Лето 1942 года было жарким. Тихие летние дни незаметно сменялись спокойными белыми ночами. Артиллерийские выстрелы гремели где-то далеко, и небо лишь изредка пронизывалось тонким свистом высоко пролетавших снарядов. Больных в госпитале становилось все меньше. Раненые почти не поступали, блокадная дистрофия день от дня сходила на нет. Палаты быстро пустели, и персонал, изнывавший от вынужденного безделья, проводил время на усаженном молодыми деревьями и цветниками госпитальном дворе. Я тоже поддался общему настроению и, развалясь с книгой в шезлонге, иногда загорал на припеке в ожидании часа обеда.

В моем отделении, вмещавшем сто тридцать кроватей, остался только один раненый. Это был весельчак — старшина, который поступил в госпиталь с небольшой и уже заживающей раной. Он с неохотой правел в отделении около трех недель. Когда по вечерам мы с ним спускались во двор, где прогуливалось все население госпиталя, садились за шахматную доску, он неизменно говорил одно и то же:

— Совершенно неслыханная вещь, дорогой доктор! У вас сто процентов больных охвачено прогулками и вовлечено в шахматную игру.

Когда этот единственный больной выздоровел и ушел в часть, жизнь в отделении замерла.

В конце июня Шура получила двухнедельную путевку в дом отдыха КБФ, существование которого в те дни не могло не вызывать удивления. Вместе с нею туда отправилась и наша боевая подруга Мирра Ивенкова. Начальник госпиталя предоставил в их распоряжение свою легковую машину, и я отвез обеих приятельниц в одну из бездействующих школ на Большом проспекте Васильевского острова. Там помещался дом отдыха. Он был открыт для морских офицеров в течение всей блокады. Балтийские моряки, напрягая воображение, переключались здесь на «мирный» санаторный режим, много спали, много читали и сравнительно сытно питались. Настоящего отдыха они, конечно, не получали.

Хотя лето тысяча девятьсот сорок второго года и отличалось сравнительной тишиной, все же снаряды очень часто разрывались вокруг школы, и число фанерных заплат на ее разрушенных окнах увеличивалось с каждым днем. Но даже небольшая перемена жизненной обстановки часто бывает для людей источником отдыха. Стук биллиардных шаров, приятный звон посуды за длинными обеденными столами, архивная тишина сумрачного и просторного читального зала — все это заставляло думать, что фронт далеко, что дальнобойные пушки фашистов не нарушат царящего здесь покоя.

Через неделю я навестил Шуру на новом месте.

— Самое главное — я сплю здесь по двенадцати часов в сутки, — восторженно сказала она, усаживая меня на мягкий стул возле своей празднично убранной кровати. — Мы с Миррой с первого дня вступили в соревнование — кто больше прибавит в весе за время нашего отпуска. До сих пор я выхожу победительницей. Я продолжаю спать и накапливать вес даже в часы обстрелов, когда большинство отдыхающих спускается вниз, в подвал. Посмотри на меня получше. Ты замечаешь, как я порозовела и пополнела?

Да, Шура порозовела. Мне вспомнилось, как много она работала на протяжении последнего года, как напряжены были ее нервы, и я понял, откуда пришло это неудержимое желание спать. Шура открыла прикроватную тумбочку и вынула оттуда что-то бережно завернутое в салфетку.

— Возьми. Я кое-что сберегла для тебя. Ее лицо стало серьезным.

Приехав домой, я развязал сверток. В нем лежало несколько ложек сахарного песку, десяток печений и кусок белого хлеба, намазанный сливочным маслом.

Промелькнула еще неделя, и короткий отпуск отдыхающих подошел к концу. Я поехал за ними.

Машина тихо шла по душным вечереющим улицам. В безмолвных домах зияли черные провалы окон. Шаги прохожих гулко и четко раздавались на небывало чистых панелях. Стаи голодных крыс, останавливаясь и прижимаясь к земле, перебегали дорогу.

