Центральная тюрьма в Клэрво, описанная в предыдущей главе, может быть рассматриваема, как одно из типичных мест заключение. Во Франции она является одной из лучших тюрем, – я бы даже сказал, лучшей, если бы не знал от Элизе Реклю, что военная тюрьма в Бресте ничем не уступает Клэрвоской централке. Действительно, недавние рассуждение во Французской Палате Депутатов о состоянии мест заключение, а также бунты, вспыхнувшие в 1886 году почти во всех крупных французских тюрьмах, указывают, что большинство этих учреждений гораздо хуже того, с которым нам пришлось ознакомиться на основании личного опыта в Клэрво.
Если мы сравним тюремную дисциплину в Клэрво с дисциплиной английских тюрем – насколько о последних можно судить по отчетам тюремной комиссии 1863 года, а также по прекрасной книге ирландского патриота, Михаила Дэвитта[53], и по работам Джона Кэмпбелля[54], дамы, избравшей псевдоним – «Тюремная надзирательница»[55], сэра Эдмунда Дю-Лэна[56], книге: «Пять лет заключение»[57] и письмам, напечатанным в прошлом году в «Daily News» за подписью «Бывший В. 24», – мы должны будем признать, что французские центральные тюрьмы нисколько не хуже, а в некоторых отношениех человечнее, чем английские. Что же касается немецких тюрем, то насколько можно судить о них по литературе и по рассказам моих немецких друзей, испытавших их на себе, обращение, которому подвергаются арестанты в Германии, не может быть сравниваемо с режимом в Клэрво и отличается очень грубым характером. Относительно австрийских тюрем можно сказать, что они в настоящее время находятся в том положении, в каком они были в Англии, до реформы 1863 г. Таким образом, мы смело можем сказать, что тюрьма, описанная в предыдущей главе, не только не хуже тысяч подобных же учреждений, рассыпанных по всей Европе, но напротив может считаться одной из лучших.
Если бы меня спросили, какие реформы можно ввести в эту тюрьму и подобные ей, но при том условии, чтобы они все-таки оставались тюрьмами, я мог бы указать лишь на некоторые частичные улучшение, которые, в общем, немногим бы улучшили положение арестантов; но в то же время, я должен был бы откровенно признать, как трудно сделать какие бы то ни было улучшение, даже самые незначительные, когда дело касается учреждений, основанных на ложном принципе.
Можно бы, например, пожелать повышение платы арестантам за их труд, – на что тюремная администрация, вероятно, ответила бы, как трудно найти частных предпринимателей, готовых построить дорого стоющие мастерские в тюрьме и указала бы на вытекающую отсюда необходимость дешевого труда. С другой стороны, я не стал бы предлагать, чтобы арестанты работали исключительно для казны, так как я знаю, что казна стала бы платить арестантам не больше, если не меньше, чем некоторые подрядчики в Клэрво. Казна никогда не рискнет затратить милльоны на мастерские и на паровые машины, а, отказавшись от употребление усовершенствованных машин, она не в состоянии будет оплачивать арестантский труд лучше, чем теперь; значит, дело сведется опять-таки к тем же тридцати до сорока коп. в день. Кроме того, казна едва ли сможет занимать арестантов теми разнообразными ремеслами, которые я перечислил в предыдущей главе, а это разнообразие работ является одним из непременных условий нахождение постоянного занятия для арестантов. В Англии, где частное предпринимательство не допускается в стенах тюрьмы, средняя производительность каждого арестанта в 1877 г. не превышала двадцати девяти рублей, а максимум производительности достигал лишь 200 рублей[58].
Затем я, конечно, предложил бы, чтобы было снято запрещение разговора между арестантами, потому что это запрещение, существующее и во Франции, и в Англии[59], и в Америке, в сущности, остается мертвой буквой и только служит лишним отегощением участи. Я предложил бы также, чтобы было разрешено в тюрьмах употребление табаку, ибо это является единственным средством прекратить гнусную тайную продажу этого запрещенного в тюрьмах продукта, практикуемую надзирателями в Англии[60], так же как и во Франции. Эта мера уже введена в Германии, где табак продается в тюремных лавочках. И наверное эта мера послужит к уменьшению числа курильщиков среди арестантов. Но подобные меры, конечно, являются лишь мелочами, не могущими в значительной степени улучшить наши карательные учреждение.
С целью улучшить их коренным образом можно бы, конечно, предложить, чтобы во главе каждой тюрьмы стоял Песталоцци и 60 других Песталоцци замещали бы должность надзирателей. Боюсь лишь, что тюремная администрация может ответить мне на подобие Александра II, написавшего однажды на административном отчете: «где мне взять людей?» – ибо несомненно, что покуда наши тюрьмы останутся тюрьмами, Песталоцци будут являться редким исключением среди заведующих тюрьмами и надзирателей, места которых по-прежнему будут заполняться отставными солдатами.
Чем более размышляешь о частичных улучшениех, которые могут быть введены, чем более обсуждаешь их реальное практическое значение, тем более убеждаешься, что те немногие из них, которые могут быть введены, не имеют существенного значение, а улучшение серьезного характера совершенно невозможны при настоящей системе. Значит, приходится искать какого-либо иного выхода. Теперешняя система ошибочна в самом основании.
Одним из наиболее поражающих в системе наших карательных учреждений обстоятельств является то, что раз человек побывал в тюрьме, имеется три шанса против одного, что он вскоре после освобождение опять попадет в нее. Конечно, имеются немногие исключение из этого правила. В каждой тюрьме вы найдете людей, которые попали туда случайно. В их жизни было такое фатальное стечение обстоятельств, которое вызвало бурное проявление страсти или слабости, и в результате они попали за тюремные стены. Я думаю, всякий согласится, относительно подобных лиц, что еслибы их совсем не запирали в тюрьмы, общество от этого нисколько бы не пострадало. А, между тем, их мучают в тюрьмах и никто не сможет ответить на вопрос: – «зачем?» Они сами сознают вредоносность своих поступков и несомненно это чувство было бы в них еще глубже, если бы их совсем не держали в заключении.
