительности, арго более всего боится солнечного света, потому что свет убивает его. Таким образом, арго беспрерывною чередою то разлагается, то созидается вновь; эта темная, но быстрая работа никогда не приостанавливается. Арго в десять лет делает более успехов, чем обыденный язык в десять веков.

Все слова этого изумительного живого языка постоянно находятся в бегстве, точно так же, как и сами люди, которые их изобретают. Между тем время от времени, именно по причине этого вечного движения, возрождается древнее арго и становится опять новым. Есть места, где древнее арго более устойчиво. Вообще в различных местах употребляется и различное арго. Например, в Тампле, в Бисетре и в других тюрьмах есть свое арго. Но и оно подчинено закону непрерывного изменения.

Когда философу удается на момент уловить почти неуловимое арго, пред ним открывается богатый материал для полезных, хотя и грустных, размышлений. Нет труда более поучительного, чем изучение арго. Нет ни одной метафоры, ни одной этимологии арго, которые не содержали бы в себе чего-нибудь поучающего. На языке отверженных "бить" выражается словом "притворяться", это означает, что вся их сила в хитрости. У этих людей понятие о человеке нераздельно с понятием о тени. Ночь у них называется la sorgue, человек -- l'orgue. Следовательно, по их воззрениям, человек есть произведение ночи.

Отверженные привыкли смотреть на общество как на среду, которая их убивает, как на какую-то роковую силу, поэтому о свободе они говорят так же, как мы говорим о здоровье.

Человек арестованный на их языке -- больной; человек осужденный -- мертвый.

Что всего ужаснее для заключенного в четырех каменных стенах -- это своего рода ледяная непорочность, поэтому он называет тюрьму castus, то есть чистой. В этом мрачном месте внешний мир всегда представляется ему в самом обольстительном виде. Ноги узника закованы в железо, но не думайте, чтобы он смотрел на ноги как на орудие для ходьбы, нет, он видит в них только орудие для пляски. Поэтому, лишь только ему удается распилить свои ножные кандалы, он прежде всего радуется тому, что ему теперь можно плясать, и с этой точки зрения он называет пилу пирушкой. Имя, по его мнению, -- центр; это изумительно глубокое сопоставление. У разбойника две головы: одна та, которая обдумывает его поступки и руководит им во всю его жизнь, другая же та, которая у него оказывается на плечах в день его смерти. Первую голову, дающую ему советы, он называет Сорбонной, другую, все искупляющую, -- чурбаном. Когда у человека нет на теле ничего, кроме лохмотьев, а в сердце ничего, кроме пороков, когда он дошел до степени того двойного унижения, материального и морального, которое характеризуется словом "убожество" в обоих его смыслах, то он готов для преступления, он походит на хорошо отточенный нож с двумя лезвиями: несчастьем и злобой. Вот почему арго называет такого человека не убогим, а обоюдоострым. Что такое каторга? -- горнило для осужденных, ад, поэтому каторжник и называет ее костром. Наконец, как называют преступники тюрьму? -- коллегией. Из этого слова можно вывести целую пенитенциарную (исправительную) систему.

Вор тоже имеет свое пушечное мясо: это то, что можно украсть у вас, у меня, у первого встречного и что на арго называется pantre, то есть всеобщим, от греческого слова pan -- все.

Хотите знать, где получило свое начало большинство песен каторги, которые в специальном словаре называются les lirlonfa? Я вам расскажу.

