Марта вернулась домой изнеможденная и злая. Любовник ждал ее всю ночь и приготовил к ее приходу ряд получувствительных-полунасмешливых фраз. Не успел он заговорить, как она посмотрела на него в упор и спросила:
-- Квартира снята на мое имя?
И услышав утвердительный ответ, крикнула:
-- В таком случае вы хорошо сделаете, если уберетесь ко всем чертям!
Он был изумлен, пробормотал несколько ругательств, но в конце концов забрал свой шелковый ночной костюм и исчез.
Когда он вышел, она легко вздохнула и, подбежав к шкапу, разом опрокинула в себя большой стакан вишневки, а потом с яростью схватила бутылку и стала тянуть прямо из горлышка.
Напившись, она заболела, и еще мрачнее стало у нее на душе. Молодые люди приходили к ней толпами, предлагая себя в заместители изгнанного друга; она предпочла иметь их всех вместо одного и зажила снова по-прежнему, не испытывая никакого чувства, никакой нежности ко всем этим людям, проходившим вереницей перед ее постелью, словно ее сжигал пожар любви. Она до того дошла, что стала брать в любовники профессиональных сутенеров с хохолком на лбу и в картузах набекрень. Эти подлецы внушили ей еще большее омерзение, и она устроилась так, что проводила ночи одна. Тогда под пологом бледного шелка, страдая неизлечимой бессонницей, она принялась перебирать в памяти прошлое. Вспомнила со слезами свою девочку, умершую сейчас же после рождения, и почти с любовью -- молодого человека, заботившегося о ней в те страшные дни; затем, перед нею разворачивалась ее жалкая жизнь, подобно меняющимся картинам калейдоскопа, она содрогалась, измеряя глубину своего падения, и призрак публичного дома возник перед ней, возрождая время, когда она служила любым прихотям плоти.
Припомнилось ей, как она в смущении вошла и как сердобольные с похмелья женщины говорили ей: "Не бойся, привыкнешь скоро". Потом ее раздели, и она оказалась одетой только в кисейный пеньюар, сквозь который просвечивало ее розовое тело. Принесли стаканы и стали пить пиво и играть в карты до прихода Лири, парикмахера, заведовавшего прическами женщин. Когда у каждой над макушкой воздвигалась башня накладных волос, а надо лбом повисли пукли в ленточках и цветочках, опять взялись за карты в ожидании часа, когда надо было сняться с якоря, держа курс на Лесбос или Цитеру; наконец, после обеда, все сошли в залу, а у порога стояла на дозоре мамаша Жюль...
...Приходили двое, трое, двадцать человек; заказывали выпивку, поднимались на второй этаж, потом раздался звонок, -- и все женщины, толкаясь, щипля, щекоча друг друга, скатывались по лестнице, и в красном освещении газовых рожков мелькала вихрем театральная мишура их нарядов, или вырисовывалась на поддельном мраморе стен их белая нагота.
Так ждали одиннадцати часов, стол был накрыт к ужину, и весь эскадрон, опять поднявшись наверх, объедался вареной колбасой, тартинками с свининой, кроличьим мясом с картофелем, -- до нового звонка: наскоро проглотив недожеванный кусок, они тогда с криками и грохотом в двадцатый раз мчались в залу и опять возвращались, за исключением одной или двух, которые приходили позже и у которых сквозь чулки поблескивали серебряные или золотые монеты.
Но крайнего напряжения содом достигал к часу ночи. Гостей все прибывало; тут уж топот ног и визг не умолкали ни на миг, женщины состязались между собою в глупости и веселии. Они прыгали, тряслись, извивались, скаля натертые пемзою зубы из-под пунцовых губ. Подхлестываемые вином, пришпоренные алкоголем, они ржали, брыкаясь, или валились утомленные и вялые на диваны.
Случалось иногда, в четвертом часу ночи, когда все женщины спрашивали у мужчин, который час, и оглушали их вечным припевом "угости пивом", -- входил гость и говорил одной из них: "Одевайся, едем со мной", и садился, скрестив ноги, куря сигару, ожидая вручения покупки, завернутой в черную шаль; на лестнице раздавались тогда голоса, женщина просила рубашку у хозяйки, булавками пристегивая юбки, взятые у подруг; наконец сходила вниз, смыв с себя пудру и румяна, и целовалась на прощанье с приятельницами, словно боялась, уезжая ночью неизвестно куда, что уже не вернется. Спускалась по лестнице к выходу, а хозяйка, перегнувшись над перилами, резко кричала вдогонку отданной напрокат: "Я жду тебя завтра в полдень, не развлекайся по дороге".
Эта добела накаленная жизнь, это кувырканье, эти пируэты, эти драки между женщинами из-за ленты или из-за мужчины и примирения в чаду галопа -- все это было для Марты гипнозом, притяжением бездны, над которой наклоняешься; она со странным удовольствием вспоминала эту хмельную лихорадочную атмосферу, в которой она корчилась и ярилась, подобно воющим и пляшущим дервишам, доходящим до исступления в своих бешеных, головокружительных хороводах.
