Начало смеркаться. Все живое скрылось в свои норы и приготовилось ужинать. Только некоторые женщины еще бродили по дороге в поисках своих коров, кое-кто из мужчин стоял перед корчмой, рассуждая о новом вине, да несколько пьяных турок месили ногами грязь, напевая себе под нос одну из тех мелодий, что так похожи на кошачье мяуканье. Как раз в это время Смил с Иванчо вошли к дедушке Стойчо, который встретил их посреди двора.
— Милости просим, милости просим, — сказал старик и повел их в свой маленький домик, такой же старый, как его хозяин.
Комната, в которую они вошли, отличалась крайней ветхостью; потолок ее до того почернел, что невозможно было определить, из какого он материала. Но стены сверкали молочной белизной, пол был чистый, двери вымыты. Было заметно, что чьи-то проворные молодые руки придали этому древнему домику вид новизны.
Как только юноши сели, в комнату вошли две женщины и поклонились им, как старым знакомым. Одна была старая, но приятная на вид, а другая принадлежала к тем ангелам, которых рисуют на церковных дверях. Черные очи ее сияли, как алмазы; чистое и миловидное лицо было кровь с молоком; тонкое стройное тело пленяло взгляд; высокая грудь говорила о здоровье; алые губки были предметом восхищения всех Иванов, Никол и Димитров. Надо вам сказать, что в этом доме ничего еще не знали о гюргевской цивилизации и митхадовском прогрессе[106]. Как дедушка Стойчо, так и его семейные работали с утра до ночи: месили тесто и пекли хлеб, вязали, ткали, стирали, копали, жали, свозили в амбары и пели. Одевались они тоже, как все болгары и болгарки, следующие болгарскому обычаю и считающие себя болгарами. Но единственными плодами тяжкого труда и великих мук были веселье, песни, счастье. Как не подивиться натуре болгарина! Болгарский труженик — весел, подвижен, энергичен, а захребетник — хмур, ленив, неповоротлив, как вол. Между болгарским крестьянином и чорбаджией такая же огромная разница, как между турком и человеком. Крестьянин носит турецкое ярмо с великим страданием, обливаясь слезами, но и с надеждой на лучшее будущее, а чорбаджия хвалится своим рабством, гордится собственным унижением и всем сердцем ненавидит свободолюбивых людей. Чорбаджии думают только о своих добытых кражей и грабежом богатствах, и всякое народное движение представляет для них такую же опасность, как и для их покровителей — турок.
Молодые гости дедушки Стойчо не принадлежали ни к классу чорбаджиев, ни к классу сельских тружеников. За последние тридцать лет в Болгарии появились люди, называющие себя «молодым поколением» и являющиеся подлинными «предтечами болгарской свободы, надеждой на лучшее будущее». Это люди до такой степени новые, что на них не действуют заразительно ни чорбаджийская грязь, ни турецкий разврат, ни фанариотское раболепство.
Смилу было двадцать пять лет. Отец, богатый торговец, хотел приобщить его к коммерческой премудрости. Но непокорный сын покинул родительский дом, отправился без гроша в кармане в Белград и окончил там, не имея никаких средств, лицей. Единственное добро, унесенное Смилом из родительского дома, заключалось в его добром сердце и честной, правдивой душе: эти драгоценности были получены им от матери. Мне кажется, если бы не наши матери, все мы превратились бы в евреев и посвятили всю свою жизнь арифметическим расчетам да синим баклажанам. Окончив курс, Смил побывал в Австрии, в Румынии, в России, наконец вернулся в Рущук и стал учителем. Узнав настоящую жизнь, свободу и счастье, он посвятил все свое существование несчастной, порабощенной родине, страдающей и от турок и от фанариотов. Видя турецкие зверства, Смил кусал себе губы и бледнел от ярости, а при виде болгарского терпенья и чорбаджийского равнодушия готов был выйти один на один против врага и погибнуть героем, защитником правды. Не раз Иванчо удерживал побратима, спасая его от преждевременной гибели.
