24 апреля 1942 года выдался теплый весенний день. В синеве неба медленно проплывали белые пушистые облака. По улицам, журча и извиваясь среди помутневшего льда, бежали ручьи. Непривычно и как-то удивительно радостно дребезжали первые трамваи, от которых за долгую блокадную зиму ленинградцы успели отвыкнуть. Вагоны были отремонтированы и окрашены. Мы с гордостью смотрели на них: во тьме блокады ленинградские рабочие совершали героические дела.

После обеда работники госпиталя, во главе с парторгом Черных и молодым врачом Кунец, шумно высыпали во двор из полутемного и еще холодного здания. Предстояла массовая уборка двора. Уборка производилась ежедневно, начиная с первых чисел апреля. Вооруженные лопатами, ломами и вилами, люди разбивали последние, еще не растаявшие корки льда, сгребали огромные вороха мусора, вытаскивали из влажного глинистого грунта разбитые кирпичи и ржавые листы кровельного железа. Одичалый и запущенный двор постепенно приобретал приятный и даже веселый вид. На чисто разметенной земле начала появляться первая, робкая зелень. Через двор протянулись только что вспаханные аллеи и клумбы, которых не было до войны.

В этот день, ровно за неделю до Первого мая, работа шла особенно дружно. Все усердно копали землю, только иногда, опершись на лопаты, перебрасывались звонкими шутками, бригады Кунец и Шуры соревновались друг с другом.

Вдруг около семи часов вечера раздался сигнал воздушной тревоги. Далеко на западе глухо и часто, как стая гончих, затявкали зенитные пушки. Все подняли головы и стали пристально вглядываться в чистое, прекрасное небо. На наших глазах оно быстро покрывалось белыми дымками зенитных разрывов.

Прошло несколько томительных и долгих минут. Со стороны Васильевского острова долетели раскаты первых сброшенных бомб. Одновременно с воздушным налетом гитлеровцы вели из дальнобойных пушек артиллерийский обстрел города.

В восьмом часу в госпиталь приехал встревоженный Белоголовов, в расстегнутой шинели и сбившейся на затылок фуражке.

Санитарный отдел Балтийского флота, где он служил, занимал в то время небольшой двухэтажный дом на одной из линий Васильевского острова, почти в центре происходившей воздушной и артиллерийской атаки. Белоголовов много пережил в этот день за своим рабочим столом. После бомбежки он примчался на машине за мной.

На Васильевском острове появились большие разрушения и было много человеческих жертв. Медицинская служба флота немедленно выделила нескольких военно-морских хирургов для помощи сбившимся с ног и еще не оправившимся от зимней дистрофии гражданским врачам. В числе выделенных оказался и я.

Белоголовов обнял меня и удивительно мягко сказал:

— Только не занимайтесь долгими сборами, торопитесь! Там ждут вас, ждут и считают секунды!

Набив кисет «блокадным табаком», я сел в машину и поехал в больницу имени Ленина. Там лежали, ожидая врачебной помощи, десятки раненых. Когда я проезжал по Большому проспекту, мне бросилась в глаза картина опустошения, возникшая после массированного налета. Местами дымились пожарища. Из-под обломков рухнувших и пылающих зданий санитарные команды извлекали обгоревших людей. На мостовой валялись спутанные трамвайные провода, вырванные из земли фонарные столбы и изувеченные вековые деревья. Несколько раз машина, внезапно затормозив, осторожно объезжала свежие воронки, уже успевшие наполниться мутной талой водой.

Одна бомба упала во двор детского сада. Семнадцать детей были убиты и тридцать — ранены. Эти тридцать, лежа в холодных каменных коридорах больницы, ждали хирурга. Я спешил к ним, то и дело преодолевая в пути неожиданные препятствия.

Я думал: «Отцы их сейчас на фронте. Они не скоро узнают о совершившемся злодеянии. Они еще будут писать ласковые письма своим мальчикам и дочуркам. Но ответов с милыми каракульками «дорогой папа» многие не получат».