В парижском Шатлэ имелся длинный подвал, основание которого было на восемь футов ниже уровня Сены. В этом подвале не было ни окон, ни отдушин, единственным отверстием служила дверь. Люди войти в него могли, но проникнуть воздуху и свету было негде. Потолком служил каменный свод, а полом -- десятидюймовый слой грязи, в которую превратились под влиянием сырости почвы каменные плиты, первоначально устилавшие этот пол. На глубине восьми футов под поверхностью почвы находилось длинное толстое бревно, разделявшее пополам подвал: с бревна свешивались цепи длиной три фута, а на концах этих цепей были железные ошейники. В этом подвале, или, вернее, погребе, помещались люди, осужденные на галеры, в ожидании отправки в Тулон. Втолкнув осужденного в погреб, его подводили под бревно, где его ожидало чуть обрисовывавшееся в темноте железо. Цепи, как висящие руки, и ошейники, как открытые клешни, обхватывали несчастного за шею. Заклепав железные объятия вокруг шеи будущего галерника, тюремщики удалялись. Так как цепи были слишком коротки, то те, которые были к ним прикованы, не могли даже лечь. В таком положении они и находились в этом мрачном погребе; только с неимоверными усилиями они могли достать поставленную перед ними кружку с водой или хлеб. Имея над головой каменный свод, уходя по колено в жидкую грязь, вынужденные в этом положении выполнять естественные потребности, шатаясь от усталости, с трясущимися бедрами и подкашивающимися ногами, судорожно цепляясь руками за цепь, чтобы иметь хоть какую-нибудь точку опоры, не будучи в состоянии спать иначе, как стоя, и ежеминутно вырываемые из полудремоты душившим их ошейником, эти люди испытывали невыразимые мучения. Многие из них так и засыпали навеки. Для того чтобы утолить голод, они нередко должны были пускать в ход ноги и при помощи их доставать хлеб, который бросался им прямо в грязь. Они находились в таком положении месяц, два, а иногда и более; одному пришлось пробыть даже целый год. Это было преддверием галер, на которые люди часто попадали из-за зайца, убитого в заповедных лесах. Что же делали люди в этом ужасном склепе? А то, что только и можно делать в склепах: медленно умирали, плакали и... пели. Когда исчезает всякая надежда, в виде утешения остается песня. В мальтийских водах приближение галеры всегда давало о себе знать пением раньше, чем шумом весел. Несчастный браконьер Сюрвенсен, побывавший в погребе Шатлэ, говаривал: "Только рифмы меня и поддерживали". Поэзию называют бесполезным вздором, а рифмы -- пустой забавой. Однако в погребе Шатлэ, а не где-нибудь, создались все песни арго; из него, этого мрачного подземелья, вышел меланхоличный припев галеры Монгомери. Большинство этих песен зловещи, но есть веселые и даже нежные.

Можете делать, что угодно, но вам никогда не удастся уничтожить тот остаток человеческого сердца, который называется любовью.

В этом мире темных дел твердо хранятся тайны друг друга, а тайны тюрем -- достояние общее. Тайна сплачивает отверженных в одно целое и служит единственным основанием их тесного союза. Нарушить тайну -- значит оторвать от каждого члена этой дикой общины часть его самого. На энергичном языке арго доносить передается словами: съедать кусок. Доносчик точно похищает часть тела тех, на кого доносит, и питается кусками их мяса.

Некоторые из метафор арго из душных подземелий поднялись до академии и появились под пером таких писателей, как Вольтер. И неудивительно: обыкновенный язык не способен на такие образные выражения, как арго.

Разбирая этот язык, вы на каждом шагу наталкиваетесь на открытия. Изучая его, вы в конце концов добираетесь и до той таинственной грани, где узаконенный общественный порядок переходит в незаконный. Арго -- это слово, превратившееся в каторжника.

Страшно убеждаться в том, что человеческая мысль может опуститься так низко, что, связанная и опутанная темными силами судьбы, она уже не в состоянии больше вырваться из бездны, в которую она вовлечена. О, бедная мысль несчастных людей!

Неужели никто не придет на помощь человеческой душе, изнывающей в этом мраке? Неужели она осуждена на вечное тщетное ожидание духа-освободителя, великого наездника пегасов и гиппогрифов, светозарного бойца, спускающегося с лазури на крыльях, светлого рыцаря будущего? Неужели она всегда тщетно будет призывать к себе на помощь молниеносное копье идеала? Неужели она навеки должна остаться прикованной к той страшной беспросветной бездне, которая зовется Злом? Неужели она осуждена вечно созерцать в мутной пене, изрыгаемой бездной, отвратительное кишение омерзительных, раздутых, слизистых чудовищ-пресмыкающихся, с разинутыми смрадными пастями и алчными глазами? Неужели она навсегда должна остаться там без единого луча света, без надежды, всецело отданная во власть этих копошащихся чудовищ, беспомощная, дрожащая, искаженная отчаянием, истерзанная тщетными попытками оторваться от скалы мрака, к которой она прикована? Злополучная Андромеда, белеющаяся своей обнаженностью в бездне ночи!

