В степи
Караван спускался медленно, со всеми предосторожностями. Этот скалистый, обрывистый путь, местами промытый горными водами, представлял вьючным верблюдам гораздо более затруднений, чем относительно пологий подъем.
Дно ущелья становилось все виднее и виднее, по мере того, как путешественники спускались ниже, лепясь и цепляясь по склонам, взбурованным поперечными расселинами.
Сквозь клубы пара, извивавшиеся на этом мрачном дне, сверкали блестящие струйки ручья и белелись отдельно разбросанные точки: то были обглоданные начисто и выветрившиеся кости верблюдов и лошадей, сорвавшихся с крутого обрыва. Исковерканные, растрепанные остовы животных виднелись и на склонах ущелья: эти зацепились налету за выдающиеся камни или же засели плотно в узких трещинах.
Сколько веков накоплялись на дне эти печальные останки, красноречивые свидетельства трудностей Ухумского перевала!
Озабоченно брели киргизы около верблюдов и внимательно рассматривали, словно изучали, всякое препятствие, которое попадалось им на пути.
Вот неожиданный поворот. Киргиз сузился до последних пределов возможности. Слева поднимается нависшая, вот-вот, готовая рухнуть скала, справа — сыпучий скат, поросший частым кустарником горного миндаля.
Соразмеряя каждый шаг, словно ощупывая ногами неверную дорогу, ступают тяжелые животные... Прошел один верблюд, прошел другой. Вот еще из-за скалы показывается глупая лохматая голова, вся увешанная яркими кисточками. Мозолистая, длинная нога с двойным копытом осторожно ступает, верблюду кажется, что камень, на который он хочет ступить, пошатнулся... Минута нерешительности. А между тем, переднее животное тянет; волосяной аркан натянулся, как струна, костяной крючок, продетый в ноздри верблюда, режет и рвет ему нос, сзади одобрительно щелкает нагайка, и щелкает с разбором, поражая самые чувствительные места, не прикрытые облезлой шерстью.
Крошечный камешек сорвался откуда-то и покатился вниз; дорогой он зацепил еще несколько таких же голышей, и защелкали они, прыгая между кустами.
С шумом вылетела стая серых горных куропаток, выгнанная из-под корней миндаля этим каменным дождем.
Дрогнул верблюд и заревел с перепуга; нога у него сорвалась, он скользит... Вырвался из ноздрей окровавленный крючок... Несколько голосов тревожно крикнули: «Берегись!»
Громадная масса, обрывая на своем пути камни и кусты, поднимая тучу пыли, быстро сползает все ниже и ниже... Вот и край обрыва. Масса исчезла. Несколько мгновений — глухой удар, словно, далекий пушечный выстрел, доносится со дна ущелья.
— Э-эх! — крикнул киргиз, прижавшись к стене, разинув рот, испуганно глядя вниз сквозь эту пыльную тучу.
Жалобно ревут верблюды, обескураженные участью своего товарища.
Медный котел оторвался от вьюка во время падения, зацепился и висит над обрывом. Ярко блестят в глаза его полированные бока; он близко, а достать невозможно; поди — сунься и сам туда же оборвешься.
Жадными глазами смотрит караван-баши на эту яркую массу, драгоценность кочевой жизни номада.
— Э, атанауззинсигейк! — произносит он свою характерную брань, и караван трогается далее.
Сафар и узбек где-то, за эту ночь, раздобыли себе лошадей; у Сафара конь еще ничего — ездить можно: запален немного и крив на один глаз, а то бы совсем была лошадь; а у узбека и смотреть не на что: чуть плетется на своих разбитых ногах, и всю дорогу хозяин ведет ее в поводу. Прочие двое и таких себе не достали: идут пешком по-прежнему и все держатся около того верблюда, что идет сзади всех почти без вьюка, только продолговатый тюк покачивается у него сбоку и от этого кошемного тюка сильно пахнет кунжутным маслом.
Подъезжал и Сафар к этому тюку, если дорога становилась шире и можно было подъехать с боку; он заглядывал, приподнимая свободно висящий конец кошмы, и ободрительно произносил: «ничего; поправится...»
— Эк, как всего вымазали, — думал про себя Батогов. Он уже с час, как очнулся, и тело его страшно горело. Холодный горный воздух освежил его, и он висел, как в люльке, завернутый в прокопченную кошму, захваченную в селении Сафаром.
Горы оставались мало-помалу сзади, и перед ними развертывались холмистые равнины; в правой стороне сверкала белая, словно покрытая снегом, бесконечная полоса Туз-куль (Соленого озера).
