Не прошло и недели, как Марта имела в распоряжении большую квартиру, которую обставила с нелепой роскошью. Вознаграждая себя за то, что ей когда-то приходилось есть пальцами, она пожелала иметь серебряную посуду и не упустила накупить поддельной бронзы, мебели розового дерева, зеркал в рамах с чрезмерной позолотой и этих неизбежных канделябров "аплике" с розовыми свечками. Ее любовник не выражал, впрочем, неудовольствия по этому поводу; только бы его содержанка эксцентрично наряжалась и показывалась на скачках, -- это было все, чего он желал, и его восхищало, когда жалостливые люди говорили, поднимая к нему глаза:

-- Этот дурень разоряется.

Мысль, что он способен проесть свой капитал, приводила его в восторг. Марту возмущал кретинизм этого создания. Когда он приводил с собою ораву бородатых младенцев, завитых, как бараны, и напомаженных опопонаксом, и когда они, валяясь на диванах в гостиной, тараторили целыми часами, расхваливая с энтузиазмом идиотов Тартинку, которая обошла на голову Гиацинта, она царапала себе руки от раздражения.

Ради разнообразия в следующий понедельник любовник привел к ней других людей, солидных, степенно пьяных, которые брали ее за подбородок и говорили с таинственным видом:

-- Вы знаете, не правда ли, что завтра настроение рынка будет весьма неустойчивым, колеблясь между игрой на повышение одних акций и снижением котировок других.

-- Не знаю, меня другое интересует, я хочу увериться, что Сарагосса стоит твердо и даст хорошие дивиденды.

-- Ну и это не слишком блестящее дело. Если даже некоторые акции обладают известной твердостью, слабость нашего рынка поистине прискорбна, и ничего, кроме наших рент, обладая которыми можно совершать сделки, не может вызвать коммерческого интереса. Ну, кроме железных дорог. На них-то можно положиться...

-- О, -- восклицала Марта, негодуя, -- мне ближе обыкновенные проходимцы, коли на то пошло!

Ее любовник решил, что она дурно воспитана, и приписал эту странную выходку тому, что она выпила два бокала шампанского.

Марта упрекнула себя за грубость и с тех пор молчала, задыхаясь от ярости и раздражения. Ее любовник не понравился ей с первого же дня; он стал ей противен с первого же вечера. В два часа ночи он явился с игривым выражением в глазах, с толстой сигарой во рту. Заговорил о лошади, на которую хотел поставить в ближайшем гандикапе, и, как бы по рассеянности задрав брюки, показал женщине, что у него кальсоны розового цвета. Так как ее не привела в восторг эта клоунская элегантность, то он их оттянул немного и сказал, выпятив губы:

-- Посмотри, какой гибкий шелк.

Она молчала, ожидая той банальной обходительности, той ласковости, какую всякое существо, как бы оно ни было грубо и тупо, выказывает, хотя бы в первую ночь, женщине, которую собирается победить. Ей пришлось бы долго ждать. Докурив свою сигару и растоптав окурок на ковре, он пробормотал удовлетворенным тоном:

-- Держу пари, ты не догадываешься, что у меня в чемодане. Правда, не догадываешься? Ах, что за недогадливый народ эти женщины! Да ведь это мой ночной костюм.

И он с чувственным удовольствием развернул перед нею желтую фуляровую рубашку с лентами огненного цвета.

В первый раз со времени разлуки с Део Марта подумала о нем. Как не похожи были друг на друга дебюты этих двух мужчин. Как резво почтителен, как замедленно тороплив был поэт при раздевании! Он снимал с нее одну за другою юбки, распускал ее корсаж, шелк свистел и бил ее по бедрам, грудь привольно круглилась под расправившейся вдоль всего тела сорочкою. Когда он брал ее на руки, уносил в постель, осыпал поцелуями, тело ее обмирало, таяло в его объятиях. Правда, первый вечер, когда она пришла к нему, первые мгновенья были тягостны, но потом, когда схватка разгорячила их, какие знойные они изведали наслаждения! Неизгладимое воспоминание о ночах, из которых выходишь с красными плечами, с искусанными волосами, о мгновениях, когда руками водит страсть, об этом напряжении нежности, обо всем этом счастии, от которого захватывает дыхание, нахлынуло на нее, и она в алькове отшвырнула от себя любовника, который ударился об стену и пролепетал, засыпая:

-- Ну, послушай, не серди меня, лежи, пожалуйста, спокойно.