В госпитале нас ожидала новость. После длительного перерыва привезли группу раненых моряков. Не поднимаясь наверх, я побежал в операционную мыть руки. Среди раненых был майор Блинов, командир бронепоезда. Он целый год провел на передовой, в самом пекле огня. Когда я подошел к нему, он лежал на носилках с широко открытыми глазами, бледный, неподвижный, часто и хрипло дыша. Под расстегнутым кителем белела повязка, и на ней выступало кровавое расплывающееся пятно.

— Доктор, — сказал Блинов и повернул ко мне бескровное свое лицо, — сообщите моей жене, что я здесь. Я кое-что привез для нее с фронта.

Дежурная сестра отозвала меня в сторону и рассказала о случившемся. Блинов не был дома с июня прошлого года. Сегодня он получил кратковременный отпуск и примчался в Ленинград, чтобы повидаться с женой. Для нее он приготовил подарок — трехсуточный продовольственный паек. (Чемоданчик с продуктами стоял в коридоре возле дверей операционной.)

Как только Блинов добрался до улицы Мира, где находился его дом, в воздухе прогремело несколько шрапнельных ударов. Начался обстрел района. Снаряды падали методически, один за другим. Блинов продолжал итти, не обращая внимания на опасность. Как это часто бывает с людьми, попавшими с фронта в родные места, он думал, что опасность осталась где-то позади. Пересекая улицу, он не успел укрыться в воротах и упал на мостовую в двух десятках шагов от своего дома.

Когда я вернулся в операционную, Блинов уже лежал на столе и дежурный врач делал ему переливание крови. Раненый спокойно и безучастно глядел в потолок. Я спросил у него адрес жены. Он не шевельнулся и не ответил. Пульс на бессильно свисавшей руке перестал биться.

На фронте стояло затишье. Город Ленина отдыхал от зимних и весенних невзгод. Кратковременные налеты и обстрелы всем казались ничтожными событиями, не стоящими того, чтобы на них обращать внимание. Но все понимали, что фашисты скоро опять начнут борьбу за овладение Ленинградом, что короткой передышке вот-вот наступит конец. Враг захватил Украину, подходил к Волге, занимал порты Черного моря, протягивал свои цепкие руки к богатствам Кавказа. С болью слушали ленинградцы по радио военные сводки.

В Ленинграде начались новые оборонительные работы. Не успев отдохнуть от колоссального напряжения сил, затраченных на уборку города и рытье огородов, люди вышли в опустевшие предместья. За лето они окружили их рядами крепостных сооружений длиною во многие сотни километров. Проспекты и площади, бульвары и скверы Ленинграда покрылись бесчисленными баррикадами. На перекрестках улиц появились укрытия для орудий. В стенах домов множились выложенные кирпичом амбразуры.

Балтийские моряки закончили ремонт кораблей, пострадавших от вражеских бомбардировок. Тральщики круглые сутки ходили по Финскому заливу и уничтожали немецкие мины. По протраленным фарватерам они проводили затем к нашим базам боевые корабли и тяжеловесные транспорты с продуктами, пушками и людьми. Подводные лодки в самом начале лета покинули свои зимние стоянки и ушли в далекое плавание, чтобы действовать на морских коммуникациях врага. Они бесстрашно лавировали среди минных преград и за лето 1942 года пустили ко дну много десятков фашистских судов, перевозивших военные грузы. Балтийское море поглотило полмиллиона тонн вражеских боеприпасов. Стоявшие у стенок надводные корабли и береговые батареи флота беспрерывно вели сокрушительный огонь из дальнобойных орудий по сухопутным укреплениям врага.

Флот помогал городу и тысячами своих специалистов — механиков, электриков, котельщиков, слесарей. Моряки восстановили разрушенный городской водопровод, привели в порядок остановившиеся и вышедшие из строя цехи многих заводов, частично наладили работу ленинградских электростанций.