III. Арго плачущее и арго смеющееся

Как видите, все арго -- и то, которое было в ходу четыреста лет тому назад, и современное -- насквозь проникнуты тем символическим духом, который придает словам то вид угрозы, то вид страдания и печали. В нем так и чувствуется дикая печаль тех жалких бродяг Двора чудес прежних времен, которые играли в карты особого образца. Некоторые из таких карт дошли до нас. Например, трефовая восьмерка изображалась на них в виде большого дерева с огромными трилистниками -- символ леса. Под этим деревом виден костер, на котором три зайца поджаривают насаженного на вертел охотника, а на другом костре стоит дымящийся котелок, из которого выглядывает голова собаки. Что может быть зловещее этих карточных изображений с кострами для поджаривания контрабандистов и кипящими котлами для фальшивомонетчиков? Различные формы, в которые облекалась мысль в царстве арго, сама песня, сама насмешка, даже сама угроза, -- все носит на себе характер бессилия и подавленности. Все песни арго, напевы которых сохранились до нашего времени, были печальны до слез. Обездоленный всегда рисуется в этих песнях зайцем, который прячется, мышью, убегающей со всех ног, птицей, спасающейся от ловцов. Он едва осмеливается требовать, довольствуясь одними вздохами. До нас дошло одно из таких философских стенаний: "Я мерекаю, мерекаю и в толк не возьму, как это боженька, всем людям папаша, может примучивать свое ребятье, да еще малышей, как это ему везет слышать их писк и самому не растормошиться".

Около середины прошедшего столетия произошла перемена. Песни тюрьмы, ритурнели воров, приняли, так сказать, разбитной, ухарский характер. Жалобное maluré заменилось разухабистым larifla. Во всех песнях, распевавшихся в восемнадцатом столетии в тюрьмах, на галерах и на каторге, сквозит чисто дьявольское, загадочное веселье. Между прочим часто слышался следующий резкий, точно подскакивающий припев, мерцающий фосфорическим светом и заброшенный в лес трелью дудочника:

Мирлябаби, сюрлябабо,

Мирлитон рибон рибет,

Сюрлябабо мирлябаби,

Мирлитон рибон рибо.

Эта песенка распевалась грабителями, когда они душили свою жертву где-нибудь в темном лесу или ином пустынном месте.

В XVIII веке античная меланхоличность этого угрюмого класса рассеивается. Он начинает смеяться, осмеивает решительно все, начиная с великого и кончая малым. Они смеются и над Гогом, и над Магогом, над царем и королем. Уже при Людовике XV они насмешливо величают французского короля титулом "маркиза Пантэна", связывая этот титул с воровским прозвищем Парижа. Отверженные становятся почти веселыми. От них начинает исходить нечто вроде света, точно совесть уже не тяготит их. Эти жалкие дружины потемок проявляют теперь не только отчаянную смелость действий, но и смелую беспечность духа. Это свидетельствует о том, что они теряют сознание своей преступности и смутно, бессознательно уже почувствовали некоторую поддержку в среде мыслителей и мечтателей. Это свидетельствует, что воровство и грабеж начинают проникать в доктрины и софизмы, причем, отдавая этим доктринам и софизмам часть своего безобразия, они сами как бы делаются менее безобразными. Это свидетельствует, наконец, и о том, что если не явится какой-нибудь непредвиденной помехи, то в ближайшем будущем можно ожидать их расцвета.

Остановимся на минуту. Кого мы обвиняем? XVIII век? Его философию? Конечно нет. Дело этого столетия -- доброкачественное и здоровое дело. Энциклопедисты с Дидро во главе, физиократы с Тюрго во главе, философы с Вольтером во главе, утописты с Руссо во главе -- это четыре священных легиона. Огромный шаг вперед на пути к свету -- это их заслуга перед человечеством. Это четыре авангардных отряда рода человеческого, идущего к четырем важнейшим пунктам прогресса: Дидро -- к прекрасному. Тюрго -- к полезному, Вольтер -- к истине и Руссо -- к справедливости. Но в стороне от них и под ними были софисты -- ядовитая поросль, подметавшаяся к здоровой растительности, цикута в девственном лесу. В то время когда палач сжигал на главной лестнице Дворца юстиции великие творения освободительной литературы, писатели, ныне преданные забвению, печатали с королевскими привилегиями бог знает какую литературу, необычайным образом дезорганизовывавшую отверженных, с жадностью набрасывавшихся на нее. Странная подробность! Некоторые из этих напечатанных произведений пользовались покровительством какого-то князя и попали в "Тайную библиотеку". Эти глубокие, но никому не известные события оставались незамеченными только на поверхности. Порою мрак, окутывающий какое-нибудь событие, делает его опасным. Оно является темным, потому что совершается в подземелье. Из всех писателей, которые когда-либо прорывали путь в толщу народа, самый нездоровый путь вырыл Ретиф де ла Бретон*.