Едва только караван выбрался из горного ущелья, узбек, который и прежде еще выказывал сильное беспокойство, подъехав к Сафару на своем безногом, сказал:
— То не джигит, то сам шайтан был.
— Джигит, — лаконично отвечал Сафар.
— Куда он пропал? Он просто провалился...
— Туда поехал.
И Сафар показал рукой вперед.
— А следы где?
— Там на камнях не видно было...
— Он о двуконь был, и рожи я не успел разглядеть под шапкой...
— Я разглядел кое-что другое...
— Что?
— Эх, кабы не джульбарс, — начал Сафар таким тоном, как будто говорил не с узбеком, а так, раздумывал вслух. — Эх, кабы не джульбарс! А я такой лошади давно уже не видывал, как тот гнедой, что мы у него взяли. — Сафар тронул рукой поверхность тюка с Батоговым, около которого ехал все время. — Он был много лучше наших коней... Да, ну! спотыкайся, собака!
Джигит вытянул плетью свою жалкую лошаденку.
— Да ты к чему все это говоришь?
— О коне-то?
— Ну, да.
— Тот был гнедой, на лбу лысинка, правая задняя, белоножка, тавро — круг, а в кругу вилка...
— Ну?
— А у того джигита в поводу был тоже, конь гнедой, на лбу лысинка, правая нога задняя белая, тавро...
— То-то мне самому показалось...
— А вон и следы, видишь?
И Сафар указал на крепком корообразном слое солончака легкий отпечаток конского копыта с русской подковой.
— Он вперед нас проехал, — произнес задумчиво узбек, — вон к озеру повернул, к степям.
— Воды хочешь? — отнесся Сафар к Батогову, который, высунув голову, глядел, прищурившись, в даль.
— Дай воды, — сказал Батогов, — да чего-нибудь есть дай...
Под влиянием свежего воздуха у него, истощенного страшными мучениями в клоповнике, пробудился усиленный аппетит. При виде одного киргиза, жевавшего что-то на ходу, у него заворочались внутренности: он вчера весь день ничего не ел, сегодня тоже, несмотря на то, что время близилось к полдню.
Сафар протянул ему русскую бутылку, обшитую войлоком, и вытащил из куржумов несколько исковерканных лепешек.
— Я вот смотрю на наш караван, — начал опять узбек, — и думаю: всех с киргизами четырнадцать человек, два ружья, четыре шашки... пронеси Аллах счастливо!
Джигит томительно, с нескрываемой тревогой, приглядывался в ту сторону, где сверкала белая полоса, словно он оттуда ожидал чего-то враждебного, для чего придется пустить в дело и эти два жалких ружья, и их шашки, и соединенную силу всех четырнадцати человек.
— Ничего, — произнес Сафар, — только бы нам до Тюябурун-Тау[15] добраться, а там мы все равно, что дома.
— Гм, дома! Ты ничего там не видишь?
— Туз (соль) вижу, а дальше песок, а дальше...
— Вон там между серыми барханами?
— Конный стоит.
Зоркий глаз барантача отыскал на вершине далекого песчаного наноса, верстах, по крайней мере, в пяти по прямому направлению, небольшую, едва заметную точку. Мало того, в этой точке он узнал всадника. Узбек и Сафар видали, как эта точка словно распадалась по временам; от нее отделялась другая, несколько меньших размеров.
— О двуконь, — сказал Сафар, — это тот джигит.
— Дьявол! — прошептал узбек.
— Чего же он стоит там? Я его вот уже с полчаса вижу.
— Я вот и сам все думаю: чего он там стоит? Эх, кабы нам добраться благополучно...
Заметил и караван-баши, заметили и все киргизы эту подозрительную точку и столпились все в кучу около того верблюда, на котором важно заседал, раскачиваясь на ходу, черномазый караван-баши.
— И чего он так все расспрашивал, что везут? — говорил один из них, вспоминая о том всаднике, который ночью проезжал горным селением и поил своих лошадей у ключа. — Ружье у этого джигита было какое-то особенное, в два ствола (у русских вот такие бывают), лошади обе хороши, особенно гнедой, что в заводе был. Рожа такая воровская: так и бегают волчьи глаза во все стороны; кажется, ни одного тюка не пропустил, все переглядел...
— Песню пел, когда поехал; я слышал, — заметил другой. — По ущелью далеко ветром доносит ночью то.
— То-то всполошились чего-то: видно тоже недоброе чуют? — Он кивнул на Сафара с узбеком.