Подготовка к предстоящим боям началась и у нас в госпитале. На улице Щорса был выбран крепкий дом с толстыми каменными стенами и большим глубоким подвалом. Я получил приказание организовать в нем запасное хирургическое отделение. Оно предназначалось на тот случай, если основное здание госпиталя выйдет из строя или число поступивших раненых превысит возможные нормы. В конце июня я приступил к порученному делу. Улица Щорса была почти необитаема. Дом, в котором до войны жили многие сотни людей, пустовал. Двор зарос травой и кустами сирени. В зловещее молчание улицы странными звуками врывались из подвала молодые веселые голоса комсомолок, мывших полы и стены полутемных сводчатых помещений.

Грязный, залитый водою подвал постепенно преображался. На асфальтовом полу уже пестрел неизвестно где раздобытый линолеум, стены операционной и перевязочной матово блестели голубоватой масляной краской, на покрытых белой эмалью кроватях появилось чистое, еще не бывшее в употреблении и нестиранное белье. Госпитальный грузовик, дымивший сосновыми щепками, подвозил к подвалу ящики с посудой, хирургическими инструментами, лекарствами и бинтами. Он доставлял домашнюю мебель и множество других вещей, без которых жизнь ста человек, больных и здоровых, временно отрезанных от внешнего мира, оказалась бы невозможной в этой маленькой крепости на улице Щорса.

Через две недели отделение приобрело настолько приятный и уютный вид, что жаль было держать его под замком. Всю эту большую, грязную и физически тяжелую работу выполнили госпитальные сестры, в большинстве своем бывшие до войны студентками различных институтов, учительницами, стенографистками, переводчицами. Ими руководила фельдшерица Елена Васильевна Рыбежская, которая прошла в свое время блестящую школу операционной сестры у знаменитого хирурга Грекова.

Одновременно с устройством подвального отделения на улице Щорса шла подготовка таких же отделений еще в двух местах: возле площади Льва Толстого и на берегу Большой Невки, в подвале громадного, еще не законченного постройкой дома. Это капитальное здание представляло собой реальную защиту не только от крупных снарядов, но и от бомб весом до пятисот килограммов. Устройством первого укрытия руководил доктор Ишханов, вторым заведовал я.

И здесь нашим девушкам пришлось много потрудиться, чтобы нежилые, отсыревшие и переполненные мусором помещения превратить в великолепные палаты и безукоризненные операционные залы. Тотчас после завтрака сестры уезжали на работу и возвращались домой только под вечер, усталые, голодные, но счастливые от сознания того, что день не прошел даром.

Летние месяцы, когда в госпитале почти не стало больных, прошли не бесплодно. Во второй половине июля у нас было уже три запасных хирургических стационара, полностью оборудованных и готовых к приему раненых.

В то время как мы вели эту напряженную подготовку к предстоящим боям, соседний с нами военно-морской госпиталь внезапно закрылся и прекратил свое существование. Работники его разбрелись по другим лечебным учреждениям флота. Другой госпиталь, находившийся на Васильевском острове и считавшийся всю зиму лучшим на Балтике, в конце июля по приказу Военного Совета превратился в офицерский дом отдыха и перебрался за город, в тихий и спокойный район. В августе стали распространяться неясные слухи о том, что и нас ожидает скорое расформирование. Однако пока все оставалось по-старому: пустые палаты, отремонтированные после зимней разрухи, поблескивали натертыми полами в ожидании раненых, в ладожском лесу шла заготовка топлива для второй блокадной зимы, за Парголовом пышно зеленели госпитальные огороды. Врачи и сестры, одетые в синие комбинезоны, пилили на дворе свежие, только что привезенные дрова, еще пахнувшие лесной сыростью и смолой.