Он повадился ходить к ней каждый вечер и раздражать своим присутствием; она с радостью задушила бы этого болвана, который, не шевелясь, рассматривал ее, когда она ложилась в постель. В конце концов он так ей надоел, что ей даже не доставляло больше удовольствия проедать его состояние; она не выходила из дому целыми днями, не вставала, курила папиросы, пила грог, пришибленная и оторопелая. Это добровольное одиночество, эта не покидавшая ее сонливость должна была окончиться, как и в прошлый раз, когда она жила у поэта, отвратительным запоем. Она вливала в себя без конца спиртное и пиво, но когда голова у нее наполнялась туманом, перед нею всплывала комната Лео; этот любовник, которого она когда-то мучила словно ради забавы, мстил ей тем, что не уходил у нее из головы.

Марта пила, чтобы развеять тоску и навсегда прогнать образ поэта, но желудок ее уже отказывался принимать алкоголь, у нее появились жестокие боли в животе. Пришлось бросить пьянство, и как-то вечером, измучившись от бессонницы, в таком нервном состоянии, что ей хотелось кататься по полу, она вскочила с кровати, оделась, послала за фиакром и поехала к своему прежнему любовнику.

Это был машинальный, почти бессознательный поступок. От свежего воздуха, врывавшегося в оконце фиакра, она пришла в себя. Было десять часов вечера, она уже готова была остановить кучера и выйти из экипажа. Надо было в самом деле сойти с ума, чтобы в такой час отправиться к Лео. Живет ли он все там же, где раньше, дома ли он, не застанет ли она его с другой женщиной? А затем, какой ее ждет прием? Если бы она пошла к нему на следующий день после встречи у Женжине, то он, несомненно, раскричался бы, разнес бы ее, но в конце концов упал бы в ее объятия; теперь его ярость должна была пройти, а вместе с нею такое непреложное ее следствие, как малодушие чувств, слабость сердца. Что, если он просто попросит ее удалиться? Когда фиакр остановился, Марта все еще колебалась. Она сделала движение, как бы для того, чтобы не дать себе времени повернуть обратно, поднялась по лестнице и, задыхаясь, постучала в дверь рукою. Дверь отворилась, изумленный Лео посмотрел на Марту и сказал:

-- Ты?

-- Да... я, знаешь, проезжала мимо, зашла проведать тебя... ты здоров?

-- Да, но...

Она закрыла ему пальцами рот и продолжила:

-- Не надо, не говори мне ничего, не будем говорить о былом, что прошло, того не вернуть. И не для того я взобралась к тебе на четвертый этаж, чтобы ссориться с тобой... Будем говорить о чем угодно. Много ли ты работаешь? Весело ли живешь? Нашел ли издателя?

Лео смотрел на дверь с выражением досады на лице.

-- А, ты ждешь ее, -- пробормотала она, -- я должна была догадаться... В таком случае я ухожу... Она брюнетка или блондинка?

-- Блондинка и, что еще важнее, честная.

-- Честная! Значит, есть честные женщины, которые в полночь приходят к мужчине! Она, -- как мы все, я знаю. Больше или меньше статности в походке, больше или меньше порыва, когда раздевается, а что еще? Хотела бы я на нее поглядеть, я бы ей глаза выцарапала. Посмотрел бы ты тогда, шелушится ли ее честность... Но какая же я дура! Какое мне дело, честна она или нечестна?

В этот миг зазвенел колокольчик. Молодой человек шагнул к двери. Марта почувствовала, что погибла, если дверь откроется. Она загородила Лео путь и повисла у него на шее; он попытался высвободиться, но глаза у Марты разгорелись, ее губы обожгли его своим влажным огнем, она потащила его, трепетная, расстегнутая, к окну... Колокольчик уже не звонил.

-- Я люблю тебя, -- пробормотала она, -- не открывай; я вцеплюсь ей в волосы, если она войдет сюда.

