Андрея Вишню я хорошо знал еще с прошлого года. Во время длительных перевязок я успел изучить каждый мускул, каждую складку кожи на его плотном и коренастом теле. Я успел немного познать и его чистую душу. Это был белокурый парень с карими глазами, с чудесными наивными ямками на розовых пухлых щеках. Крепкие молочно-белые зубы сверкали из-под коротких матросских усов. В размеренных, спокойных движениях Вишни, в медленной, плавной речи его, в насмешливом, озорном и в то же время удивительно ласковом взгляде чувствовалась железная воля, несокрушимая твердость души. Матросы с миноносца не один раз восторженно рассказывали мне о его беспримерной смелости, об огромной физической силе, о неподкупной верности боевым друзьям. Однажды, когда ранней весной корабль подвергался жестокому артиллерийскому обстрелу, какой-то истекающий кровью матрос упал за борт миноносца. Без единого крика о помощи он погрузился в клокочущую, бурлящую воду. В боевой горячке никто вначале не заметил этого происшествия. Вишня стоял на верхней палубе и раньше всех увидел гибель товарища. Не теряя времени на размышления, он скинул с себя бушлат и бросился вслед за раненым. Вокруг миноносца разрывались снаряды, раскаленные осколки металла рассекали воду. Вишня нырнул раз, другой, третий. Он задыхался и с трудом удерживался на воде. Вахтенный командир, не отрывая взгляда от студеной воды, нервно дернул плечом и пробормотал:

— Погиб Андрюшка, погиб наш герой. Зачем было рисковать жизнью из-за убитого!

Прошло полторы-две минуты. Матросы стояли у борта, в любой момент готовые броситься вниз. Наконец из-за мутного гребня волны неожиданно вынырнула голова Вишни. Он лежал на спине и с усилием тащил из воды тяжелое, непослушное тело товарища. Все облегченно вздохнули. Вишня вскарабкался по спущенному трапу на палубу и вместе с собой поднял потонувшего краснофлотца. В груди раненого моряка клокотало еще дыхание, на посиневшей и окровавленной шее еще было видно биение пульса. Несмотря на обстрел, матроса без промедления отправили на берег, в один из морских госпиталей, расположенных на Васильевском острове.

Сидя в трамвае, я представлял себе Вишню таким, каким видел его в последний раз, перед выпиской в часть: веселым, красивым, с обветренным и румяным лицом, с соломенной прядью волос, упрямо сползавшей на крутой, начинающий покрываться первыми морщинками лоб. Это было в декабре прошлого года. Перед выпиской на корабль он пришел в кабинет начальника госпиталя, по-строевому вытянулся и отрапортовал:

— Разрешите, товарищ военврач первого ранга, принести вам краснофлотскую благодарность за лечение. В вашем госпитале меня второй раз возвращают к жизни. Не будь вас — не было бы и меня.

Растроганный начальник с необычайной легкостью встал со своего монументального кресла и по русскому обычаю трижды поцеловал матроса.

— Если бы не было нас, дорогой Вишня, нашлись бы другие хирурги, — взволнованно сказал он. — В нашей стране их много, ты хорошо это знаешь. Они бы тоже сумели спасти твою жизнь.

Потом Вишня забежал попрощаться со мной. Увидев сидевшего в кабинете Пестикова, который лечил его, он почтительно и крепко пожал ему руку. В глазах Вишни вспыхнул нежный и ласковый огонек.

— А вас, товарищ военврач второго ранга, мне не забыть никогда. Такие врачи могут быть только на советской земле! Детям и внукам своим, если они у меня будут, закажу чтить ваше имя.

…Под впечатлением этих воспоминаний я вошел в отделение, переоделся, натянул на себя чистый, пахнущий едким мылом халат и побежал в операционную. Там был еще полумрак. Из экономии большие лампы зажигались только тогда, когда нужно было начинать операцию.

Татьяна, в спущенной до бровей косынке, возилась у стерилизатора. Орлов, нетерпеливо ждавший моего приезда, метнул на меня беспокойный взгляд и бросился к умывальнику.

Вишня, умытый, причесанный, только что приготовленный к операции, лежал на столе и, казалось, дремал. Когда я приблизился к нему, чтобы осмотреть рану, он приоткрыл глаза, сразу узнал меня и через силу, как-то деланно улыбнулся. Улыбка вышла чужой, страдальческой, жалкой. Она была похожа на предсмертную мучительную гримасу.

