Клоповник

Томительным жаром пышет серое, раскаленное небо, по которому медленно ползет мутный, туманно очерченный шар.

Этот шар — солнце. Не то солнце, животворное, светлое, льющее свои лучи на зелень и воды, на крыши жилищ человека, на его обработанные нивы. Это другое солнце, злое, враждебное всему живому. Вода и ее испарения не умеряют его палящих лучей, и жгут они эти желтоватые, сыпучие пески, эти острые, скалистые вершины.

Смерть царит над дикими скалами: они охватили весь горизонт, высоко упираются в небо, теснят, громоздятся друг на друга и, сокрушенные своей собственной тяжестью, подточенные временем и горными вихрями, рушатся вниз, в эти зияющие, бездонные пропасти.

С суеверным ужасом смотрит наивный дикарь на ту черту, что отделяет горные вершины от серого неба, и кажется ему, что только гигантские зубы злого духа могли выгрызть эту мрачную, ломаную линию.

А внизу, на самом дне извилистого ущелья, тонкой змейкой серебрится быстро бегущий ручей. Несколько чахлых, запыленных деревьев тесно жмутся к воде, словно спорят между собой за эти немногие, спасительные капли. Узкая, обрывистая тропа идет по дну ущелья; то она лепится карнизом по зазубринам скал, то спускается к самому руслу ручья, перебегает на другой его берег, опять взбирается на какой-нибудь кремнистый выступ, загородивший дорогу и воде, и людям своими обломками, и снова направляется к ручью, словно нарочно предоставляя возможность усталому верблюду помочить свои растрескавшиеся, покрытия роговыми мозолями ноги.

Крохотные, тесные сакли, сложенные из неотделанного, дикого камня, кое-где лепятся по обрывам; на плоских крышах бродят мелкорослые куры, потягиваются поджарые, вечно голодные собаки, ползают совершенно голые, покрытые коростой и лишаями, такие же вечно голодные дети.

Не люди — тени в лохмотьях бродят между этими человеческими жилищами, с виду больше похожими на птичьи гнезда. Дремлет ишак, лениво развесив свои длинные уши, жалобно блеет козленок, бесплодно теребя выдоенные сосцы своей матери, во все горло ревет ребенок, только что укушенный скорпионом, ревет — и в промежутках по-собачьи лижет свою больную руку.

А на самой вершине конусообразной горы, которая, словно сахарная голова, поднимается со дна котловины, виднеются зубчатые, полуразвалившиеся стены. Это остатки когда-то бывшей здесь крепости, защищавшей горный проход из степи в долины бухарского ханства.

Спиралью поднимается дорога к этой заброшенной цитадели, и, кажется, далеко ли до этих чернеющих ворот, что, между двух обвалившихся башен, ведут во внутрь разбойничьего гнезда, но долго еще придется кружить по извилинам тропинки, пока взберетесь на эту остроконечную вершину, и тяжело водит запаленными боками измученный конь, пока его всадник, слезши с седла, откидывает сухую тополевую жердь — единственное препятствие ко входу.

Караван гуськом, верблюд за верблюдом, медленно тащился по ущелью; вьюки поминутно цеплялись за острые выступы скал, особенно в тех местах, где с одной стороны дорога висела над крутым обвалом; робкие животные жались к противоположной стороне и рвали о камни полосатые тюки. Верблюдовожатые перебегали от одного верблюда к другому, выручая их из беды; караван-баши (глава каравана), совершенно черный в мохнатом, бараньем малахае, сидя на горбах переднего верблюда, пронзительно ругался и по временам издавал дикие, громкие, ободрительные вопли, вероятно имевшие на верблюдов магическое действие, потому что, после каждого подобного возгласа, длинные шеи подымались, головы, увешанные цветными кисточками и погремушками, глупо, вопросительно смотрели, ворочаясь по сторонам, и животные поддавали ходу.

Не доходя подножия сахарной головы, караван остановился; началась обычная работа развьючивания.

Батогова сняли с верблюда. Сафар с узбеком переговаривались о чем-то шепотом, поглядывая на пленника.

— Пускай лучше тут побудет пока, — говорил Сафар.

— Стеречь нужно, — говорил узбек.

— Ну, конечно.

— А там лучше, оттуда, небось, не вылезет.

— Куда они еще меня хотят запрятать? — грустно подумал Батогов, которому слышна была большая часть совещания.

— А как не выдержит?

— Этот крепок.