Этой точкой вдали, наделавшей столько тревоги, был действительно всадник. Этот всадник, дав отдохнуть своим лошадям в Ухуме, где он встретился с караваном, еще ночью выбрался из ущелья. Он свернул в сторону, как только позволила местность, и все время ехал в стороне, словно избегая торной караванной дороги.
Теперь он взобрался на бархан и, так же пристально, как его рассматривали все члены каравана, наблюдал в свою очередь за этой вереницей верблюдов, еле двигавшихся на горизонте, за этими всадниками, что вертелись около, за этими киргизами, что брели пешком, подгоняя своих верблюдов.
Особенно занимал всадника последний верблюд: с особенным вниманием он следил за всеми движениями Сафара и узбека. Он даже раз очень близко подъехал к каравану; его не заметили: кусты саксаула и глубокая водомойка, по которой пробирался джигит, совершенно его прятали от зорких глаз барантачей; а он видел много для себя интересного: он видел, как из того продолговатого тюка высунулась человеческая голова, и хорошо узнал это исхудалое, бледное лицо с глубоко впалыми глазами; узнал, несмотря на то, оно было покрыто грязью, запекшейся кровью и совершенно сплошь исцарапано во время отчаянной, бессознательной борьбы с мириадами паразитов.
Под этим всадником был прочный, бодрый конь степной породы, незнающий устали под опытным наездником, в поводу у него был другой конь, действительно, гнедой, с лысиной, с белой ногой, с тавром, таким точно, как его описал Сафар.
Коня этого таинственный джигит раздобыл случайно: бегает в степи одинокая лошадь без всадника, седло у нее сбилось, поводья оборваны. Захрапел вольный конь, при виде наездника, шарахнулся и понесся в беспредельное пространство, да вдруг услышал свист, свист знакомый, свист, к которому он давно уже привык и который он слышал и при водопое, и тогда, когда его сбирались седлать, и тогда, когда ему навешивали полную ячменя торбу.
Даже заржал конь от радости и, сделав два-три козла, подбежал к джигиту.
— Орлик, Орлик, — говорил джигит, лаская красивое животное, — что тут один делаешь? (У джигита голос дрогнул, словно ему заплакать хотелось). А где твой тюра? Где юсупкин тюра?..
Джигит гладил коня, ласкал его, оправляя исковерканное седло, тщательно осматривая его исцарапанные степной колючкой ноги, вытирая ему горячие ноздри полой своего халата.
Этот джигит, хотя и встревожил барантачей, возбудив их азиатскую подозрительность, сам лично не был опасен для каравана: что он один мог сделать с четырнадцатью человек? Настоящая опасность действительно была, только совсем не с той стороны, откуда ее ожидали; и никаких признаков этой опасности опытный узбек и его товарищи даже и не замечали. Правда, Сафар заметил, что маленькое стадо сайгаков, далеко вот за теми солончаками, шло довольно спокойно и, должно быть, паслось по пути (эти быстроногие степные антилопы всегда пасутся, что называется, походя); да вдруг, как кинется в сторону, и понеслось большими скачками, почти не поднимая пыли своими легкими ножками.
— Должно быть, волки бродят, — заметил Сафар вслух.
— А что? — спросил узбек.
— А вон, ишь, как удирают.
А тот джигит, что стоял на далеком бархане, видел тех волков, от которых шарахнулись сайгаки.
Он видел, как человек десять всадников, держа пики наперевес, чтоб их не так было заметно издали, пробегали рысцой по берегу соленого озера. Со стороны каравана их отделяла гряда песка, нанесенного ветрами, и за этой грядой совершенно спрятались эти конные волки.
Джигита о двуконь они давно заметили, да признали за своего, да и сам джигит не очень-то их боялся. — Ворон ворону глаз не выклевывает, — думал он. — А вон тех купцов они маленько пощипают; к тому и подбираются.
И с нетерпением джигит ожидал начала неизбежной схватки, подумывая, как бы не досталось в ней тому войлочному тюку, из которого высовывалась знакомая голова.
А тут еще надо было остановить караван: передний верблюд развьючился, и сползли тяжелые тюки, не поддерживаемые лопнувшей веревкой. Началась обычная возня, ругань, рев верблюда, у которого вся спина под седлом была общая ссадина... Сафар слез с лошади и начал возиться с походным кальяном: что, мол, напрасно время терять?..
Стало припекать по-вчерашнему, с гор тянуло освежающим ветром. Вдруг что-то щелкнуло в спину одного из купцов, который усердно, помогая зубами, натягивал вьючный аркан. Киргиз перегнулся, вскрикнул и присел на землю. Другой киргиз молча упал навзничь: этому как раз в середину лба угодило.