Иванчо был учеником Смила, хотя только на четыре года моложе его. Сперва он не понимал, что такое свобода и счастье; считал, что турки от рождения господа, а болгары от рождения рабы. Но Смил помог своему ученику достичь такого умственного развития, что тот скоро стал для него апостолом Петром. Единственное, что разделяло двух друзей, не позволяя им вполне сблизиться, — это возраст и характер. Смил был серьезен, молчалив и печален, Иванчо — весел, подвижен и беспечен. Очень часто Смил так думал об Иванчо: «Этот парень труслив, как заяц, а если не труслив, так бесхарактерен, ветрен, легкомыслен». Но Смил плохо знал своего приятеля. Иванчо принадлежал к числу тех людей, которые сохраняют спокойствие до тех пор, пока их не растревожишь. Но если вывести их из терпения, они пойдут напролом, через все препятствия, и остановятся, только когда смерть подкосит им ноги.
— Ну, остыл маленько, сынок? Уж больно у тебя горячее сердце, — сказал дедушка Стойчо Смилу.
— У кого бьется человеческое сердце в груди, тот не может быть хладнокровным, — ответил Смил.
— Но бесполезные проклятия — то же, что бездействие. Лучше молчать и действовать. «Соловья баснями не кормят», — говорит пословица.
— Слово — предвестник действия. Сперва встрепенется сердце, потом язык, а потом и рука.
— Но первое место во всем должно принадлежать разуму.
— Да ну вас с вашей философией, — прервал Иванчо. — Я пришел веселиться, а не слушать менторские наставления.
И он затянул песню:
Залетел мой сокол ясный
В Арбанасское ущелье.
Это был не сокол ясный, —
Это был юнак удалый.
Он погнался за девицей,
А она ему взмолилась:
«Отпусти меня, мой милый,
Я и так твоя навеки.
Посох твой об этом знает,
И свирель о том вещает».
Пока Иванчо пел, дедушка Стойчо сел рядом со Смилом и стал его спрашивать:
— Ты давно был у Георгия?
— Третьего дня.
— А говорил ты ему про наши замыслы и надежды?
— Ничего не говорил.
— Смотри, не наделай беды. Георгий — из тех, кто родного сына за понюшку табаку продать готов. Напрасно ты к нему ходишь. Дом его — проклятое место! Там пол человеческими черепами вымощен. Как хочешь, Смилчо, а я и тебя опасаюсь. Кто с Георгием водится и за один стол с ним садится, тот не может быть патриотом. Честному человеку кусок поперек горла станет, когда его Георгий попотчует: ведь это кусок тела какого-нибудь болгарина. Не ходи ты к этому злодею!
— Не могу я не ходить к нему, — ответил Смил потупившись.
— Значит, правду люди говорят, — промолвил дедушка Стойчо.
— А что они говорят?
— Да говорят, что ты ходишь не к Георгию, а к дочке его. Это правда? Смотри, Смилчо! Яблочко от яблони недалеко падает. Мы за большие дела принимаемся, а к врагу ходим любовь крутить? Не нравится мне это… Жениться хочешь, возьми девушку из честной, хорошей семьи.
— Я не собираюсь жениться.
— Так зачем же ты ходишь к Георгию?
В это время Иванчо, перестав петь, обратился к друзьям с вопросом:
— Опять за философию принялись?
Дедушка Стойчо ничего не ответил, а, обернувшись к дочери, сказал:
— Принеси водочки, Радка, да поужинать собери.
— Хорошо, — ответила девушка и вышла.
Через несколько минут маленькая компания сидела за столом и закусывала, весело смеясь и рассказывая разные истории. Только Смил был хмур, задумчив.
— А ты опять аршин проглотил, — заметил Иванчо по его адресу. — Если б у тебя не было рук и ног, я бы подумал, что ты сом или сазан. Чего ты не веселишься, как люди? Чудак!
— Оставь его в покое, — возразил дедушка Стойчо. — Дай ему подумать и собраться с мыслями.
Смил промолчал.