Смеркалось. Машина, скользя по льду, остановилась у подъезда больницы. Я вбежал в темный и еще не согревшийся после морозной зимы вестибюль. Там было зябко и сыро. Старая, обвязанная платками няня сидела у входа и, не спрашивая меня ни о чем, легким движением головы указала, куда итти дальше. Я открыл дверь коридора. На покосившейся табуретке, коптя, горела оплывшая стеариновая свеча. На полу стояло много носилок. Они казались непомерно длинными для маленьких скорбных фигурок, неподвижно лежавших на пропитанном кровью, слегка провисающем полотне. Дети не плакали. Они почти не стонали. На их лицах застыло выражение боли и ужаса.

Я разыскал операционную, переоделся и вымыл руки под струей ледяной желтоватой воды. Изо рта шел густой пар. Над столом тускло мерцала керосиновая лампа. Другую держала в руках сестра.

Первой внесли и положили на стол Тосю Глебову, десятилетнюю бледную девочку со светлыми тугими косичками. Ее правая рука, от локтя до полупрозрачных, обескровленных пальцев, была раздроблена осколком фашистской бомбы. Тося просто, как будто ничего особенного не случилось, спросила:

— Значит, я не могу теперь больше учиться музыке?

Это все, что она сказала. Сестра накинула на нее маску с эфиром. Я ампутировал детскую ручонку.

Потом приносили других детей. Всякий хирург знает, как больно их оперировать. Когда своей большой и сильной рукой раздвигаешь их нежные ткани, кажется, что совершаешь кощунство. А в эту незабываемую ночь приходилось не только раскрывать и иссекать страшные раны на маленьких детских телах, но и удалять живые и еще теплые части этих израненных тел. Трое детей, которых няни вместе с другими внесли в операционную, не шевельнулись. Они оказались мертвыми. Поздно ночью на стол положили мальчика четырех-пяти лет с большой повязкой на голове. Он все время твердил:

— Где мама? Приведите сюда мою маму!

Я не знал, что ему ответить. Седая суровая няня, носившая раненых, потихоньку шепнула мне, что мама с вечера лежит в морге. Когда мальчика уносили в палату, он крепко спал.

В соседней операционной работали другие хирурги флота, но мы не обменялись друг с другом ни одним Словом, — никто не мог улучить минуты, чтобы отойти от своего стола. Под утро, чуть забрезжил рассвет, за мною пришла машина. Обработав последнего раненого, я вернулся домой по дымящимся и пустынным проспектам. Только у себя на седьмом этаже я почувствовал, что устал. Шура согрела мне чаю.

На другой день в госпиталь приехал навестить своих раненых корабельный врач Артеменко. Я позвал его в ординаторскую и попросил рассказать о вчерашних событиях. Вот что он мне рассказал.

Его корабль стоял у правого берега Невы. В конце дня от командира зенитного дивизиона поступило приказание: «Усилить наблюдение за воздухом по секторам. Приготовиться к отражению атаки пикирующих бомбардировщиков». Такие приказы получались по нескольку раз в день и давно уже перестали волновать личный состав корабля. Вскоре с кормы, в слепящих лучах заката, показалась группа вражеских самолетов. Взаимодействуя с ними, из-за облаков, на траверзе корабля, вынырнула другая группа бомбардировщиков. Они ожесточенно сбрасывали бомбы на мирные дома Ленинграда. Нева взметнулась водяными столбами. На берегу заполыхали пожары. Матросы и офицеры настороженно, не произнося ни одного слова, стояли на боевых постах. Зенитчики яростно стреляли, и машины с черной свастикой одна за другой начали дымить и беспорядочно кувыркаться в воздухе. У всех поднялось настроение.

Однако каждое мгновение могла наступить катастрофа. Корабельные врачи в стерильных халатах, с руками, одетыми в резиновые перчатки, дежурили у операционных столов и прислушивались к приближающимся ударам.

— Я находился в клубе, на запасном пункте медицинской помощи, — продолжал Артеменко после короткого молчания. — Фельдшер не спеша раскладывал на простыне инструменты. Прошло пять-шесть минут. Они показались вечностью… Вдруг распахнулась дверь, и к перевязочному столу подбежал капитан интендантской службы Сверчков. По правой щеке его стекала кровь за воротник кителя. Мы перевязали капитана.