Эта работа, свойственная всей Европе, более чем где бы то ни было причинила вред Германии. Именно там, в известный период времени, описанный Шиллером в знаменитой драме "Разбойники", воровство и грабежи производились с целью протеста против гнета и собственности, придавая разбою некоторые упрощенные идеи, кажущиеся правдоподобными, а на самом деле ложными, справедливыми по внешности и нелепыми в действительности, прикрываясь этими идеями и как бы растворяясь в них, называя себя отвлеченными, именами и переходя к теоретическим действиям, вращаясь, таким образом, в трудовой, страдающей и честной массе, даже без ведома неосторожных химиков, приготовивших состав, без ведома толпы, принявшей его. Каждое событие такого рода важно само по себе. Страдание влечет за собой гнев. И в то время как процветающая часть общества пребывает в ослеплении или даже в сонном состоянии, а быть в нем, не закрывая глаз, невозможно, ненависть несчастных слоев зажигает свой факел от костра какого-нибудь печального бедняка, который грезит, сидя у себя в углу, и при свете его принимается изобличать общество. Подобные изобличения ненависти являются ужасной вещью!

Отсюда, если этого хочет несчастное время, происходят те ужасные потрясения, которые некогда назывались Жакериями и рядом с которыми чисто политические волнения являются детской игрой. Происходит уже не борьба угнетенного против угнетателя, но восстание нужды против благосостояния. Тогда-то все рушится. Жакерии являются народным потрясением. Этой, быть может неизбежной, гибели Европы XVIII века помешала только Французская революция -- огромный акт человеческой честности. Французская революция, являющаяся идеалом, вооруженным мечом, выпрямилась во весь рост и одним и тем же резким движением захлопнула двери зла и распахнула двери добра.

Она дала возможность задавать вопросы, обнародовала истину, изгнала зловоние, оздоровила столетие и увенчала народ.

Можно сказать, что она вторично воссоздала человека тем, что вложила в него вторую душу и даровала право.

XIX век унаследовал и воспользовался ее делом, и в настоящее время уже является невозможной социальная катастрофа, на которую мы только что указывали. Только слепец может донести на нее, только дурак может ее опасаться! Революция является прививкой от Жакерии. Благодаря революции изменились социальные условия. Наша кровь не имеет более в себе феодальной и монархической болезни. Наши установления более не отзываются Средневековьем. Мы живем уже не в те времена, когда внезапно прорывались внутренние брожения, когда под ногами слышались мрачные шаги какого-то глухого бега, когда на поверхности цивилизации возникали неизвестно откуда какие-то кротовые норы, земля покрывалась трещинами или разверзалась в виде пропасти, откуда вдруг показывались чудовищные лики. Революционное чувство является чувством нравственной категории.

Развитое сознание права развивает и чувство долга. Всеобщим законом является свобода, которая обеспечивает рост или кладет предел свободе личности, по прекрасному определению Робеспьера. С 1789 года весь народ растворяется в облагороженной личности, нет такого бедняка, который не имел бы особого места в жизни, обладая на это правом. Каждый нищий ощущает в себе честность Франции; достоинство гражданина является его внутренним вооружением; свободные люди щепетильны; царствует тот, кто высказывает свое мнение. Отсюда -- неподкупность и отвращение перед нездоровыми соблазнами, отсюда -- героически опущенные перед искушением глаза. Революционное оздоровление подобно дням освобождения: 14 июля, 10 августа. Оно уничтожило чернь. Первым криком растущей и просветленной толпы было: "Смерть ворам!" Успех является олицетворением честного человека; неограниченность и идеальность не играют роли носового платка. Кто же следовал в 1848 году за фургонами, нагруженными богатствами Тюильри? Мусорщики из предместья Святого Антуана. Лохмотья стояли на страже сокровищ, и добродетель украсила этих оборванцев величием. В этих фургонах стояли сундуки, еле запертые, а иные даже полуоткрытые, где среди сотен сверкающих футляров находилась древняя корона Франции, покрытая бриллиантами и увенчанная царственным троном регента, оцененного в тридцать миллионов. И эти босяки охраняли корону. Итак, конец Жакерии! Я жалею ловкачей. Старый страх произвел свое действие и никогда уже не сможет употребляться в политике. Великая пружина красного призрака сломалась. Об этом знают теперь уже все. Страшилище больше уже никого не устрашает. Птицы привыкают к пугалу, на него садятся чайки, а буржуа смеются ему в лицо.