Дочь Георгия, о которой заговорил дедушка Стойчо, была хорошенькая, миленькая девушка. Ей уже исполнилось шестнадцать лет, но она отличалась величайшим простодушием и наивностью. Подлости, творимые отцом, не доходили до ее невинного, правдивого сознания. Как-то раз она посадила в саду деревце; оно засохло; она старалась оживить его, читая над ним «Отче наш» и «Богородицу». Однажды Смил увидел, что она стоит возле деревца и молится, поливая его «святой водой». С тех пор образ Марийки не выходил у него из головы.
«Чем дочь виновата, что отец негодяй, — думал он. — Разве мало хороших людей, у которых плохие дети, и наоборот. Человеческое сердце — аппарат, который может производить что угодно: и добро и зло, и благородство и низость. Марийка — хорошая, добрая девушка, хотя отец у нее — хуже быть не может. Честный человек должен думать о благе своих ближних. Женившись на Марийке, я спасу человеческое существо, которое легко может погибнуть. Моя цель — чистая, святая, у меня нет дурных намерений, и мне нечего стыдиться своих поступков. Но дедушка Стойчо смотрит иначе. Ему мой взгляд не нравится! Что делать? Отступить невозможно, вперед идти страшно! Как все это получилось — сам не знаю!.. Да, да! Недели две тому назад, когда был пожар в нижнем квартале, я помогал детям дедушки Коста выносить вещи и тушить огонь. А когда на другой день пошел к Георгию, все стали хвалить меня за храбрость, называли великодушным за то, что я оказал помощь беднякам. Марийка молчала. «Если бы дети дедушки Коста сгорели, ему было бы легче: ведь он не может их прокормить», — сказал Георгий. «Смилчо сделал добро, не подумав о том, кому он его делает и зачем», — поддержала мужа Георгевица. Эти разглагольствования взбесили меня. «Вы хвалите меня за то, что я — человек, — сказал я, — и что моя человеческая природа заставила меня помочь ближним, спасти их жизнь и имущество! Если бы на месте детей дедушки Коста оказались богатые люди или какие-нибудь рущукские эфенди[107], вы сами признали бы, что я исполнил свой долг — и только. А я рассуждаю иначе. Люди живут вместе для того, чтобы помогать друг другу. Вчера я помог детям дедушки Коста, а завтра или послезавтра он поможет мне. Если человек хочет добро делать, он должен делать его всем, кто в этом нуждается. А если он разбирает, кому делать добро, кому нет, так это самое добро его — попросту эгоизм». Пока я говорил, Марийка с меня глаз не спускала, ловила каждое мое слово. Я видел, что она слушает мою речь с волнением и судьба дедушки Коста ей не безразлична. Через два дня, зайдя к Георгию, я застал Марийку одну. Едва переступив порог комнаты, я увидел радостное, счастливое лицо. Никогда в жизни не встречал я такого лица! И, сам не знаю, как это случилось, — я потерял голову. Немного опомнившись, увидел, что Марийка обвила руками мою шею, прижалась к моей груди. Она хотела что-то сказать, но не могла; слезы хлынули у нее из глаз, и я почувствовал, что они текут по моему лицу. Не помню, что было дальше и как я ушел оттуда. С тех пор хожу как пьяный; у меня голова идет кругом, руки и ноги еле ворочаются, а мечты летят высоко-высоко, сам не знаю, куда и зачем…»
— В последнее время, Смил, ты стал похож на барана, который блеет только при виде корма. Боюсь я людей, которые молчат, никогда не смеются. Посмейся хоть немного, Смилчо!
— Отстань, Иванчо! Мне не до смеха.
— А ну тебя! Радка, давай споем. Пускай старики про Мустафа-пашу толкуют. Пой! Я люблю тех, кто поет, когда им весело, и работают, когда надо работать. Кто умеет веселиться, умеет и работать. Пой, а то я заплачу, как сиротка на масленицу, — говорил Иванчо, беспечно смеясь.
Ласково взглянув на него, Радка промолвила со вздохом:
— Я всегда готова и петь, и плясать, и работать.
— Ты умная, работящая девушка, — сказал дедушка Стойчо с нежностью.
— Это правда, — подтвердил Иванчо.