Обстановка, в которой приходилось работать вчера, осложнилась еще тем, что вскоре всюду погас свет. Если бы не ручной аккумуляторный фонарь, мы ничего бы не сделали. Аварийное освещение бездействовало, провода были оборваны и все лампочки вздребезги разбиты. Из разрушенного водопровода хлестала вода. Она покрыла всю палубу медицинского пункта. Ожидающих раненых пришлось положить на банки. Мы останавливали кровотечения, иссекали раны, выбрасывали из глубины тканей осколки.

Едва только восстановилось аварийное освещение, санитары принесли краснофлотца Ласковенко. Осколок бомбы разорвал у него сонную артерию. Вы хирург и понимаете, что это значит… Жизнь матроса висела на волоске… Весь залитый потоками крови, фонтаном бьющей из раны, Ласковенко лежал на столе. Он был без сознания. Я бросился к инструментам, схватил первый попавшийся зажим и, не считаясь с законами асептики, не вымыв рук, не смазав рану иодом, стал вслепую искать кровоточащий сосуд. Здесь была дорога даже доля секунды. Наконец мне удалось найти разорванную артерию, кровотечение остановилось. Я вздохнул с облегчением.

Тем временем старший врач корабля вызвал на помощь хирургическую группу из соседнего морского госпиталя. Вы ведь знаете, он находятся недалеко от Невы. Однако когда приехали хирурги и операционные сестры, им уже нечего было делать. Основную медицинскую помощь всем пострадавшим успели оказать корабельные доктора. Всех раненых в тот же вечер свезли на берег. Их было, правда, намного.

Артеменко замолчал и устало облокотился на спинку стула.

— Если вы спросите, как мы себя чувствовали во время нападения, — вдруг проговорил он, — то я скажу: вначале, до поступления раненых, нам было не по себе. Вы понимаете, как тяжело действует в момент опасности пассивная прикованность к месту. Но когда началась работа, сразу пришло спокойствие. Откуда только оно берется в такие минуты?

— Я знаю это спокойствие и эту уверенность в себе, — сказал я. — Их рождает ни с чем не сравнимое счастье, которое приходит к хирургам, когда они возвращают к жизни погибающих в бою людей… своих людей! Я сам испытал его много раз.

Артеменко бросил на меня понимающий взгляд, встал, накинул на плечи противогаз и начал прощаться.

Через несколько дней, в конце апреля, меня навестил доктор Шапошников. От него я узнал о том, что происходило во время налета на другом балтийском корабле, где совсем недавно мне пришлось пережить несколько неприятных минут. Когда раздались сигналы тревоги, все командиры и краснофлотцы, как обычно, явились на боевые посты. Даже больные, лежавшие в лазарете с высокой температурой, вскочили с коек, быстро переоделись в форменки и заняли свои места по тревоге. Несколько человек, торопясь, выбежали к пушкам в синих госпитальных халатах. После первых же залпов артиллерийской пристрелки в лазарете сразу скопились раненые. При обстреле они находились на открытых постах. Оказать им какую-нибудь помощь на месте было невозможно, так как все люди на корабле были заняты отражением воздушной атаки.

Первым привели на перевязочный пункт краснофлотца с раздробленным плечом. Бледный от потери крови, но совершенно спокойный и даже улыбающийся, он прежде всего попросил «чего-нибудь выпить». Шапошников плеснул ему в мензурку граммов полтораста разведенного спирта, который ушел уже повсюду войти в список противошоковых средств.

В лазарет поступило несколько других матросов. Никто из них не издал ни одного стона. Санитары носильщики, набранные из музыкантской команды, работали под огнем и показали себя героями. Находясь на верхней палубе, под постоянной угрозой смерти, они перевязывали раны, накладывали спасительные жгуты, выносили раненых из зоны обстрела.