IV. Два долга -- бодрствовать и надеяться

При всем этом была ли устранена социальная опасность? Нет, конечно. Жакерии не стало. С этой стороны общество могло успокоиться и не опасаться того, что кровь падет ему на голову; но оно должно было озаботиться тем, как ему следует дышать. Апоплексии нечего бояться, но чахотка налицо. Социальная чахотка называется нуждой.

Можно умереть от подкопа точно так же, как и от взрыва.

Будем же неустанно повторять себе и думать прежде всего об обездоленных и страдающих массах, будем облегчать их существование, освежать, просвещать, любить, расширять их горизонты, всячески просвещать, показывая на примере, как нужно трудиться, а не бездельничать, стараясь облегчить тягость нагрузки каждого в отдельности и подчеркнуть значение конечной цели, ограничить бедность, не ограничивая богатства, создать обширное поле общественной и народной деятельности, и, подобно Бриарэ, иметь наготове сотни рук, которые могли бы протянуться со всех сторон к слабым и удрученным. Мы должны общими усилиями пойти навстречу великому долгу, открыть мастерские для всех желающих, школы по всем специальностям, лаборатории по всем отраслям знания, мы должны увеличить заработок, облегчить труд, уравнять право и достаток, т.е. сделать радость пропорциональной усилию и найти соотношение между потребностями и их удовлетворением, одним словом, добиться того, чтобы социальный аппарат давал больше света тем, кто страдает и пребывает в неведении, так как в этом (пусть не забывают это родственные нам души) заключается первое условие братского единения, так как в этом (к сведению эгоистических сердец) заключается первое условие политики.

Мы должны сказать к тому же, что все вышесказанное является лишь началом. Настоящей задачей будет следующая: труд не может выступить в качестве обязанности, не будучи также и правом.

Здесь не место настаивать, и мы не будем этого делать.

Если природа называется провидением, то общество должно именоваться предусмотрительностью.

Умственный и моральный рост также необходим, как и улучшение материальных условий. Знание представляет собой как бы приобщение, мысль является предметом первой необходимости, истина должна быть пищей, подобной хлебу. Разум, лишенный питания наукой и мудростью, истощается. Будем же сожалеть в равной степени как о желудках, так и об умах, не получающих пищи. Если существует что-либо; причиняющее большее страдание, нежели тело, умирающее от недостатка хлеба, -- так это душа, которая умирает, изголодавшись по свету?

Прогресс подсказывает одно решение. И для многих наступит когда-нибудь время изумиться. С ростом человечества совершенно естественно выдвинутся те слои, которые скрывались за чертой отчаяния. Уничтожение нужды будет произведено лишь в силу поднятия общего уровня.

Было бы ошибкой усомниться в этом благодатном решении судьбы.

Правда, что прошлое сильно захватывает нас и в нашей современной жизни. Оно берет свое, и это омоложение трупа совершенно изумительно. Оно бродит между нами, оно кажется победителем; этот мертвец стремится стать завоевателем, появляясь со своим легионом суеверий, со своим мечом -- деспотизмом, со своим знаменем -- невежеством; в течение некоторого времени он уже выиграл десять сражений, он приближается, он угрожает, он смеется, он уже у наших дверей, но мы не должны отчаиваться, мы еще можем продать то поле, где раскинул свой лагерь Ганнибал.

Можем ли мы бояться чего-нибудь, мы, которые верим? Мысли не могут течь вспять так же, как не может потечь вспять река.

Но пусть призадумаются те, кто не хочет видеть будущего. Говоря "нет" прогрессу, они осуждают не это будущее, а самих себя, они обрекают себя на мрачные страдания, они связывают себя с прошлым. Существует лишь один способ отречься от завтрашнего дня -- это умереть.

Мы же добиваемся того, чтобы телесная смерть приходила как можно позже и чтобы она никогда не касалась души.

Да, загадка должна быть выяснена, сфинкс заговорит, задача будет решена. Да, народ, начавший расти в восемнадцатом веке, закончит свое развитие в девятнадцатом. В этом могут сомневаться только идиоты! Будущее развитие и рост всеобщего блага представляют собой роковое и божественное событие.