— Мне уже неловко к вам по третьему разу, — облизывая губы и часто дыша, едва слышно проговорил он. — На этот раз… я чувствую… что-то серьезное… уж очень я ослабел… В голове муть какая-то… Должно быть, не выжить мне на этот раз, товарищ военврач второго ранга.

Он стиснул сухие, ровные зубы. Я наклонился к нему и, стараясь придать лицу веселое выражение, оказал несколько успокоительных слов.

Тося Ракитина плеснула на маску легкую, сверкающую в электрическом свете струйку эфира. Вишня два-три раза дернул плечами, глубоко вздохнул и потерял сознание. Потом ослабел, обмяк и безвольно вытянул вдоль стола свое большое, сильное тело. Орлов взял скальпель и провел длинный разрез по напряженному, слегка выпуклому животу. Показались первые капли крови.

Операция длилась два часа, может быть немного больше. Мы зашили десяток ран, нанесенных осколком. Черный кусок металла, причинив страшные разрушения, спокойно и невинно подрагивал рядом с аортой. К концу операции погас свет, и Катя Плеханова зажгла полуразбитую керосиновую лампу.

Когда раненого увозили в палату, Татьяна, не оборачиваясь, низко наклонившись над своим столом, прошептала:

— Небесный выздоровел… А Вишня… Чем он хуже Небесного? Неужели он не будет жить?

— Будет жить, дорогая Танечка! — громко прокричал я, не ожидая от себя такого странного, не свойственного мне порыва. — Он будет жить и должен жить хотя бы потому, что хирурги сегодня неплохо сделали операцию!

…Был уже синеватый прозрачный вечер, когда я поднялся в свою верхнюю комнату. Вслед за мной, точно мы сговорились, медленно вошла Шура. Она только что вернулась с конференции. У нее был утомленный, еще нездоровый вид. На похудевших щеках горели пунцовые пятна. Прошло больше месяца с того дня, как я отвел ее в терапевтический корпус. Сколько воды утекло с того времени…

— Наконец-таки я дома! — радостно сказала она, как бы заново оглядывая низкие белые стены, на которых играли блики огненно-красного заката. — Однако без меня ты развел здесь чудовищный беспорядок. На столах пыль, в углу паутина, умывальный таз полон воды… А что ты сделал со скатертью! Она вся в каких-то разноцветных пятнах, как будто ты пытался разрисовать ее акварельными красками.

— Это действительно акварель, — виновато признался я, переминаясь с ноги на ногу и с нарастающей тревогою наблюдая, как с лица Шуры постепенно исчезало выражение первоначального благодушия. — Я тут рисовал без тебя кое-какие диаграммы… для доклада… и, понимаешь, нечаянно…

Я бросился к Шуре и стал снимать с нее пропитанную морозцем шинель.

На мое счастье, за дверью раздался топот легких, частых шагов, и через несколько секунд в комнату ворвалась запыхавшаяся, румяная Мирра.

— Через два часа уходит поезд, а у меня еще не уложены вещи. Аврал! Помогайте, товарищи! Спасайте бедную девушку! У нее завтра кончается командировка.

Чмокнув Шуру и мимоходом сунув мне в руку холодные пальцы, она лихорадочно принялась за дорожные сборы. Вещей было много, и уложить их вначале казалось трудным, почти невозможным делом.

Несмотря на поздний час и усталость, мы решили проводить Мирру до вокзала. Когда все было уложено, когда раздувшиеся, вот-вот готовые лопнуть чемоданы были поставлены у порога комнаты, Мирра села на кровать и вытерла маленькими кулачками наполнившиеся слезами глаза. Ей было больно покидать Ленинград.

— Сядьте и вы, — отрывисто, по-командирски, с каким-то надрывом в голосе приказала она. — Есть такой хороший старый обычай — посидеть минутку перед дорогой, подумать, обсудить положение. Неизвестно, что с нами будет завтра, да не только завтра, а даже сегодня, в этот весенний, такой изумительный вечер.

— Да, неизвестно, что будет… — задумчиво прошептала Шура. — Увидимся ли? Война еще не кончается…

Мы посидели немного в неестественных, напряженных позах, потом торопливо вскочили на ноги и стали одеваться. Шел девятый час вечера. До отхода поезда оставался один час.