В середине августа мы с Шурой взяли однодневный отпуск и отправились на попутной машине в наше лесное хозяйство. Мимо нас проносились деревенские избы с сохранившимися стеклами окон, мелькали колодцы, огороды, сады. Казалось, мы перекочевали на нашем пыхтящем грузовике в другой, необыкновенный мир, где нет ни тревог, ни войны, где дни и ночи текут по-прежнему тихо и безмятежно. Женщины и дряхлые старики стояли у изгородей и внимательными, пристальными глазами провожали машину. На зеленых болотных лугах паслись коровы и лошади.

За год мы забыли о существовании домашних животных. В Ленинграде не было ни коров, ни лошадей, ни собак, ни кошек.

Машина свернула с дороги и, подпрыгивая на мягких ухабах, медленно пошла по проселку. Дорога терялась в далекой мутносиней полоске леса. Сзади, в легкой дымке, нависшей над горизонтом, неясно угадывался Ленинград.

Сидя в кузове грузовика, мы вдыхали медовые запахи трав. По деревьям, шурша пересохшими ветками, прыгали белки. Силуэты дремлющих птиц темнели на верхушках сосен.

Наконец вдали, между стволами деревьев, забелели парусиновые палатки. Машина подъехала к лесному лагерю. Громко смеясь и на ходу поправляя выцветшие от дождей и солнца тельняшки, навстречу нам высыпала толпа госпитальных девушек. Все они загорели, округлились, поправились, несмотря на то, что их рабочий день равнялся четырнадцати часам в сутки. Надя Репина, студентка Института иностранных языков, маленькая девушка с темными, чуть насмешливыми глазами, первая подошла к нам. Она поздоровалась и сказала:

— Моя бригада занимает первое место. Три нормы в день — это не шутка! Мы чувствуем себя здесь, как на военном заводе.

Последним деловито вышел из палатки начальник заготовительного лагеря главстаршина Сверчков, в красной майке, высоких болотных сапогах и с отпущенными за лето длинными рыжими усами. Он с достоинством поздоровался и первым долгом спросил, надолго ли мы и есть ли с нами продукты. Узнав, что мы всего на один день и к тому же с полным суточным пайком, он с облегчением улыбнулся и отвел нас в свободную палатку, служившую, вероятно, помещением для приезжающих гостей. Посредине ее блестела большая невысыхающая лужа, рядом с которой под нависшей складкой брезента стояли покрытые сеном нары.

Мы наскоро умылись под прибитым к дереву умывальником и отправились в лес. Под ногами трещал валежник. Лесной воздух кружил голову.

То там, то здесь на вырубленных квадратных площадках возвышались прямоугольные штабеля свежих, недавно перепиленных бревен. Это были дрова, заготовленные в течение лета. Девушки, которые до войны бывали в лесу лишь во время случайных прогулок, теперь выполняли своими руками трудную и опасную работу лесорубов. Они пилили и сваливали могучие вековые деревья. Им давалось это как-то необыкновенно легко, с жизнерадостным смехом, без жалоб на усталость, без заметного напряжения сил.

Прошло с полчаса, и тропинка затерялась в кустарнике. Перед нами расползлось широкое непроходимое болото. Начинало темнеть. Багряные блики зари легли на неподвижные ветви сосен. Ориентируясь по вишневокрасному, как раскаленная печь, закату, мы с трудом выбрались на необъезженную, недавно проложенную лесную дорогу и вскоре натолкнулись на замаскированное зенитное орудие. Оно незаметно сливалось с однообразным пейзажем леса. Два красноармейца с дымящимися самокрутками в руках сидели на пнях возле землянки. Один из зенитчиков встал, козырнул, сладко затянулся табачным дымом и потребовал у нас документы. Я спросил его, как пройти к палаткам лесорубов. Он вышел на просеку и указал на едва различимый зигзаг тропинки. По сторонам медленно поднялись аэростаты воздушного заграждения и, не шелохнувшись, повисли в воздухе. Был тот тихий час северного летнего дня, когда солнце давно зашло, а вечер еще не наступил и на небе горит высокий огненный круг потухающей, но яркой зари. Кругом светло, но деревья, трава и воздух уже пронизаны голубым, как будто лунным сиянием, стирающим контуры предметов и дневные контрасты красок.