Да, благодаря Женжине, который за нее поручился, объявив о своей готовности жениться на ней, она вышла из-под полицейского надзора и при мысли, что ей предстоит снова попасть в списки этого скота, который должна держать под наблюдением и травить полиция, у нее мороз пробегал по коже.
Она не скрывала от себя мучительных сторон этого рабства и всё же влеклась к нему, как насекомое к свету лампы. Да и все, любые бури, беспощадная травля, все казалось ей лучше этого раздражающего одиночества, которое снедало ее.
Приходя в себя от этих видений, с туманом в голове, с ледяным потом на лбу, она задыхалась в своей комнате, выходила иногда подышать свежим воздухом и пробиралась вдоль стен волочащеюся походкою, с жестами умирающей. Утренняя прохлада, яркое солнце рассеивали эти грезы, и она падала на скамью в общественном саду или сквере, глядя в землю, роя песок носками ботинок, пропуская его сквозь пальцы. При виде детей, лепивших пирожки жестяными формочками, она приходила в отчаяние. Они напоминали ей те годы, когда и она валялась в песке и втыкала веточки в кучку камешков. Тогда она пускалась бродить по Парижу и однажды, шатаясь бесцельно по улицам, очутилась перед какой-то казармою в тот час, когда нищие приходят за бесплатным обедом.
Она остановилась в тупике, образованном с одной стороны казармою и кабачками, где под сенью ветвистых сосен пили вино несколько толстых стариков, с другой -- лавчонкою, где продавались оладьи, жареный картофель, молоко и сливки, и магазином старьевщика, у которого на двери висели в беспорядке расползшиеся кринолины, звеневшие на ветру своими проволочными каркасами.
Поближе к выходу из тупика три дерева с морщинистыми стволами выпрастывали из землистых рукавов свои жалкие и уродливые руки.
Кучка несчастных валялась в грязи, в ногах у этих трех деревьев. Нищенки с чахлою грудью, с глинистым цветом лица, калеки, слепцы, выводки сопливых ребятишек, сосавших пальцы, ждали корма.
Сидя на корточках или лежа вповалку, они держали в руках невероятную посуду: кастрюли без ручек, перевязанные веревками глиняные горшки, гнутые кружки, дырявые миски, чайники без ушек, горшки из-под цветов, заткнутые снизу.
Солдат им сделал знак, и все они кинулись вперед, пригнув головы, с собачьим лаем, а наполнив посуду, убежали с алчностью во взглядах и принялись пожирать похлебку, сидя на плитах панели, свесив ноги в лужу.
Марта содрогнулась, заметив одного старца, хлебавшего суп прямо из судка, и в замешательстве глядела на это лицо, поросшее серой бородою, на мигающие мутные глаза, на красный нос, прорезавший дряблую омертвелую кору щек. Пушистый череп; державшиеся на веревках лохмотья цвета коровьего навоза; заношенные, продырявленные, измызганные штаны; заскорузлый, замусоленный от дождей и солнца, сморщившийся жилет; неописуемые башмаки, стоптанные, растрескавшиеся, приоткрывшие оконца рыжей кожи, чтобы пропустить в них пальцы ног; наконец, эта фигура, расшатанная беспутною жизнью, эти мерзко трясущиеся колени, эти руки, дергавшиеся механически во всех направлениях... У нее защемило душу от жалости, и она побледнела, когда нищий приблизился к ней и тихо сказал:
-- Узнаешь меня? Я -- Женжине.
-- Ох, -- воскликнула она, ошеломленная, -- неужели ты? Как ты до этого дошел?
-- Да вот пришлось... Все проел, все пропил, вылетел в трубу, как настоящий коммерсант; вышел в тираж, душа моя; и притом же голосу капут, ни звука не могу вытянуть из глотки, язычок моего колокольчика затерялся. Видно, я проглотил его по ошибке, опрокидывая кружку в горло. Что, изменился? Да, признаться, одет я без претензий на моду, суконце поистерлось, все по швам расползлось, и сапоги каши просят. Что прикажешь делать? От нищеты и вечной жажды старится человек. Но давай-ка поговорим лучше о тебе. Знаешь ли, ты все еще мила и, что важнее, лихо одета. Ты, видно, богата. Тебе бы следовало дать мне несколько су на водку. -- И, протягивая руку, прибавил со страшною улыбкою: -- Помогите бедному, красавица, вам Бог поможет.
В глазах у Марты мелькнуло хмельное выражение.
-- Что, -- сказала она, -- не везло тебе, видно, с тех пор, как ты меня тузил; нелегко тебе, должно быть, просить у меня подаянья.
Затем, при виде этого лица, выдубленного и словно закопченного нищетою, гнев ее улегся, жалость опять шевельнулась в сердце и, бросив ему все, что у нее было в кармане, она сказала:
-- Эх, мы стоим друг друга! Если бы начать жить сначала, уж лучше бы изнывать в работе, больше бы толку было!