Число подобных лиц вовсе не так мало, как это обыкновенно полагают и несправедливость их заключение настолько очевидна, что в последнее время раздаются многие авторитетные голоса, в том числе английских судей[61], настаивающие на необходимости дать судьям право освобождать таких лиц, не налагая на них никакого наказание.
Но криминалисты наверное скажут, что имеется другой многочисленный класс обитателей тюрем, для которых собственно и предназначаются наши карательные учреждение. И тут возникает вопрос: насколько тюрьмы отвечают своей цели, по отношению к этому разряду заключенных? насколько они улучшают их? и насколько устрашают, предупреждая таким образом дальнейшее нарушение закона?[62]
На этот вопрос не может быть двух ответов. Цифры с совершенной ясностью указывают нам, что предполагаемое двойное влияние тюрем – воздерживающее и нравственно-оздоровляющее – существует лишь в воображении юристов. Почти половина всех лиц приговариваемых во Франции и Англии окружными судами, – рецидивисты, уже раз или два побывавшие в тюрьме. Во Франции от двух-пятых до половины всех привлекаемых к уголовному суду присяжных и две-пятых всех привлекаемых к суду исправительной полиции, – уже побывали в тюрьмах. Каждый год арестуется не менее 70000 до 72,000 рецидивистов. От 42 % до 45 % всех убийц и от 70 % до 72 % всех воров, осуждаемых ежегодно – рецидивисты. В больших городах эта пропорция еще более высока. Из всех арестованных в Париже в 1880 году более одной четверти были уже приговорены в течение предыдущих десяти лет более четырех раз. Что же касается до центральных тюрем, то от 20 % до 40 % всех освобождаемых из них ежегодно арестантов снова попадают в центральные тюрьмы в течение первого же года по освобождении и, – большею частью в первые же месяцы. Количество рецидивистов было бы еще более, еслибы не то обстоятельство, что многие освобожденные ускользают от внимание полиции, меняя свои имена и профессии; кроме того, многие из них эмигрируют или умирают скоро после освобождение[63].
Возвращение освобожденных обратно в тюрьму – настолько обычное явление в французских центральных тюрьмах, что вы часто можете слышать, как надзиратели говорят между собой: «Удивительное дело! N. до сих пор еще не вернулся в тюрьму! Неужели он успел уже перейти в другой судебный округ?» Некоторые арестанты, освобождаясь из тюрьмы, где они, благодаря хорошему поведению, имели какую-нибудь привиллегированную должность, – например, в госпитале – обыкновенно просят, чтобы эта должность была оставлена за ними до их следующего возвращение в тюрьму! Эти бедняги хорошо сознают, что они не в состоянии будут противиться искушением, которые их встретят на свободе; они знают, что очень скоро опять попадут назад в тюрьму, где и кончат свою жизнь.
В Англии, насколько мне известно, положение вещей не лучше, несмотря на усилия 63 «обществ для вспомоществование освобожденным арестантам». Около 40 % всех осужденных лиц – рецидивисты и, по словам м-ра Дэвитта, 95 % всех находящихся в каторжном заключении уже ранее получили тюремное образование, побывав однажды, а иногда и дважды в тюрьме.
Более того, во всей Европе замечено было, что если человек попал в тюрьму за какое-нибудь сравнительно мелкое преступление, он обыкновенно возвращается в нее, осужденный за что-нибудь гораздо более серьезное. Если это – воровство, то оно будет носить более утонченный характер по сравнению с предыдущим; если он был осужден ранее за насильственный образ действий, много шансов за то, что в следующий раз он уже попадет в тюрьму в качестве убийцы. Словом, рецидивизм вырос в такую огромную проблемму, над которой тщетно бьются европейские писатели-криминалисты и мы видим, что во Франции, под впечатлением непреоборимой сложности этой проблеммы, изобретаются планы, которые в сущности сводятся к тому, чтобы осуждать всех рецидивистов на смерть, путем вымирание в одной из самых нездоровых колоний французской республики[64].
Как раз в то время, когда я писал эту главу, в парижских газетах печатался рассказ об убийстве, совершенном лицом, которое за день перед тем было выпущено из тюрьмы. Прежде чем этот человек был арестован в первый раз и присужден к 13-ти месячному тюремному заключению (за преступление сравнительно маловажного характера), он свел знакомство с женщиной, которая держала маленькую лавочку. Он хорошо знал образ её жизни и почти тотчас после освобождение из тюрьмы, отправился к ней вечером, как раз, когда она запирала лавочку, зарезал ее и хотел овладеть кассой. Весь план, до мельчайших подробностей был обдуман арестантом во время заключение.
Подобные эпизоды далеко не редкость в уголовной практике, хотя, конечно, не всегда имеют такой же сенсационный характер, как в данном случае. Наиболее ужасные планы самых зверских убийств в большинстве случаев изобретаются в тюрьмах, и если общественное мнение бывает возмущено каким-либо особенно зверским деянием, последнее почти всегда является прямым или косвенным результатом тюремного обучение: оно бывает делом человека, освобожденного из тюрьмы, или же совершается по наущению какого-нибудь бывшего арестанта.
Не смотря на все попытки уединить заключенных, или воспретить разговоры между ними, тюрьмы до сих пор остаются высшими школами преступности. Планы благонамеренных филантропов, мечтавших обратить наши карательные учреждение в исправительные, потерпели полную неудачу; и хотя оффициальная литература избегает касаться этого предмета, те директора тюрем, которые наблюдали тюремную жизнь во всей её ноготе, и которые предпочитают правду оффициальной лжи, откровенно утверждают, что тюрьмы никого не исправляют и что, напротив, они действуют более или менее развращающим образом на всех тех, кому приходится пробыть в них несколько лет.