С дороги потянуло жареными грибами и внезапно обозначились очертания потемневших палаток. Кто-то вполголоса пел. Девушки шумной толпой окружили нас. На белом, только что выструганном и липком от смолистых потеков столе дымилась чугунная сковородка. На ней, потрескивая, шипели грибы. Нас усадили на березовые пеньки. Хозяева не притронулись к приготовленному блюду и сочувственно наблюдали, как мы едим. Нам удалось сделать лишь несколько глотков, как вверху над лесом гулко прострочила пулеметная очередь. Все вскочили с мест и стали зорко разглядывать мутное, покрытое легким туманом небо. Вражеский самолет атаковал аэростаты воздушного заграждения. Один из них мгновенно вспыхнул и, как скомканный мешок, полетел к земле, оставляя за собой полосу фосфорического сияния. Раздались отрывистые выстрелы зенитного орудия, того самого, мимо которого мы только что проходили. Пулеметная дробь продолжалась еще с минуту, и затем все затихло. Все молчали и прислушивались к лесным звукам. Вдруг издали донесся приглушенный, едва уловимый стон человека. Он то замолкал, то вновь слышался в густеющем мраке.

— Это зенитчик, — решительно проговорила Шура. — Нужно итти туда. Девушки, забирайте с собой «летучую мышь» и бинты. Не теряйте времени.

Я не успел еще осознать происшедшее, как Шура скрылась за изгибом тропинки. С нею ушли две сестры с медицинскими сумками. Сполоснув под умывальником руки, я побежал вслед за ними. У орудия лежали оба зенитчика. Тот, который показывал нам дорогу, лежал ничком у входа в землянку. Он не дышал. Другой был тяжело ранен. При свете фонаря Шура склонилась над ним и делала перевязку. Из глубины землянки раздалось дребезжание телефона. Я разыскал впотьмах трубку и сообщил на командный пункт о случившемся. Через пятнадцать минут в глубине леса послышался стук мотора, и вскоре санитарная машина, с прикрытыми синими фарами, подъехала к нам. Пожилая женщина-фельдшер в армейской шинели и два санитара с носилками подошли к землянке. Шура, сохраняя внешнее спокойствие хирурга, отдала необходимые распоряжения. Убитого и раненого погрузили в машину.

В начале сентября, по приказу Военного Совета КБФ, госпиталь, в котором мы провели десять трудных месяцев жизни, был расформирован. В лихорадочной спешке стали свертываться отделения и разъезжаться в разные стороны люди. В пустеющих этажах стоял гулкий, раскатистый шум. Скрипели двери, слышался шорох передвигаемой мебели и равнодушный стук молотков, забивающих ящики с госпитальным имуществом.

Покончив со служебными делами, мы принялись за укладывание собственных вещей. За время осадной жизни в комнате скопились десятки книг, которые мы иногда покупали при выходе в город. Они тогда продавались не только в сохранившихся книжных магазинах, не только со столов, расставленных на панелях центральных улиц, но даже в продовольственных и галантерейных ларьках. Букинистические лавки были завалены уникальными экземплярами. Охотников на них находилось не много. На Литейном часто встречались тихие старушки, продававшие прекрасные, дорогие издания, безжалостно сваленные в мешки.

6 сентября мы покинули госпиталь. Коридоры как-то сразу посветлели и стали необыкновенно скрипучими. В них не было ни души. Нас провожал единственный человек, оставшийся в отделении, — печальная буфетчица Дора. Неделю назад она, как и другие вольнонаемные, получила расчет и с тех пор терпеливо ждала дня нашего переезда. Ее круглое добродушное лицо, всегда полное веселья, теперь непривычно хмурилось и в доверчивых голубых глазах блестели крупные слезы.