Огромные массовые толчки управляют человеческими поступками и приводят их всех к логическому состоянию, т. е. к равновесию, т. е. к справедливости. Земля и небо, взятые вместе, образуют силу, управляющую человечеством; эта сила способна творить чудеса. Чудесные развязки не представляют для нее больших затруднений, нежели всевозможные жизненные перипетии. Взяв себе в помощь науку, творцом которой является человек, и руководствуясь событиями, она не пугается противоречий, возникающих перед нею и кажущихся неразрешимыми обывателю. Она умеет выносить определенные решения из сопоставления мысли так же, как это делается наукой из сопоставления фактов; можно ждать всего со стороны этого таинственного могущества прогресса, который в один прекрасный день встанет лицом к лицу с Востоком и Западом в глубине какой-нибудь гробницы и заставит имамов переговариваться с Бонапартом в недрах какой-нибудь гигантской пирамиды.

Ожидая этого, нельзя допускать ни колебаний, ни остановок в великом движении умов. Социальная философия представляет собой сущность "науки и мира", она добивается одной цели, и результатом ее стремлений является разрешение всяких раздоров путем изучения антитез. Она исследует, изучает, анализирует, затем она производит соединение, отрешаясь от всякого чувства ненависти и стремясь к слиянию отдельных частей.

Мы видели много раз, как общество рассеивалось под вихрями, которые обрушивались на людей; история полна примеров крушений народов и государств. Ураган способен налететь и унести в один прекрасный день нравы, законы, религии. Ведь исчезли же одна за другой цивилизации Индии, Халдеи, Персии, Ассирии, Египта.

Почему? -- Мы не знаем этого. Каковы были причины этих катастроф? -- Мы не знаем этого. Могли ли быть спасены эти общества? В чем состояла их вина? Не предавались ли они какому-нибудь роковому пороку, который и погубил их? Какое количество самоубийств приходится на всю совокупность этой ужасной гибели целых наций и рас? -- На эти вопросы нет ответов. Осужденные цивилизации покрыты мраком. Они погрузились в бездну. Нам нечего сказать о них. Мы можем только с ужасом вглядываться в глубину того моря, которое называется прошлым, и пытаться разглядеть за колоссальными волнами-веками огромные корабли: Вавилон, Ниневию, Тир, Фивы, Рим, невзирая на страшное дыхание, исходящее из этой мрачной пасти.

Но если мы видим там мрак, то мы имеем перед собою и свет. Нам неизвестны болезни древних цивилизаций. Мы знаем лишь недомогания нашего времени. Мы имеем право на мир, мы лицезреем его красоту, и мы обнажаем его уродства. Мы зондируем его больные места и, установив присутствие страдания, можем дать ему лекарства. Наша цивилизация, созданная двадцатью веками, является одновременно чудовищем и чудом. Ее следует спасать, и она будет спасена. Облегчая ее, мы уже совершаем великое дело; освещая ее путь, мы помогаем ей. Все стремления современной социальной философии должны сосредоточиться вокруг этой цели. Современный мыслитель стоит перед лицом великого долга. Ему поручено осязание цивилизации.

Повторим еще раз: это осязание пробуждает мужество, и, заканчивая эти страницы, являющиеся преддверием к тяжелой драме, мы еще раз подчеркиваем необходимость этого мужества. Социальная смертность дает возможность ощутить человеческую вечность. Земной шар не умирает оттого, что в некоторых его местах появляются трещины, оттого, что на нем возникают кратеры, вулканы и огнедышащие горы. Болезни народов не убивают человека.

И тем не менее тот, кто следит за социальной клиникой, иногда качает головой, ибо самые сильные, самые мягкие и логически настроенные люди временами чувствуют упадок сил.

Настанет ли будущее? Кажется, можно задать себе этот вопрос при виде сгущающегося мрака, при лицезрении эгоистов и обездоленных. У эгоистов -- предрассудки, заблуждения богатого воспитания и возрастающий аппетит, заглушающий боязнь людских страданий и доходящий даже до презрения к этим страданиям, завершаются чувством самодовольства и заглушают голос совести; у обездоленных чувства зависти, ненависти порождают глубокие встряски человека-зверя, стремящегося к удовлетворению своих желаний и не имеющего на сердце ничего, кроме грусти, печали, нужды и рокового невежества.

Следует ли продолжать устремлять глаза к небу, может ли погаснуть светящаяся точка, различаемая нами? Страшно видеть свой идеал затерянным в глубинах, маленьким, одиноким, незаметным, блестящим и окруженным черными громадами угроз, сгрудившимися вокруг него; и, однако, он, этот идеал, находится не в большей опасности, чем звезда в бездне туч.