— Жаль, не стало нашего Бороды! — с глубоким вздохом проговорил Шапошников. — Так называли у нас на корабле начальника снабжения Нестерова. Жалко этого прекрасного человека! Его все любили. Снаряд раздробил ему ногу.

В числе замыкающих самолетов, шедших на город, один «юнкерс» летел особенно низко. Его отделяло от воды не более пятидесяти метров. Он сбросил бомбы в Торговом порту и ринулся прямо на нас… Фашистский летчик наполовину высунулся из кабины и следил за результатами бомбометания. В ту же секунду огонь носового корабельного пулемета почти пополам перерезал гитлеровского «асса», и машина, оставляя позади себя полосу черного дыма, камнем упала за складами на территории порта. В кабине нашли потом трупы трех фашистов с железными крестами на обугленных кителях.

Через три дня, 27 апреля, фашисты сделали новый, еще более жестокий налет. Там, где недавно была разрушена набережная, теперь стояло у стенки учебное судно «Свирь». «Ассы» по ошибке приняли его за боевой корабль и забросали бомбами. Однако «Свирь» отделалась легкими повреждениями.

В знойное лето 1942 года воздушные налеты на Ленинград не носили такого ожесточенного и массированного характера, как в апрельские дни. Самолеты часто сбрасывали на город тысячи разноцветных листовок. Скудоумие фашистов и полное незнание ими советского народа сквозили в каждой напечатанной строчке. То они писали через «ять», как бы обещая этой забытой буквой возврат к далекому прошлому, то, стараясь завоевать доверие ленинградцев, неумело придерживались новой грамматики. Одни листовки были полны злопыхательств и бессмысленных угроз «стереть с лица земли Ленинград», другие содержали в себе «братские» призывы к населению уничтожать «комиссаров», в третьих — фашисты по-лисьи клялись в «вековечной дружбе» к великому русскому народу.

Для жителей окруженного города наступила пора новых забот. Май прошел в лихорадочных огородных работах. Люди повсюду копошились в земле. От огородных грядок рябило в глазах. Они распространились по всему городу: по дворам, не покрытым асфальтом или булыжником, в Летнем саду, на Марсовом поле, вдоль больших и малых проспектов. Даже на Невском, перед Казанским собором, где еще в сентябре пестрели душистые, монументальные клумбы, теперь зеленела сочная рассада капусты.

Дворы всех морских госпиталей Ленинграда тоже превратились в огороды. Кроме того, каждый госпиталь получил в пригородной полосе участок земли для ведения подсобных хозяйств. Туда выехали для постоянной работы бригады хозяйственников, санитаров, сестер. Они провели там лето и осень. Эти «огородные» центры вскоре превратились в тихие санаторные уголки, куда госпитальные работники ездили по очереди отдыхать от фронтовой ленинградской жизни.

К началу лета улицы города преобразились. Площади и проспекты приобрели ту картинную чистоту и пустынность, какие и сейчас можно увидеть на старинных глянцовитых открытках, изображающих достопримечательности Санкт-Петербурга. Автомобилей на улицах стало немного. Каждая проезжающая машина привлекала к себе внимание редких прохожих. Остановившись, они мечтательно и долго смотрели вслед удалявшемуся облачку пыли.

22 мая я выбрался в город. Стоял жаркий, почти летний день. Деревья светились бледной зеленью набухающих почек. В раскаленном воздухе пряно пахло влажной землей и травой, дико растущей вдоль домов и панелей.

На Кировском проспекте я сел в трамвай № 3. Слово «сел» подходит здесь как нельзя более кстати. Мне не нужно было судорожно цепляться за поручни задней подножки вагона или виснуть на плече впереди стоящего пассажира, как это часто бывало в довоенное время. Я не спеша вошел в вагон, обменялся с румяной кондукторшей приветливой улыбкой и, выбрав удобное место возле сохранившегося стекла, спокойно развалился на приятно изогнутой и пахнущей свежей краской скамейке. Трамвай был почти пуст. В нем находилось не более десяти пассажиров.