Да иначе не может и быть. Мы должны признать, что результаты должны быть именно таковы, если только мы внимательно проанализируем влияние тюрьмы на арестанта.
Прежде всего, никто из арестантов, за редкими исключениеми, не признает своего осуждение справедливым. Все знают это, но почему-то все относятся к этому слишком легко, между тем как в таком непризнании кроется осуждение всей нашей судебной системы. Китаец, осужденный семейным судом «неделенной семьи» к изгнанию[65], или Чукча, бойкотируемый своим родом, или же крестьянин, присужденный «Водяным Судом» (суд, ведающий орошение) в Валенсии или в Туркестане, почти всегда признают справедливость приговора, произнесенного их судьями. Но ничего подобного не встречается среди обитателей наших современных тюрем.
Возьмите, напр., одного из «аристократов» тюрьмы, осужденного за «финансовую операцию», т.е., за предприятие такого рода, которое целиком было рассчитано на «жадность и невежество публики», как выражается один из героев замечательных очерков из тюремной жизни, принадлежащих перу Михаила Дэвитта. Попробуйте убедить такого человека, что он поступил неправильно, занимаясь операциями подобного рода. Он, вероятно, ответит вам: «Милостивый государь, маленькие воришки действительно попадают в тюрьму, но крупные, как вам известно, пользуются свободой и полнейшим уважением тех самых судей, которые присудили меня.» И вслед за тем он укажет вам на какую-нибудь компанию, основанную в Лондонской Сити со специальной целью ограбить наивных людей, мечтавших обогатиться путем разработки золотых рудникорь в Девоншире, свинцовых залежей под Темзой, и т. п. Всем нам знакомы такие компании, во главе которых в Англии всегда стоит лорд, священник и «М. Р.» (член парламента); все мы получаем их обольстительные циркуляры; все мы знаем, как выуживаются последние гроши из карманов бедняков… Что же мы можем сказать в ответ «тюремному аристократу»? Или же возьмем для примера другого, который был осужден за то, что на французском жаргоне именуется manger la grencuille, и что мы русские называем «пристрастием к казенному пирогу», другими словами, осужденный за растрату общественных денег. Подобный господин скажет вам: «Я не был достаточно ловок, милостивый государь, в этом – вся моя вина». Что вы можете сказать ему в ответ, когда вы прекрасно знаете, какие огромные куски общественного пирога бесследно исчезают в пасти охотников до этого блюда, при чем эти гастрономы не только не попадают под суд, но пользуются уважением общества. «Я не был достаточно ловок», будет он повторять, пока будет носить арестантскую куртку; и будет ли он томиться в одиночной камере или осушать Дартмурские болота, его ум неустанно будет работать в одном и том же направлении: он будет все более и более озлобляться против несправедливости общества, которое усыпает розами путь достаточно ловких и сажает в тюрьму неловких. А как только он будет выпущен из тюрьмы, он попытается взобраться на высшую ступень лестницы; он употребит все силы ума, чтобы быть «достаточно ловким» и на этот раз так откусит кусок пирога, чтобы его не поймали.
Я не стану утверждать, что каждый арестант смотрит на преступление, приведшие его в тюрьму, как на нечто достойное похвалы; но несомненно, что он считает себя нисколько не хуже тех заводчиков, которые выделывают апельсинное варенье из репы и фабрикуют вино из окрашенной фуксином воды, сдобренной алкоголем, не хуже тех предпринимателей, которые грабят доверчивую публику, которые самыми разнообразными способами спекулируют на «жадность и невежество публики» и которые, тем не менее, пользуются всеобщим уважением. «Воруй, да не попадайся!» – такова обычная поговорка в тюрьмах всего мира и напрасно мы будем оспаривать её мудрость, пока в мире деловых сношений понятия о честном и безчестном будут столь шатки, каковы они теперь.
Уроки, получаемые заключенными в тюрьме, нисколько не хуже чем те, которые он получает из внешнего мира. Я упоминал уже в предыдущей главе о скандальной торговле табаком, которая практикуется в французских тюрьмах, но, до последнего времени, я думал, что в Англии неизвестно это зло, пока не убедился в противном из одной книги[66]. Характерно, что даже цифры почти те же самые. Так из каждых 20 шил., переданных заключенному, 10 должны быть отданы надзирателю, а на остальные десять он доставляет табак и прочую контрабанду, по фантастическому тарифу. Таковы нравы в Мюлльбанке. Французский же тариф – из 50 фр. 25 фр. надзирателю, а затем на остальные 25 поставляется табак и пр. по упомянутым ценам. Что касается до работ, то и при казенной и при подрядческой системе, практикуемых в больших тюрьмах, совершается такая масса всякого рода мелких мошенничеств, что мне неоднократно приходилось слышать в Клэрво от арестантов: «настоящие воры, сударь, не мы, а те, которые держат нас здесь». Конечно, мне скажут, что администрация должна стремиться искоренить это зло и что многое уже сделано в этом отношении. Я даже готов признать справедливость этого замечание. Но вопрос в том, может ли зло этого рода быть совершенно искоренено? Уже одно то обстоятельство, что зло это существует в большинстве тюрем Европы, указывает, как трудно найти неподкупную тюремную администрацию.
Впрочем, упоминая об этой причине деморализации, я не стану очень подчеркивать ее; не потому, что я не признаю её чрезвычайно вредного влияние, но просто потому, что если бы вышеуказанная причина совершенно исчезла из тюремной жизни, то и тогда в наших карательных учреждениех осталось бы множество других развращающих причин, от которых нельзя избавиться, покуда тюрьма останется тюрьмою. К ним я и перейду.