Госпиталь, куда мы получили назначения и где прошел второй период нашей блокадной жизни, занимал часть помещения Военно-морской медицинской академии. Это была старинная Обуховская больница, основанная в восемнадцатом веке и вписавшая в историю русской медицины много славных имен. Больничные корпуса, построенные крепостными, занимали широкий квадрат между Фонтанкой и Загородным проспектом. Несколько зданий позднейшего времени, беспорядочно разбросанных во дворе, нарушали обветшавший ансамбль Обуховки своей упрощенной архитектурой.

Нас поселили в двух комнатах на чердачном этаже массивного корпуса, рядом с Введенским каналом, наискось от Витебского вокзала. Квартира представляла собой полутемную мансарду с низкими сводчатыми потолками и с забитым фанерой окном, выходившим на запад. По вечерам в небольшой кусочек оконного стекла были видны голубые вспышки орудий, стрелявших по Ленинграду. За стеной простирался обширный чердак, где в непогоду со свистом гулял суровый балтийский ветер.

По привычке, выработавшейся за годы совместных странствий, Шура быстро придала квартире необходимый уют: раскинула на столе свою единственную плюшевую скатерть, разложила горками книги, прибила к стене несколько пожелтевших гравюр. Настольная лампа с зеленым абажуром, висячий эмалированный умывальник и два пестрых коврика у кроватей довершили убранство комнат. Даже эта простая и жалкая обстановка давала ощущение мирного семейного благополучия.

Утомленные долгими и нервными днями, мы, преодолев крутую, утомительно длинную лестницу, приходили домой и садились за книги возле спокойной и теплой лампы. Это был отдых. Мы знали, что завтра опять борьба, опять напряжение воли. И в ожидании этого «завтра» мы заставляли себя отдыхать, набирать новые силы.

Шура с головой окунулась в работу. Ее назначили сначала ординатором, а через короткий срок начальником большого терапевтического корпуса. Я пока числился в резерве.

В половине сентября начальник госпиталя вызвал меня в служебный кабинет и, как всегда, любезно усадил в кресло.

— Вам придется поехать на две недели в одно место, — сказал он громовым голосом, делая многозначительное ударение на слове «место».

Начальник госпиталя захохотал, проглотил залпом стакан воды и протянул мне какую-то бумагу.

— Это путевка в дом отдыха. Вам пора отдохнуть. Впереди предстоит много работы.

На его бледном, утомленном и усеянном мельчайшими морщинками лице застыла довольная улыбка. Особенностью этого человека было то, что он всегда кому-то что-то дарил, всегда преподносил приятные и неожиданные сюрпризы. Часть подарков шла за его собственный счет, другою частью он распоряжался по праву хозяина большого и по тому времени богатого учреждения. Однако это не мешало ему быть требовательным и строгим по службе, но, правда, совершенно чуждым мелочной придирчивости к людям и их случайным проступкам.

Я взял путевку, поблагодарил и смущенно вышел из кабинета. По правде говоря, предстоящий отдых меня не особенно радовал. Не хотелось продолжать вынужденное безделье и оставлять Шуру на новом, не обжитом еще месте в окружении мало знакомых людей.

Осенью 1942 года домом отдыха КБФ был один из военно-морских госпиталей, раскинувшийся на берегу Черной речки в парусиновых палатках и легковесных деревянных домиках дачного треста. Этот госпиталь в годы войны не раз менял свою специальность. Сначала он был хирургическим стационаром, потом приемником для разнообразных больных, потом домом отдыха и, наконец, в исторические январские дни тысяча девятьсот сорок третьего года — полевым медсанбатом, принявшим участие у снежных берегов Ладоги в борьбе за прорыв ленинградской блокады.

Отказаться от предложенной путевки было неудобно, да и нельзя, и на следующий день, набив портфель книгами и бельем, я отправился в дальнюю и по тому времени полную неизвестности дорогу. На Финляндском вокзале суетливо сновали люди, дымили паровозы, скрипели колеса длинных товаро-пассажирских составов. В игрушечном окошке кассы, величиною в ладонь, смутно виднелся подбородок кассирши. Она продавала билеты на пригородные поезда, которые продолжали регулярно курсировать между Ленинградом и Ладогой. Я почувствовал прилив радости от сознания того, что стою на перроне, где, несмотря на войну и блокаду, день и ночь шумит деловая, кипучая, ни на минуту не замирающая железнодорожная жизнь.