— Того, раз, помнишь, всего на сутки спустили, а околел.

— Этот не околеет, да ведь мы скоро вернемся.

— Смотри, чтобы не вышло по-моему. Четвертые сутки возимся с ним; а сдохнет — какие барыши будут?

— Что же, этим, что ли, отдадим его?

Узбек покосился на киргизов, все еще возившихся около своих верблюдов.

— Хороши сторожа: тогда, только его и видели.

— Да ну, пожалуй спустим, — согласился Сафар.

— Спустим, — подумал Батогов и задрожал всем телом от невольного ужаса, охватившего его при одной только догадке, куда это собираются его засадить.

Он знал о существовании особого рода подземных тюрем, вырытых в виде грушевидного колодца с узким отверстием наверху. Кто раз попал туда, оттуда, без посторонней помощи не выберется: руками не прорыть эту кремнистую земную толщу, кверху не выползешь по этим выгнутым, сыпучим стенкам; и воздух, и свет едва проникают туда в одну небольшую дыру. Гниль и нечистоты густым слоем накапливаются на вонючем дне, мириады паразитов кишат в этом тесном пространстве, никогда, со времени начала своего существования неочищавшемся.

Только азиатская лень и крайнее пренебрежете к участи и даже жизни заключенных могли изобрести эти адские тюрьмы. Да, в них, действительно, сторожить не надо. Можно совсем забыть о спущенном туда пленнике; можно даже забыть принести ему пищи и воды. Ну что за беда, если околеет? Разве ждут от него больших барышей. Ну, тогда, пожалуй, вспомнят и снова вытащат полумертвого на свет божий.

Батогов вспомнил о страшных клоповниках...

— Нет, лучше умереть; лучше пусть убьют теперь же...

Он подумал, что если броситься на своих мучителей, то кто-нибудь из них, в азарте, пырнет его кривым ножом под ребра, и конец всем истязаниям.

Он сильно рванулся: глубоко врезались в тело веревочный петли; затрещало что-то, но волосяной, туго перевитый аркан был крепок и выдержал это отчаянное усилие.

Изумленно посмотрели барантачи на этот неожиданный порыв.

— Не хочет, — произнес узбек и засмеялся.

Батогова повели наверх к остаткам цитадели.

Два или три старика, худые, как скелеты, в грязных бумажных чалмах выползли из своих сакель и сели на корточки... Дети со всех концов кишлака сбежались и столпились у дороги; несколько женских закутанных фигур мелькнули на ближайших крышах, подползли к самому краю и смотрят; но все это глядит совершенно равнодушно; какое им дело до этих верблюдов, что пришли бог весть откуда, какое им дело до того, что спрятано в этих полосатых тюках, какое им дело, что за люди такие в кольчугах, вооруженные, в оборванных красных халатах, ведут наверх кого-то, совсем почти голого, изнуренного, покрытого кровью и грязью человека! Только и заметили они, что голова у этого человека не обрита, как у мусульман, и скомканные, взъерошенные волосы топорщатся во все стороны; растрепалась и сбилась колтуном густая борода, и распухли от перевязок скрученные за спиной руки.

— Русская собака... — только и прошептал один из стариков, а другие даже и того не сказали, следя полусонными глазами, как четыре красные и одна белая фигуры все выше и выше взбираются по тропинке, то исчезают, когда дорога заворачивает на другую сторону горы, то появляются снова, когда она огибает эту сторону.

Вот и ворота старые. Одна половина висит наискось, доски выломаны, косяки сгнили, и густым слоем бурой ржавчины покрылись железные петли. Другой половинки и вовсе нет: ее давно уже разобрали на разные домашние нужды.

Черные, закоптелые дымом пятна на стенах показывают места, где когда-то стояли котлы для варки пищи. Перегоревшие, обратившиеся в пыль кучи конского навоза лежат вдоль осевшей, вот-вот готовой рухнуть стены: тут, значит, стояли лошади небольшого гарнизона; вот даже и выдолблены ямки в стенах, куда им рассыпали ячмень и рубленую солому. Дохлая собака лежит, оскалив зубы, словно рычит на тех, кто осмелился прийти в это проклятое место. Тысячи ящериц, серых с красными брюшками, быстро ползают по стенам, по кучам мусора, перебегают дорогу и прячутся в бесчисленных трещинах, едва только заслышат тяжелые шаги уставших от крутого подъема барантачей.