Много было написано об оздоровляющем влиянии труда – особливо физического труда – и я, конечно, менее всего стану отрицать это влияние. Не давать арестантам никакого занятия, как это практикуется в России, значит – совершенно деморализовать их, налагать на них бесполезное наказание и убивать в них последнюю искру энергии, делая их совершенно неспособными к трудовой жизни после тюрьмы. Но есть труд и труд. Существует свободный труд, возвышающий человека, освобождающий его мозг от скорбных мыслей и болезненных идей, – труд, заставляющий человека чувствовать себя частицею мировой жизни. Но есть также и вынужденный труд, труд раба, унижающий человека, – труд, которым занимаются с отвращением, из страха наказание, и таков тюремный труд. При этом я, конечно, не имею в виду такого гнусного изобретение, как вертящееся колесо английских тюрем, которое приходится вертеть человеку, подобно белке, хотя двигательную силу можно было бы получить и другим образом, гораздо более дешевым. Я не имею также в виду щипание конопати, при котором человек производит в день ровно на одну копейку[67]. Арестанты вправе рассматривать подобного рода труд, как низкую месть со стороны общества, которое не позаботилось, в дни их детства, указать им лучших путей к высшей, более достойной человека, жизни, а теперь мстит им за это. Я думаю, нет ничего более возмутительного, как чувствовать, что тебя принуждают работать не потому, что твой труд кому-либо нужен, а в виде наказание. В то время как все человечество работает для поддержание жизни, арестант, щиплющий конопать или разбирающий нитки, занимается работой, которая никому не нужна. Он – отвержен. И если он по выходе из тюрьмы будет обращаться с обществом, как отверженец, мы не можем обвинять никого, кроме самих себя.
Но не лучше обстоит дело и с продуктивным трудом в тюрьмах. Государство редко может выступить в роли удачливого конкуррента на рынке, где продукты покупаются и продаются ради тех выгод, которые могут быть реализованы при покупке и продаже. Вследствие этого, оно бывает вынуждено, с целью дать работу арестантам, прибегать к помощи подрядчиков. Но, чтобы привлечь этих подрядчиков и побудить их затратить деньги на постройку мастерских, – в то же время гарантируя определенное количество работы для известного числа арестантов, не смотря на колебание рыночных цен (при чем необходимо иметь в виду неблагоприятную обстановку тюрьмы и работу необученных ремеслу рабочих-арестантов), – чтобы привлечь таких подрядчиков, государству приходится продавать арестантский труд за безценок, не говоря уже о взятках, которые тоже способствуют понижению цен за труд. Таким образом, на кого бы ни работали арестанты, для казны или для подрядчиков, – их заработки ничтожны.
Мы видели в предыдущей главе, что наивысшая заработная плата, платимая подрядчиками в Клэрво, редко превышает 80 копеек в день, а в большинстве случаев она ниже 40 копеек, за 12-ти часовый труд, при чем половину этого заработка, а иногда и более, удерживает в свою пользу казна. В Пуасси (Poissy) арестанты зарабатывают у подрядчика по 12 копеек в день, и менее 8 копеек, когда работают для казны[68].
В Англии, с тех пор как тюремная коммиссие 1863 г. сделала открытие, что арестанты зарабатывают черезчур много, их заработок свелся почти к нулю, если не считать небольшего уменьшение срока наказание для прилежно работающих арестантов. В английских тюрьмах заключенных занимают такого рода ремеслами, что лишь искуссные рабочие могут заработать свыше 50 копеек в день (сапожники, портные и занимающиеся плетением корзин)[69]. В других же областях труда, арестантская работа, переведенная на рыночную ценность, колеблется между 12 и 40 копейками в день.
Несомненно, что работа, при таких обстоятельствах, лишенная сама по себе привлекательности, так как она не дает упражнение умственным способностям рабочаго и оплачиваемая так скверно, может быть рассматриваема лишь, как форма наказание. Когда я глядел на моих друзей-анархистов в Клэрво, выделывавших дамские корсеты или перламутровые пуговицы и зарабатывавших при этом 24 копейки за десяти-часовой труд, причем 8 копеек удерживалось казною (у уголовных преступников удерживалось 12 копеек, или даже более), – я вполне понял, какого рода отвращение должна вызывать подобного рода работа в людях, принужденных заниматься ею целые годы. Какое удовольствие может дать подобная работа? Какое моральное влияние может она оказать, если арестант постоянно повторяет сам себе, что он работает лишь для обогащение подрядчика? Получивши 72 копейки за целую неделю труда, он и его товарищи могут только воскликнуть: «и подлинно, настоящие-то воры – не мы, а те, кто держит нас здесь».
Но все же мои товарищи, которых не принуждали заниматься этой работой, занимались ею добровольно, и иногда, путем тяжелых усилий, некоторые из них ухитрялись заработать до 40 копеек в день, особенно, когда в работе требовалось некоторое искусство или артистический вкус. Но они занимались этой работой потому, что в них поддерживался интерес к работе. Те из них, которые были женаты, вели постоянную переписку с женами, переживавшими тяжелое время, пока их мужья находились в тюрьме. До них доходили письма из дому, и они могли отвечать на них. Таким образом узы, связывающие арестантов с семьею, не порывались. У холостых же и у неимевших семьи, которую надо было поддерживать, была другая страсть – любовь к науке и они гнули спину над выделкой перламутровых пуговиц и брошек, в надежде выписать в конце месяца какую-нибудь давно желанную книгу.