Через несколько часов медленной вагонной тряски я добрался до дома отдыха. Дежурный врач, оказавшийся веселым парнем и хорошим знакомым, ткнул меня в грудь стетоскопом и, по-приятельски мигнув, записал в историю болезни безотрадный диагноз — «функциональное расстройство нервной системы». «Тяжелое заболевание», зарегистрированное в анналах госпиталя, не помешало мне, однако, с аппетитом пообедать в людной и необыкновенно шумной кают-компании. Балтийские офицеры умели не только хорошо воевать, но и дружно, со вкусом проводить свой пятнадцатидневный отдых. Главный врач госпиталя немедленно включил меня в список больных, остро нуждающихся в портвейне, и гостеприимная диэтсестра водрузила возле моей тарелки бокал с искрящимся карданахи. После обеда и «мертвого часа», бурно проведенного в биллиардной, старожилы повели меня осматривать природные богатства местности. Мы вышли в унылое осеннее поле, покрытое сырой и пожелтевшей травой. Повсюду тянулась колючая проволока, чернели извилистые ленты окопов, на каждом шагу стояли часовые в зеленых металлических шлемах, с короткими автоматами на груди. На деревянных дощечках, прибитых к столбам и одиноким поредевшим березкам, расплывались в зигзагообразных потеках лаконические крупные надписи: «Стой! Ни шагу дальше! Часовой стреляет без предупреждения». Этим, собственно, и исчерпывались красоты природы.

Несмотря на хорошее питание, уютную обстановку и чистоту, я прожил в доме отдыха вместо положенных двух недель только четверо суток. Как и многих других, меня тянуло в Ленинград. На пятый день я простился с главным врачом и потихоньку вышел за ворота гостеприимного дома. До станции было полкилометра. На деревянной платформе сияли блики холодного сентябрьского солнца. Поезд шел раздражающе медленно. Где-то впереди были подорваны рельсы, и состав после долгих маневров перевели на другой путь. В вагоне сидели десять-пятнадцать человек, почти все военные. Предвидя опоздание, пассажиры сдержанно нервничали, хмуро поглядывали на часы, много курили. Поезд поминутно останавливался и явно опаздывал. Никто не хотел тащиться пешком через затемненный город и подвергаться риску провести ночь в комендатуре. Когда вагоны лязгнули и остановились у вокзала, было около полуночи.

Провалившись в беспросветную темень, я побрел по направлению к Литейному мосту. Моросил мелкий дождик, где-то за Невой хлопали пушки, световые конусы прожекторов, скользя по обрывкам туч, бледно тонули в небе. Казалось, дороге не будет конца. На Литейном проспекте нас было только двое — впереди меня шла какая-то девушка. Она спешила, почти бежала, сквозь шелест дождя слышалось ее учащенное дыхание. Внезапно она исчезла в провале ворот, и тотчас странное молчание повисло над улицей. Вдалеке мигали орудийные вспышки, бросая на мокрый асфальт чуть заметные короткие отблески. По мостовой тяжело протопал комендантский патруль. Когда слева появились неясные очертания Владимирского собора, я понял, что Невский уже остался позади. В темноте кто-то вскрикнул и надрывно заплакал. В переулке, размахивая фонарем, пробежали люди, прогремела автоматная дробь. И опять наступила томительная тишина, как в глубоком каменном подземелье.

Наконец я добрался до госпиталя. В проходной будке уютно горела яркая электрическая лампа и дежурный краснофлотец, с голубой повязкой на рукаве, сосредоточенно читал за столом толстую, должно быть интересную книгу. Я стряхнул с шинели брызги дождя и почувствовал себя дома.