Он сдался в ярости. Шаги удалились... Любовники смотрели молча друг на друга

Марта села к нему на колени и обняла его; он не отталкивал ее, но и не отвечал на ласки; тогда, словно договаривая мысль, которая ее преследовала, она воскликнула:

-- О, все они похожи один на другого! Как же ты хочешь, чтобы я их любила? Женщина их интересует, как пустой орех. Так уж это полагается -- взять себе девку и компрометировать себя с нею. Только для того мы и нужны, чтобы их можно было бранить за то, что они якшаются с такой дрянью, как мы, а нас жалеть за то, что мы живем с такими ослами, как они; а надоест им женщина -- прощай, найди себе другого, дитя мое! А нас еще упрекают, что мы разоряем их! Да ведь это война, в конце концов! На войне разоряют и грабят! Вот ты мне рассказывал как-то про женщину, забыла я, как ее звали, я неученая; она была статуей и ожила, говорил ты мне, от поцелуя мужчины, который ее изваял. Теперь, наоборот, мы становимся мрамором, когда нас целуют! Ах, если бы ты знал, как я устала от этой роли. Слушай, это неправда, я не случайно пришла к тебе, я нарочно пришла, мне хотелось согреться подле тебя, и это глупо, то, что я тебе скажу, но, понимаешь, бывают дни, когда хочется провести вечер вдали от богатых; и к тому же ведь это понятно, что ненавидишь своих кормильцев.

Он даже не слушал ее. Она решила тогда овладеть им вновь, любой ценою. Обхватила его голову обеими руками и, покрывая ее поцелуями, опрокинула его, смяла в бешеной атаке ласк.

Он плохо спал, поднялся на рассвете, сел в кресло и взглянул на Марту, которая дремала в алом потоке своих волос, разлившемся по белому холму подушек. Он окончательно пресытился ею, она была ему отвратительна; с тех пор как он узнал ее образ жизни, она казалась ему презреннейшей из всех, и тем не менее, как устоять против магнита ее глаз, как спастись от соблазна ее губ?

Она повернулась и, улыбаясь, немного запрокинув голову, в открытой сорочке, сквозь кружева которой местами проступала белая кожа, тихо вздохнула. Он смотрел на нее, удивляясь, что не чувствует больше влечения к этой женщине, которая когда-то так его зажигала; он ощущал теперь уже только стыд, своего рода приниженность от сознания, что принял ее ласки, которые она, несомненно, так же широко расточала всем, кто ей встречался на пути.

Конечно, женщина, навещавшая его теперь, была как любовница ниже Марты. Вместо безумного темперамента, вместо неистовства плоти, -- глубокая уравновешенность, беспробудная косность. Он как-то вечером подобрал ее, нагнувшись, и она последовала за ним с равнодушием растительного существа. Вдобавок она была замужем, но разошлась со своим супругом, который нещадно избивал ее. Однако, вспоминая о нем, она бывала близка к слезам, сокрушаясь о своей доле и неустанно повторяя, что ей хотелось бы жить с ним и иметь детей. Она была б невыносима, если бы не служила поэту гаванью, куда он привел свою разбитую ладью. В конце концов, он даже привязался к этой бедной женщине, такой робкой, что она не решалась поднять глаза, и столь чуждой кокетства, что на ночь она надевала чепчик из полосатой материи.

Он жалел, что не открыл ей двери, и был в гневе на Марту в этот миг, стараясь не глядеть на нее, но она открыла глаза и подозвала его к постели. Он чуть было опять не поддался ее обаянию, так была обворожительна эта развратница с ясными зрачками! Но дневной свет, золотистой пылью пробивавшийся сквозь шторы, озарил ее лицо, на котором синими тенями лежали следы ночных распутств, и позу, по которой видна была извалявшаяся во всех городских клоаках продажная женщина; он не отвечал и, насвистывая, глядел в окно.

Марта встала, медленно оделась и сказала ему:

-- В конце концов, ты прав, мой милый, мы истаскались; я думала, что смогу вернуть былые наши восторги, но у нас обоих нет уже сил их оживить; лучше покончить с этим и не встречаться больше. Я ухожу, и на этот раз -- навсегда.

Она ему протянула руку; он почувствовал себя не в силах не поцеловать ее в щеку и был взволнован сильнее, чем хотел показать, когда за нею захлопнулась дверь.