У них была страсть. Но какая благородная страсть может владеть уголовным арестантом, оторванным от дома и лишенным всяких связей с внешним миром? Люди, изобретавшие нашу тюремную систему, постарались с утонченною жестокостью обрезать все нити, так или иначе связывающие арестанта с обществом. Они растоптали все лучшие чувства, которые имеются у арестанта, также как у всякого другого человека. Так, например, в Англии, жена и дети не могут видеть заключенного чаще одного раза в три месяца; письма же, которые ему разрешают писать, являются издевательством над человеческими чувствами. Филантропы, изобретшие английскую тюремную дисциплину, дошли до такого холодного презрение к человеческой природе, что разрешают заключенным только подписывать заранее заготовленные печатные листы! Мера эта тем более возмутительна, что каждый арестант, как бы низко ни было его умственное развитие, прекрасно понимает мелочную мстительность, которой продиктованы подобные меры, – сколько бы ни говорили в извинение о необходимости помешать сношением с внешним миром.
Во французских тюрьмах – по крайней мере, в центральных – посещение родственников допускаются чаще, и директор тюрьмы, в исключительных случаях, имеет право разрешать свидание в комнатах, без тех решеток, которые обыкновенно отделяют арестанта от пришедших к нему на свидание. Но центральные тюрьмы находятся вдали от больших городов, а между тем именно эти последние поставляют наибольшее количество заключенных, причем осужденные принадлежат, главным образом, к беднейшим классам население и лишь немногие из жен обладают нужными средствами для поездки в Клэрво, с целью получить несколько свиданий с арестованным мужем.
Таким образом, то благотворное влияние, которое могло бы облагородить заключенного, внести луч радости в его жизнь, единственный смягчающий элемент в его жизни, – общение с родными и детьми – систематически изгоняется из арестантской жизни. Тюрьмы старого времени отличались меньшей чистотой; в них было меньше «порядка», чем в современных, но в вышеуказанном отношении они были более человечны.
В серой арестантской жизни, лишенной страстей и сильных впечатлений, все лучшие чувства, могущие улучшить характер человека, вскоре замирают. Даже рабочие, любящие свое ремесло и находящие в нем удовлетворение своим эстетическим потребностям, теряют вкус к работе. Тюрьма убивает, прежде всего, физическую энергию. Мне теперь вспоминаются годы, проведенные в тюрьме в России. Я вошел в каземат крепости с твердым решением – не поддаваться. С целью поддержание физической энергии, я регулярно совершал каждый день семи-верстную прогулку по каземату и дважды в день проделывал гимнастические упражнение с тяжелым дубовым табуретом. А когда мне было разрешено употребление пера и чернил, я занялся приведением в порядок обширной работы, а именно – подверг систематическому пересмотру существующие доказательства ледникового периода. Позднее, во французской тюрьме, я со страстью занялся выработкой основных начал того мировоззрение, которое я считаю системой новой философии, – основы анархии. Но в обоих случаях я вскоре начал чувствовать, как утомление овладевало мною. Телесная энергие постепенно исчезала. Может быть, наилучшей параллелью состояние арестанта является зимовка в полярных странах. Прочтите отчеты о полярных экспедициях прежнего времени, напр. добродушного Пэрри или старшего Росса. Читая эти дневники, вы улавливаете чувство физического и умственного утомление, запечатленное на каждой их странице, и доходящее почти до отчаяние, пока, наконец, на горизонте не появится солнце, приносящее с собою свет и надежду. Таково же состояние арестанта. Мозгу не хватает энергии для поддержание внимание; мышление становится медленнее и менее настойчивым: мысли не хватает глубины. В одном американском прошлогоднем отчете говорится, между прочим, что, в то время, как изучение языков ведется арестантами с большим успехом, они редко могут настойчиво заниматься математикой; наблюдение это совершенно верно.
Мне кажется, что это подавление здоровой нервной энергии лучше всего объясняется отсутствием впечатлений. В обыденной жизни тысячи звуков и красок затрагивают наши чувства; тысячи мелких разнообразных фактов запечатлеваются в нашем сознании и возбуждают деятельность мозга. Но жизнь арестанта в этом отношении совершенно ненормальна: его впечатление чрезвычайно скудны и всегда одни и те же. Отсюда – пристрастие арестантов ко всякого рода новинке, погоня за всяким новым впечатлением. Я никогда не забуду, с каким жадным вниманием я подмечал в крепости, во время прогулки по дворику Трубецкого бастиона, переливы света на золоченом шпице собора, – розоватом при закате солнца и полном голубоватых оттенков по утрам; я замечал все оттенки красок, меняющихся в облачные и в ясные дни, утром и вечером, зимою и летом. Только цвета красок шпица и подвергались изменению; остальное оставалось все в той же угрюмой неизменности. Появление воробья в тюремном дворе было крупным событием: оно вносило новое впечатление. Вероятно, этим объясняется и то, что арестанты так любят рисунки и иллюстрации: они дают им новые впечатление необычным путем. Все впечатление, получаемые в тюрьме, путем чтение, или же из собственных размышлений, действуют не непосредственно, а путем воображение; вследствие чего мозг, плохо питаемый ослабевшим сердцем и обедневшей кровью, быстро утомляется, теряет энергию. Оттого и чувствуется в тюрьме такая потребность во внешних, непосредственных впечатлениех.
Этим обстоятельством, вероятно, объясняется также удивительное отсутствие энергии, увлечение в работе заключенных. Всякий раз, когда я видел в Клэрво арестанта, лениво передвигавшегося по двору, в сопровождении также лениво шагавшего за ним надзирателя, я мысленно возвращался к дням моей юности, в дом отца, в среду крепостных. Арестантская работа – работа рабов, а такого рода труд не может вдохновить человека, не может дать ему сознание необходимости труда и созидание. Арестанта можно научить ремеслу, но любви к этому ремеслу ему нельзя привить; напротив того, в большинстве случаев он привыкает относиться к своему труду с ненавистью.