На дворе стоял теплый и темный вечер. Крупные хлопья снега плавно кружились в воздухе и тихо падали на безлюдный проспект. Белая, едва различимая даль казалась нам бесконечной.

— Ходу, друзья! — строго крикнула Шура. — При ваших паралитических темпах мы опоздаем на поезд. Шагом марш! Раз, два, три!

Тяжело дыша, раскачивая чемоданами, наполненными сотнями стальных инструментов, мы рванулись вперед.

Как всегда бывает при спешных сборах, многие мелочи и даже важные, ничем не заменимые вещи остались забытыми на столах, в ящиках, под кроватью и на многочисленных полочках, прибитых к стене. Мирра то и дело вспоминала об этих вещах, и сквозь скрип висевших на руках чемоданов мне слышались ее приглушенные стоны.

В заколоченном досками трамвае было темно, как в погребе. Безотрадная синяя лампочка почти не давала света. Долго звеня гривенниками, я с трудом рассчитался с кондукторшей. Откуда-то издалека, должно быть с Васильевского острова, глухо доносился обстрел. Когда трамвай, тяжело громыхнув железом, остановился у Пяти углов, из уличного репродуктора прогремел резкий голос дежурного по штабу местной противовоздушной обороны. Он заставил нас вздрогнуть и насторожиться.

— Граждане, район подвергается артиллерийскому обстрелу. Уличное движение прекратить… Пешеходам спрятаться в подворотнях и в подъездах домов…

Это были знакомые, навсегда оставшиеся в памяти слова. Мы слышали их сотни, а может быть, тысячи раз.

Мирра в отчаянии всплеснула руками.

— Что же нам делать? Пешком теперь не дойдешь… До вокзала больше двух километров. Что делать? Опоздать невозможно. Это такой стыд, такой позорный стыд, которого я не перенесу…

Она сидела на чемоданах и, настороженно сморщив брови, чутко прислушивалась к нарастающим звукам разрывов, долетавшим снаружи, из глубины соседних кварталов.

— Ясно, что дальше трамвай не пойдет… Я говорила вам, товарищи, что нужно было пораньше выйти из дому… Как я буду оправдываться теперь перед начальником госпиталя? Ведь у меня завтра кончается командировка. Я завтра, как из пушки, должна быть на службе…

Диктор МПВО был прав. Тяжкие рокочущие удары, подобно раскатам грома в грозу, приближались с каждой секундой. Через раскрытые двери вагона, затрепыхав, пробежала теплая пороховая волна, как дым от костра при легком дуновении ветра. Мы хорошо знали жесткие правила ПВО, но все же упрямо продолжали топтаться на площадке вагона.

— Выходите, граждане, подчиняйтесь закону! Все равно не повезу дальше! — ворчливо, желчным голосом прохрипела кондукторша, которая хотела выйти из трамвая последней.

С неохотой, в отчаянии переглядываясь друг с другом, мы понуро двинулись к выходу. В этот момент вожатая, крепкая девушка в красном берете, движимая какими-то непонятными соображениями, неожиданно, мощным рывком, дернула рукоятку мотора. Вагон, звеня и раскачиваясь, помчался по направлению к Невскому. Мирра потеряла точку опоры и едва удержалась на ногах.

— Что случилось с вожатой? — с недоумением и радостью пробормотала она. — Теперь у меня появились, как говорят шахматисты, шансы на выигрыш!

Разрывы снарядов остались далеко позади. Под грохот колес уже трудно было различить их неясные, только угадываемые удары. В темном прямоугольнике открытой вагонной двери вспыхивали беззвучные, медленно потухающие огни. Они багряной волной пробегали по белым, еще не оттаявшим крышам домов. Я зажег спичку и с тревогой взглянул на часы. До поезда оставалось целых сорок минут. С торжествующим видом я показал моим спутницам циферблат. У них весело засверкали глаза.

— Если в дороге не будет новых событий, — сказала Шура, — мы приедем на вокзал задолго до подачи паровоза. Скучно провожать дальних провинциалов!

В вагоне нас было пятеро: мы, кондукторша, продолжавшая ворчать что-то невнятное, и худощавый армейский капитан в серых окопных валенках. Капитан беспрерывно и без всякой пользы для себя чирикал электрическим фонариком. Он нетерпеливо вглядывался через пробоину фанеры в свинцовую темень проспекта. На коленях у него лежал маленький плоский сверток, перевязанный чем-то вроде сиреневой ленточки.