Два орла-стервятника высоко носятся и кружат над развалинами; с глухим, перекатным стуком катится вниз сорвавшийся с высоты обломок.

В самый задний угол цитадели забрались барантачи.

— Должно быть, здесь? — сказал узбек и внимательно осмотрелся кругом.

Высоко, почти под самые облака, забралось это старое разбойничье гнездо. За окрестными горами, в промежутках зубчатых вершин, можно было видеть темно-синюю, холмистую даль, по ту сторону Нуратын-Тау. Там было бухарское ханство.

Солнце спускалось и по низам ложились туманные тени. Белые клочковатые облака быстро неслись, цепляясь и дробясь в этом лабиринте торчащих, причудливых скал.

— Вон и веревка брошена, — заметил один из джигитов.

— Совсем гнилая, — сказал Сафар. — Ишь, как рвется: она и козленка не выдержит.

— Вдвое сложим, а то на юнусовой чалме можно.

— Коротка.

— Ну, чего коротка? Распускай!..

Шагах в четырех зияла черная дыра. Синеватый пар вился над ней, и в нос шибало едкой вонью.

Батогова подвели к отверстию. Ему развязали руки и продернули веревку под плечи.

Батогов пытался сопротивляться.

— Да ну, не упирайся! — крикнул узбек и сильно наддал в зад коленом.

Он звал на помощь... Кого?..

У него в мозгах помутилось.

— Спускай!

Батогов повис. Его спустили...

***

Он спустился на что-то мягкое; он ощупал это мягкое и метнулся к стене.

В непривычном мраке зрачки страшно расширились, вследствие сильного нервного возбуждения; они сверкали фосфорическим блеском.

Полуголый, с волосами, стоящими дыбом, с всклокоченной бородой, плотно прижался Батогов к стене, словно хотел продавить ее этим нечеловеческим усилием.

Он был ужасен в эту минуту.

Как раз посредине, в том самом месте, где на дне ямы рисовался светлый круг верхнего отверстия, лежал совсем уже разложившийся труп. На этом трупе копошилась какая-то живая, белая масса, словно он весь был обсыпан вареным рисом; но каждое зерно этого адского плова двигалось, каждое зерно имело маленькую, поворотливую головку, каждое зерно жрало то, по чему ползало.

Липкая, зеленоватая грязь стояла на дне: босые ноги уходили в нее почти по щиколотку.

Вверху длинноногие пауки дружно затягивали отверстие тонкими нитями: они спешили починить то, что Батогов прорвал своей тяжестью.

Они, казалось, говорили несчастному: вот мы заделаем снова эту дыру... Ведь тебе, друг, тут и оставаться.

Серые стены начали покрываться красноватым налетом, словно бесчисленные капли крови просачивались сквозь трещины, приступая к поверхности.

Солнце, должно быть, садится, потому что мрак сгущается и уже чуть видны вверху очерки провала.

Батогову жгло всю спину, жгло затылок, жгло ноги, все ниже и ниже; казалось, что стены накаливались. Жидкий огонь быстро распространялся по всему телу. Он махнул руками... Его обдал спиртуозный, типичный запах раздавленных клонов.

Миллионы голодных паразитов, вызванные из стен наступающей ночью и запахом живого тела, атаковали несчастного.

Батогов неистовствовал. Он судорожно скреб ногтями тело, стараясь избавиться от нестерпимого зуда; он терся о стены, валялся в грязи, выл диким, неестественным голосом и с размаха колотился головой о стены. Но податлива была мягкая земля, и с каждым ударом обсыпалась мелкая пыль, набиваясь в рот, нос и уши бесновавшегося.

Его словно обливало горячим жиром; но каждая капля этого жира была воодушевлена, каждая капля дышала неистовой злобой.

Борьба немыслима: мириады отдельных, ничтожных сил сокрушили могучую силу человека.

И слабело с каждой минутой это изможденное тело; душил нестерпимый запах. Тише и тише становились раздирающие вопли; повисли руки, не сопротивлявшиеся более этому живому, медленному огню...

— Смерть!.. — чуть простонал Батогов и ничего уже не слышал, не чувствовал.

На дне клоповника лежало два трупа. Один — пожирался могильными червями, другого — обсыпали клопы.

— На, жри! — крикнул сверху голос узбека.

Кусок какой-то снеди шлепнулся на дно: Батогову дали ужинать.

Неумышленная, но злая ирония!

Трудно есть тому, кто стал пищей.