Необходимо указать еще на одну причину деморализации в тюрьмах, которую я считаю особенно важной, в виду того, что она одинакова во всех тюрьмах, и что корень её находится в самом факте лишение человека свободы. Все нарушение установленных принципов нравственности можно свести к одной первопричине: отсутствию твердой воли. Большинство обитателей наших тюрем – люди, не обладавшие достаточной твердостью, чтобы противустоять искушением, встречавшимся на их жизненном пути, или подавить страстный порыв, мгновенно овладевший ими. Но в тюрьме, также как и в монастыре, арестант огражден от всех искушений внешнего мира; а его сношение с другими людьми так ограничены и так регулированы, что он редко испытывает влияние сильных страстей. Вследствие этого, ему редко представляется возможность упражнять и укреплять ослабевшую волю. Он обращен в машину и следует по раз установленному пути; а те немногие случаи, когда ему предстоит свободный выбор, так редки и ничтожны, что на них развивать свою волю невозможно. Вся жизнь арестанта расписана впереди и распределена заранее; ему остается только отдаться её течению, слепо повиноваться, под страхом жестоких наказаний. При подобных условиях, если он даже обладал некоторой твердостью воли ранее осуждение, последняя исчезает в тюрьме. А потому, – где же ему найти силу характера, чтобы противустоять искушением, которые внезапно окружат его, как только он выйдет за порог тюрьмы? Как он сможет подавить первые импульсы страстного характера, если в течении многих лет употреблены были все старание, чтобы убить в нем внутреннюю силу сопротивление, чтобы превратить его в послушное орудие в руках тех, кто управлял им?
Вышеуказанный факт, по моему мнению, (и мне кажется, что по этому вопросу не может быть двух мнений), является самым строгим осуждением всех систем, основанных на лишении человека свободы. Происхождение наших систем наказание, основанных на систематическом подавлении всех проявлений индивидуальной воли в заключенных и на низведении людей до степени лишенных разума машин, легко объясняется. Оно выросло из желание предотвратить всякие нарушение дисциплины и из стремление держать в повиновении возможно большее количество арестантов при возможно меньшем количестве надсмотрщиков. Действительно, мы видим целую обширную литературу о тюрьмах, в которой господа «специалисты» с наибольшим восхищением говорят именно о тех системах, при которых тюремная дисциплина поддерживается при наименьшем количестве надзирателей. Идеальной тюрьмой в глазах таких специалистов была бы тысяча автоматов, встающих и работающих, едящих и идущих спать под влиянием электрического тока, находящегося в распоряжении одного единственного надзирателя. Но если наши современные, усовершенствованные тюрьмы и сокращают, может быть, в государственном бюджете некоторые сравнительно мелкие расходы, зато они являются главными виновницами за тот ужасающий процент рецидивистов, какой наблюдается теперь во всех странах Европы. Чем менее тюрьмы приближаются к идеалу, выработанному тюремными специалистами, тем менее они дают рецидивистов[70]. Не должно удивляться, что люди, приученные быть машинами, не в силах приспособиться к жизни в обществе.
Обыкновенно бывает так, что тотчас же по выходе из тюрьмы арестант сталкивается со своими бывшими сотоварищами, поджидающими его при выходе. Они принимают его по-братски, и почти тотчас же по освобождении он снова попадает в тот же поток, который однажды уже принес его к стенам тюрьмы. Всякого рода филантропы и «общество для помощи освобожденным арестантам», в сущности, мало помогают злу. Им приходится переделывать то, что сделано тюрьмою, сглаживать те следы, которые тюрьма оставила на освобожденном. В то время, как влияние честных людей, которые протянули бы братскую руку прежде, чем человек попал под суд, могло бы спасти его от проступков, доведших его до тюрьмы, – теперь, когда он прошел курс тюремного обучение, все усилия филантропов, в большинстве случаев, не поведут ни к каким результатам.
И какая разница между братским приемом, каким встречают освобожденного его бывшие сотоварищи, и отношением к нему «честных граждан», скрывающих под наружным покровом христианства свой фарисейский эгоизм! Для них освобожденный арестант является чем-то в роде зачумленного. Кто из них решится, как это делал долгие годы д-р Кэмпбелль в Эдинбурге, пригласить его в свой дом и сказать ему: «Вот тебе комната; садись за мой стол и будь членом моей семьи, пока мы подыщем работу?» Человек, выпущенный из тюрьмы, более всякого другого нуждается в поддержке, нуждается в братской руке, протянутой к нему, но общество, употребивши все усилия, чтобы сделать из него врага общества, привив ему пороки, развиваемые тюрьмой, отказывает ему именно в той братской помощи, которая ему так нужна.
Много ли найдется также женщин, которые согласятся выйти замуж за человека, побывавшего в тюрьме? Мы знаем, как часто женщина выходит замуж, задавшись целью «спасти человека»; но, за немногими исключениеми, даже такие женщины инстинктивно сторонятся от людей, получивших тюремное образование. Таким образом, освобожденному арестанту приходится подыскивать себе подругу жизни среди тех самых женщин – печальных продуктов скверно-организованного общества, – которые, в большинстве случаев, были одной из главных причин, приведших его в тюрьму. Немудрено, что большинство освобожденных арестантов опять попадается, проведя всего несколько месяцев на свободе.
Едва ли много найдется людей, которые осмелились бы утверждать, что тюрьмы должны оказывать лишь устрашающее влияние, не имея в виду целей нравственного исправление. Но что же делаем мы для достижение этой последней цели? Наши тюрьмы, как будто, специально устроены для того, чтобы навсегда унизить раз попавших туда, навсегда потушить в них последние искры самоуважение.