В песчаной степи слабо слышны ружейные выстрелы, зато гик, пронзительный, типичный, разбойничий гик так и резанул по ушам оторопелых караванщиков.
— Вы зачем народ бьете? — говорил старый караван-баши, сидя все еще на вершине верблюжьего вьюка. — Сила и так ваша: нам с вами не драться...
— Много вас очень — так больше для страху, — отвечал налетевший джигит, осаживая свою горячую, поджарую, словно борзая собака, лошадь. — С каким товаром?
— Всякого довольно, — говорил караван-баши апатично, будто дело совсем не касалось его интересов, и полез с верблюда.
Всех верблюдов сбили в кучу и положили в круг. Новые всадники спешились и пороли ножами вьюки. По костюму, по лицам они были совсем одинаковы с нашими барантачами, и Сафар со своими товарищами разве только тем и отличались от них, что спокойно стояли около верблюда с Батоговым, между тем как те поспешно шныряли между верблюдами и с жадностью разворачивали надрезанные войлоки, вываливая без разбора на песок все, что ни попадалось под руку.
Киргизы сидели поодаль на корточках и смотрели равнодушно на все, что происходило перед их глазами; раненый в спину громко стонал и всхлипывал, корчась и ползая по песку: никто не сделал к нему ни малейшего движения; а тот, которого в лоб хватило, так и лежал пластом, раскинув крестообразно ноги и руки, на том самом месте, где захватила его нежданная пуля.
Несколько барантачей подошли к Батогову, который с тревожным любопытством ожидал, чем все это кончится.
— Что, болен, что ли? — спросил высокий хивинец, обращаясь к Сафару.
— А тебе какое дело? — отвечал за него узбек угрюмо, с нескрываемым озлоблением косясь на подошедших.
Хивинец тоже взглянул на него из-под своей войлочной шапки и пробормотал:
— Ты никак из сердитых... Где взяли?
— А там, где им много заготовлено....
— За Дарьей?
— Из-под самого Ташкента.
— Ой, ой! Куда везли?
— Туда, куда везли, туда и повезем.
— Теперь с нами поедет,
— Он не ваш!
— А то чей же?.. Ты вон спроси-ка у него, — хивинец показал на Сафара. — У него борода белая: он умный.
— Наша сила была — наш был, — произнес Сафар. Он хорошо понял, что бороться невозможно, а надо покориться. — Теперь ваша сила, — добавил он и отошел в сторону.
— Вы всех верблюдов с собой угоните или нам что оставите? — спросил караван-баши у всадника, который один только был в белой чалме, и хотя на нем халат и остальные части костюма были в таком же виде, как и у остальных членов шайки, зато аргамак его был покрыт роскошной ковровой попоной с золотой каймой и кистями.
— Там, как Аллах укажет, — уклончиво отвечал всадник.
— А вы нам хоть четырех оставьте; что мы тута одни в степи пешие делать будем?
Все шло, по-видимому, так покойно; разговаривали, казалось, так дружески, что со стороны можно было подумать, что дело идет не о самом нахальном степном грабеже, а просто о торговой сделке, заранее предвиденной и происходящей в наперед условленном пункте. Только некоторый беспорядок, в котором находились распоротые тюки, всюду разбросанные куски канаусов, медная посуда, штуки ситцев и красного кумача русских изделий, несколько голов сахару, одну из которых старательно облизывал лежавший в растяжку верблюд, да этот неподвижный труп, эта лужа крови, всасывающаяся постепенно в песок, несколько намекали на настоящее значение этого дикого сборища.
— Ну, пойдем, что же тут нам делать? — сказал Сафар, обращаясь к угрюмому узбеку.
— Что же, так и оставить его даром? — отвечал тот.
— А ты спроси у них; может они тебе заплатят?
Сафар усмехнулся.
— Я его зарежу, — шепнул узбек и шагнул к Батогову. — Все легче, чем так, ни за что отдать.
— Оставь, что толку...
— Э, да что тута.
— Оставь, беды наживешь... не тронь!.. Эй там, береги!..
Узбек кинулся к тюку, сжав в кулаке свой нож. Предупрежденный криком Сафара, высокий хивинец загородил ему дорогу.
— Пусти — убью! — крикнул узбек и сильно толкнул хивинца. Он был в исступленном состоянии и уже не понимал, что ему не под силу борьба, которую он затеял.
Хивинец схватил его за горло, взвыл и запрокинулся: он почувствовал, как в его кишки вполз кривой нож противника. У узбека захрустело горло, раздавленное судорожно сжатыми пальцами хивинца.