— Клянусь, что он едет к девушке и везет ей коробку шоколадных конфет, — шепнула Мирра, обжигая мне ухо частым горячим дыханием. — Я думаю, что конфеты сохранились в его комнате с весны 1941 года. Дорого бы я дала, чтобы подержать в руках эту душистую коробку, на которой, вероятно, стоит коричневый штамп «Фабрика имени Микояна»! В наши дни — это антикварная редкость.

Капитан был молод, суров и красив. Несомненно, он только что приехал с передовой. На его шинели темнели брызги торфяной коричневой грязи. Такая грязь могла быть только в Синявинских болотах, в самом пекле кровопролитной битвы за Ленинград. На углу Некрасовской капитан встал и, хромая, вышел из вагона. В лучах синей лампы мы заметили, что он тяжело опирался на палку. Шура и Мирра проводили его серьезным, грустным и сочувственным взглядом.

Через несколько минут мы шагали уже по ледяному перрону Финляндского вокзала. Третий раз за время войны довелось мне быть на этом вокзале, откуда начинался теперь единственный путь на Большую землю. Каждый раз я восторгался неутомимым, величественным трудом советских людей. Гудки паровозов, красные и зеленые огни, разбросанные по железнодорожным путям и затемненные длинными металлическими козырьками, сотни людей, бегущих впопыхах по платформам, сумеречный, только угадываемый в снежном вечере Ленинград, в тихих домах которого горела несгибаемая, непобедимая жизнь, — все это волновало сердце, кружило голову, приобщало нас к величию переживаемых дней. Сознание того, что рельсы, вдоль которых мы шли, ведут на Большую землю, что по ним можно дойти до Москвы, до Кремля, неописуемо поднимало настроение, будило в глубинах души неисчерпаемую волю жизни, разжигало страстную мечту о победе. Ах, эти рельсы! Неужели такой близкой и доступной стала теперь родная земля!..

— Пришли! — сказала Мирра, останавливаясь возле вагона, который был значительно короче и меньше других. — Вагон № 13! Чортова дюжина! Мне с детства внушали страх перед этим числом. А я все-таки не боюсь его. Жизнь показала, что любое число может принести счастье. Сейчас я думаю только о том, чтобы не опоздать на службу.

Мы поднялись на площадку и не без труда открыли тугую, успевшую крепко примерзнуть к порогу дверь. Сначала показалось, что вагон совершенно пуст — до того было в нем тихо. Но когда кто-то зажег спичку, мы увидели, что все места были заняты. Армейские командиры, тесно прижавшись друг к другу, сосредоточенно, с задумчивым видом дымили добротными самокрутками. Никто не разговаривал. Никто не шелохнулся при нашем появлении. Мы смущенно остановились в проходе.

— Садитесь, Мирра Алексеевна! Тут еще можно выгородить местечко, — раздался возле нас низкий, сочный голос.

Близорукая Мирра обернулась и с удивлением взглянула в угол, откуда послышались эти неожиданные слова.

— Не узнаете, доктор? Подполковник Зубов… Лежал у вас в ППГ с ранением легкого. Вы еще удалили мне осколок из грудной клетки… Каждый вечер потом вы напоминали дежурным сестрам, чтобы они немедленно разбудили вас, если мне будет плохо. Однако мне почему-то было хорошо… Давайте ваши вещи и садитесь сюда, к окну.

Из угла вышел высокий, немного сутулый человек, лица которого разобрать было нельзя. Он бережно принял у меня чемоданы и с неописуемой быстротой сунул их куда-то под лавку.

Мирра почувствовала в подполковнике надежного спутника и заметно повеселела.

— Товарищ… — неуверенно сказала она. — Товарищ Зубов? Теперь я вспомнила вас. Вы лежали в третьей палате. Две недели ваша жизнь висела на волоске… Если не изменяет память, вас зовут Виктор Михайлович?

— Так точно, Виктор Михайлович.

До отхода поезда оставались считанные минуты. Вагон дрогнул и заскрипел от толчка паровоза. Мы простились…

За Невой, в вечернем морозном воздухе, гулко прогремел и рассыпался взрыв шального снаряда. На перроне было безлюдно. Один за другим гасли огни. Поезд медленно двигался вдоль платформы. Железнодорожная жизнь замирала до утра.

Когда мы возвращались домой, небо над городом трепетало от зенитной стрельбы. Бомбардировщики кружились над Ленинградом.