Каждому пришлось, конечно, испытать на себе влияние приличной одежды. Даже животные стыдятся появляться в среде подобных себе, если их наружности придан необычайный, смешной характер. Кот, которого шалун-мальчишка разрисовал бы желтыми и черными полосами, постыдится явиться среди других котов в таком комическом виде. Но люди начинают с того, что облекают в костюм шута тех, кого они якобы желают подвергнуть курсу морального лечение. Когда я был в Лионской тюрьме, мне часто приходилось наблюдать эффект, производимый на арестантов тюремной одеждой. Арестанты, в большинстве рабочие, бедно, но прилично одетые, проходили по двору, в котором я совершал прогулку, направлялись в цейхгауз, где они оставляли свою одежду и облекались в арестантскую. Выходя из цейхгауза наряженными в арестантский костюм, покрытый заплатами из разноцветных тряпок, с безобразной круглой шапкой на голове, они глубоко стыдились показаться пред людьми в таком гнусном одеянии Во многих тюрьмах, особенно в Англии, арестантам дают одежду, сделанную из разноцветных кусков материи, более напоминающую костюм средневекового шута, чем одежду человека, которого наши тюремные филантропы якобы пытаются исправить.
Таково первое впечатление арестанта, и в течение всей своей жизни в тюрьме он будет подвергнуть обращению, которое проникнуто полным презрением к человеческим чувствам. В Дартмурской тюрьме, например, арестантов рассматривают, как людей, не обладающих ни малейшей каплей стыдливости. Их заставляют парадировать группами, совершенно обнаженных; перед тюремным начальством и проделывать в таком виде гимнастические упражнение. «Направо кругом! Поднять обе руки! Поднять левую ногу! Держать пятку левой ноги в правой руке!» и т. д.[71].
Арестант перестает быть человеком, в котором допускается какое бы то ни было чувство самоуважение. Он обращается в вещь, в номер такой-то, и с ним обращаются как с занумерованной вещью. Даже животное, подвергнутое целые годы подобному обращению, будет бесповоротно испорчено; а, между тем, мы обращаемся таким образом с человеческими существами, которые, несколько лет спустя, должны будут обратиться в полезных членов общества. Если арестанту разрешают прогулку, она не будет походить на прогулку других людей. Его заставят маршировать в рядах, причем надзиратель будет стоять в середине двора, громко выкрикивая: «Un-deusse, un-deusse! arche-fer, arche-fer!» Если арестант поддается одному из наиболее свойственных человеку желаний – поделиться с другим человеческим существом своими впечатлениеми или мыслями, – он совершает нарушение дисциплины. Немудрено, что самые кроткие арестанты не могут удержаться от подобных нарушений. До входа в тюрьму человек мог чувствовать отвращение ко лжи и к обману; здесь он проходит их полный курс, пока ложь и обман не сделаются его второй натурой.
Он может обладать печальным или веселым, хорошим или дурным характером, это – безразлично: ему не придется в тюрьме проявлять этих качеств своего характера. Он – занумерованная вещь, которая должна двигаться, согласно установленным правилам. Его могут душить слезы, но он должен сдерживать их. В продолжение всех годов каторги, его никогда не оставят одного; даже в одиночестве его камеры глаз надзирателя будет шпионить за его движениеми, наблюдать за проявлениеми его чувств, которые он хотел бы скрыть, ибо они – человеческие чувства, не допускаемые в тюрьме. Будет ли это сожаление к товарищу по страданием, любовь к родным, или желание поделиться своими скорбями с кем-нибудь, помимо тех лиц, которые оффициально предназначены для этой цели, будет ли это одно из тех чувств, которые делают человека лучше, – все подобные «сантименты» строго преследуются той грубой силой, которая отрицает в арестанте право быть человеком. Арестант осуждается на чисто животную жизнь, и все человеческое строго изгоняется из этой жизни. Арестант не должен быть человеком, – таков дух тюремных правил.
Он не должен обладать никакими человеческими чувствами. И горе ему, если, на его несчастье, в нем пробудится чувство человеческого достоинства! Горе ему, если он возмутится, когда надзиратели выразят недоверие к его словам; если он найдет унизительным постоянное обыскивание его одежды, повторяемое несколько раз в день; если он не пожелает быть лицемером и посещать тюремную церковь, в которой для него нет ничего привлекательного; если он словом, или даже тоном голоса, выкажет презрение к надзирателю, занимающемуся торговлей табаком и таким образом вытягивающему у арестанта последние гроши; если чувство жалости к более слабому товарищу понудит его поделиться с ним своей порцией хлеба; если в нем остается достаточно человеческого достоинства, чтобы возмущаться незаслуженным упреком, незаслуженным подозрением, грубым задиранием; если он достаточно честен, чтобы возмущаться мелкими интригами и фаворитизмом надзирателей, – тогда тюрьма обратится для него в настоящий ад. Его задавят непосильной работой, или пошлют его гнить в темном карцере. Самое мелкое нарушение дисциплины, которое сойдет с рук арестанту, заискивающему перед надзирателем, дорого обойдется человеку с более или менее независимым характером: оно будет понято, как проявление непослушание и вызовет суровое наказание. И каждое наказание будет вести к новым и новым наказанием. Путем мелких преследований человек будет доведен до безумия, и счастье, если ему удастся, наконец, выйти из тюрьмы, а не быть вынесенным из неё в гробу.
Нет ничего легче, как писать в газетах о необходимости держать тюремных надзирателей под строгим контролем, о необходимости назначать начальниками тюрем самых достойных людей. Вообще нет ничего легче, как строить административные утопии! Но люди остаются людьми – будут ли это надзиратели или арестанты. А когда люди осуждены на всю жизнь поддерживать фальшивые отношение к другим людям, они сами делаются фальшивыми. Находясь сами до известной степени на положении арестантов, надзиратели проявляют все пороки рабов. Нигде, за исключением разве монастырей, я не наблюдал таких проявлений мелкого интригантства, как среди надзирателей и вообще тюремной администрации в Клэрво. Закупоренные в узеньком мирке мелочных интересов, тюремные чиновники скоро подпадают под их влияние. Сплетничество, слово, сказанное таким-то, жест, сделанный другим, – таково обычное содержание их разговоров.