Сафар махнул рукой, взял за узду свою лошадь и пошел. За ним тронулись и остальные два барантача его шайки.
Их никто не задерживал. На них никто не обращал внимания.
Из всех тюков разграбленного каравана составили только шесть верблюжьих вьюков, четырех верблюдов оставили караван-баши и его работникам, уступив его просьбе, остальных гнали кучей порожняком. Всадники ехали вразброд, где попало, только человек пять из них составляли настоящий конвой около своей добычи.
С далекого бархана, наискосок тому направлению, которое приняли разбойники, спустился джигит о двуконь и ехал небольшой рысцой, по-видимому совершенно равнодушно относясь к приближавшемуся с каждым шагом сборищу.
Он уже поравнялся с крайними всадниками; те поглядели на него, он на них, и поехали рядом. Подъехал к нему человек в большой чалме... Джигит произнес обычное «аман» (будь здоров) и приложил руку ко лбу и сердцу.
— Счастливая дорога, — произнес человек в белой чалме.
— Да будет и над вами милость пророка, — отвечал джигит.
— Ты что за человек?..
— Такой же, как и вы.
— Куда твои глаза смотрят? (вопрос, равносильный вопросу: куда теперь едешь?)
— Туда же, куда и ваши.
— Откуда?
— Бежал из-за Дарьи от русских.
Джигит о двуконь знал, что его оружие и русское седло на Орлике могут возбудить подозрение в барантачах, и своим ответом предупредил нескромные расспросы. Разговаривая с белой чалмой, он все ближе и ближе подбирался к Батогову, который ехал все на том же верблюде, и наконец, стал совершенно с ним рядом.
Озадаченные, радостные глаза пленника перебегали то с Орлика на Юсупа, то с Юсупа на Орлика. Ему хотелось заговорить со своим джигитом, хотелось расспросить его о многом, хотелось обнять его, хотелось вырваться из своего тесного гнезда, но язык не поворачивался, мысль не складывалась в определенную фразу, порыв радости, при такой неожиданной встрече, парализовал физические силы. Только одни глаза говорили, но густая тень нависшего конца закопченной кошмы скрывала этот красноречивый взгляд, который если бы был замечен бандитами, мог бы много повредить его верному Юсупке.
— Ты меня не знай, я тебя не знай, хорошо будет, — протянул, словно пропел Юсуп, глядя в противоположную сторону.
— Ты там по-русски петь научился, — заметила белая чалма.
— Поживи с этими собаками, не тому еще научишься, — отвечал Юсуп.
— У тебя тапанча[16] хороший, — сказал начальник, указывая на револьвер за поясом Юсупа.
Жаль было джигиту расставаться с оружием, да делать было нечего. Надо было наперед расположить к себе белую чалму, и Юсуп не упустил случая задобрить начальника банды.
— Шесть раз стреляет; вот и пули к нему, совсем готовые.
Он отстегнул пояс с револьвером.
— Я такой у самого Садыка видел, — заметил начальник, со вниманием рассматривая оружие. Несколько человек подъехали к ним, тоже подстрекаемые любопытством.
Человек в белой чалме снял с себя верхний пояс, украшенный двумя большими серебряными бляхами и каким-то светло-синим камнем, и протянул его Юсупу. Тот почтительно поднес подарок к глазам, к губам и к сердцу и тотчас же надел на себя.
Поменявшись подарками, Юсуп перевел дух: он теперь совершенно успокоился и знал, что ему уже нечего опасаться никаких случайностей, более или менее неприятных.
Дружба его с белой чалмой была упрочена.
— А мы одну собаку с собой везем, — сказал начальник.
— Этого, что ли?
Юсуп небрежно кивнул на Батогова.
— Только не знаем, что за человек, стоит ли с ним возиться? Может, дрянь какая-нибудь: простой сарбаз...
— Я погляжу на ночлеге, — важно произнес Юсуп, — я к этим свиньям пригляделся-таки, и скажу вам, на какую он цену.
— Так-то бы лучше, — отвечал человек в белой чалме, прилаживая у себя на боку диковинное оружие.
Верблюды, навьюченные вдвое легче, чем они были навьючены прежде, шли скоро, вперевалку, и всадники рысили...
Шайка подвигалась быстро, и все на юго-запад, оставляя за собой синеющие холмы, окружавшие заравшанскую долину.
— В степи погнали,— думал Батогов. — Да теперь хоть на край света. Вдвоем с Юсупом мы что-нибудь да придумаем.
Близость человека, расположенного к нему дружески, человека, на все для него готового, успокоительно действовала на пленника. Надежда на избавление воскресла. Ему казалось, что это избавление близко.