За окном развертывалась многообразная панорама уличной жизни. По панелям медленно шли ленинградцы с худыми, истощенными, но по-фронтовому суровыми лицами. Они пережили первую, самую страшную, самую смертоносную зиму блокады и по-прежнему остались хозяевами непобежденного города. Им помогла родина, помогла ледовая трасса. По улицам шагала молодежь, полная неискоренимой жизненной силы. Дети беспечно прыгали у ворот через веревочные скакалки. Военные, поблескивая орденами и медалями на потрепанных гимнастерках, с подчеркнутой внимательностью козыряли друг другу. Лейтенанты, отдавая честь старшим, по обыкновению отворачивались и смотрели куда-то в туманную даль. Армейские ефрейторы и сержанты отличались особенно бравой выправкой. «Печатая» строевой шаг и ставя под угрозу целость своих кожимитовых подошв, они с молниеносной быстротой поворачивали к офицерам стриженые круглые головы.

На восточных сторонах улиц то и дело бросались в глаза штампованные надписи, сделанные черными или синими буквами вдоль фасадов домов:

«Граждане, при артобстреле эта сторона улицы наиболее опасна». «Бомбоубежище». «Газоубежище».

Каждое домохозяйство старалось обзавестись этими указателями.

На громадных плакатах были изображены люди, обезвреживающие зажигательные бомбы или оказывающие по всем правилам медицины первую помощь обожженным и раненым. На всех зданиях пестрели только что наклеенные типографские полосы со стихотворением Константина Симонова «Убей его».

Несколько наших самолетов бороздили небо, неся дозорную службу над городом. С Кировского моста были видны старики-рыболовы, в маленьких, наполовину затопленных водою лодках. Военные моряки, перекликаясь со шлюпок звонкими голосами, ловили сетями мелкую серебристую корюшку.

На одной из трамвайных остановок я увидел Веру и капитан-лейтенанта Протасова, с чемоданами и шинелями в руках. Протасов выздоровел и недавно выписался из госпиталя. Я выскочил из вагона и подошел к ним.

— Мы едем на фронт, в бригаду морской пехоты, — возбужденно сказала Вера, протягивая мне загорелую крепкую руку.

Протасов, в новом, хорошо сшитом кителе, в отутюженных брюках и в примятой плоской фуражке, краями которой можно было «хлеб резать», как говорят моряки, скромно, по-строевому поклонился.

— Почему же не на корабль? — удивился я.

Протасов открыл серебряный портсигар, набитый толстыми самодельными папиросами, и не спеша закурил.

— Есть две причины, — неторопливо ответил он. По хорошо выбритому лицу его пробежала спокойная улыбка. — Во-первых, корабли стоят сейчас у стенок, и во-вторых, на корабле я не смог бы находиться вместе с моей женой.

Он кивнул головой в сторону Веры. Вера покраснела и застенчиво опустила ресницы. Она, должно быть, еще не привыкла к тому, что стала теперь по-настоящему взрослой. Бросив на меня мимолетный стыдливый взгляд, она сказала:

— Мы назначены в один отряд. Я буду оберегать Николая от безрассудств, на которые он способен. Согласитесь, что это нелегкая, но благодарная задача.

Нам не удалось поговорить. Из-за угла показался трамвай. Мы крепко, по-фронтовому расцеловались. Протасов и Вера подхватили чемоданы и побежали к вагону. Я смотрел им вслед и испытывал чувство гордости за моряков, за себя, за народ, которому принадлежала моя жизнь и моя судьба. Я знал, что каждый из нас в любой момент без раздумья пожертвует своим счастьем и даже жизнью для общего дела. В то же время мне было жалко расставаться с ними, с этими двумя сроднившимися смельчаками, шедшими рука об руку в неизвестность. Мне хотелось догнать Веру, которую я знал много лет, и еще раз обнять ее на прощанье.

Протасов обернулся и, держась за поручни вагона, весело крикнул:

— Доктор, я забыл поблагодарить вас за лечение. Надеюсь, что в будущем мы встретимся с вами не как хирург с пациентом, а просто как друзья.

Он снял фуражку и замахал ею над головой. Лицо Веры светилось счастьем. Трамвай загромыхал по направлению к Марсову полю.