Люди остаются людьми, – и вы не можете облечь одного человека непререкаемой властью над другим, не испортив этого человека. Люди станут злоупотреблять этой властью и эти злоупотребление будут тем более бессовестны и тем более чувствительны для тех, кому от них приходится терпеть, чем более ограничен и узок мирок, в котором они вращаются. Принужденные жить среди враждебно настроенных к ним арестантов, надзиратели не могут быть образцами доброты и человечности. Союзу арестантов противопоставляется союз надзирателей, и так как в руках надзирателей – сила, они злоупотребляют ею, как все имеющие власть. Тюрьма оказывает свое пагубное влияние и на надзирателей, делая их мелочными, придирчивыми преследователями арестантов. Поставьте Песталоцци на их место (если только предположить, что Песталоцци принял бы подобный пост), и он скоро превратился бы в типичного тюремного надзирателя. И, когда я думаю об этом и принимаю в соображение все обстоятельства, я склонен сказать, что все-таки люди – лучше учреждений.
Злобное чувство против общества, бывшего всегда мачихой для заключенного, постепенно растет в нем. Он приучается ненавидеть – от всего сердца ненавидеть – всех этих «честных» людей, которые с такой злобной энергией убивают в нем все лучшие чувства. Арестант начинает делить мир на две части: к одной из них принадлежит он сам и его товарищи, к другой – директор тюрьмы, надзиратели, подрядчики. Чувство товарищества быстро растет среди всех обитателей тюрьмы, причем все, не носящие арестантской одежды, рассматриваются как враги арестантов. Всякий обман по отношению к этим врагам – дозволителен. Эти «враги» глядят на арестанта, как на отверженного, и сами, в свою очередь, делаются отверженными в глазах арестантов. И как только арестант освобождается из тюрьмы, он начинает применять тюремную мораль к обществу. До входа в тюрьму он мог совершать проступки, не обдумывая их. Тюремное образование научит его рассматривать общество, как врага, теперь он обладает своеобразной философией, которую Золя суммировал в следующих словах: «Quels gredins les honnêtes gens!» («Какие подлецы эти честные люди!»)[72].
Тюрьма развивает в своих обитателях не только ненависть к обществу; она не только систематически убивает в них всякое чувство самоуважение, человеческого достоинства, сострадание и любви, развивая в то же время противоположные чувства, – она прививает арестанту самые гнусные пороки. Хорошо известно, в какой ужасающей пропорции растут преступление, имеющие характер нарушение половой нравственности, как на континенте Европы, так и в Англии. Рост этого рода преступности объясняется многими причинами, но среди них одной из главных является – заразительное влияние тюрем. В этом отношении зловредное влияние тюрем на общество чувствуется с особенной силой.
При этом я имею в виду не только те несчастные создание, о которых я говорил выше, – мальчиков, которых я видел в Лионской тюрьме. Меня уверяли, что днем и ночью вся атмосфера их жизни насыщена теми же мыслями, и я глубоко убежден, что юристам, пишущим о росте так называемых «преступных классов», следовало бы заняться, прежде всего, такими рассадниками испорченности, как отделение для мальчиков в Сен-Польской тюрьме, а вовсе не законами наследственности. Но то же самое можно сказать и относительно тюрем, в которых содержатся взрослые. Факты, которые сделались нам известны во время нашего пребывание в Клэрво, превосходят все, что может себе представить самое распущенное воображение. Нужно, чтобы человек пробыл долгие годы в тюрьме, вне всяких облагораживающих влияний, предоставленный своему собственному воображению и работе воображение всех своих товарищей, тогда только может он дойти до того невероятного умственного состояние, какое приходится наблюдать у некоторых арестантов. И я думаю, что все интеллигентные и правдивые директоры тюрем будут на моей стороне, если я скажу что тюрьмы являются истинными рассадниками наиболее отвратительных видов преступлений против половой нравственности[73].
Я не могу входить в детали по этому предмету, к которому слишком поверхностно отнеслись недавно в известного рода литературе. Я только замечу, что те, кто воображает, что помехою и уздою может послужить полное разделение арестантов и одиночное заключение, впадают в очень большую ошибку. Извращенность воображение является действительной причиной всех явлений этого порядка, и заключение в одиночной камере служит самым верным средством, чтобы дать воображению болезненное направление. Как далеко может доработаться воображение в этом направлении, едва ли даже известно главным специалистам по душевным болезням: для этого необходимо пробыть несколько месяцев в одиночках и пользоваться полным доверием арестантов, соседей по камере, как это было с одним из наших товарищей.
Вообще, одиночное заключение, имеющее теперь стольких сторонников, если бы оно было введено повсеместно, было бы бесполезным мучительством и повело бы только к еще большему ослаблению телесной и умственной энергии арестантов. Опыт всей Европы и громадная пропорция случаев умственного расстройства, наблюдаемая везде, среди арестантов содержимых в одиночном заключении более или менее продолжительное время, ясно доказывает справедливость сказанного и остается только удивляться тому, как мало люди интересуются указаниеми опыта. Для человека, занятого делом, которое доставляет ему некоторое удовольствие, и ум которого сам по себе служит богатым источником впечатлений; для человека, который не тревожится о том, что происходит за стенами тюрьмы, которого семейная жизнь счастлива, которого не тревожат мысли, являющиеся источником постоянного умственного страдание, – для такого человека отлучение от общества людей может не иметь фатального исхода, если оно продолжается всего несколько месяцев. Это для людей, которые не могут жить в обществе однех собственных мыслей и особенно для тех, сношение которых с внешним миром не отличаются особенной гладкостью и которые вследствие этого постоянно обуреваемы мрачными мыслями, – даже несколько месяцев одиночного заключение являются чрезвычайно опасным испытанием.