Тюрьма св. Павла в Лионе, в которой я провел первые три месяца моего заключение, не принадлежит к числу тех старых, разрушающихся и сырых замков, которыми во многих провинциальных французских городах все еще пользуются для помещение в них арестантов. Это – современная тюрьма, претендующая на одно из первых мест в ряду департаментских тюрем. Она занимает обширное пространство, окруженное двойным поясом высоких стен; здание тюрьмы поместительны, современной архитектуры и выглядят опрятно. При её постройке, очевидно, руководились современными идеями в тюремном вопросе; причем были приняты также меры, чтобы можно было обратить ее в форт, в случае бунта в Лионе. Подобно другим департаментским тюрьмам, она предназначена для арестантов, ожидающих суда, а также и для тех, уже осужденных, срок заключение которых не превышает одного года. Подземная галлерея соединяет ее с другой обширной тюрьмой – св. Иосифа – в которой помещаются женщины.
Я прибыл сюда декабрьскою ночью из Тонона, сопровождаемый тремя жандармами. После обычных вопросов, я был помещен в пистолю (pistole), которая предварительно была приведена в порядок и протоплена для меня; в этом помещении я оставался до следующего марта. За плату по шести франков в месяц и три франка служителю, всякий заключенный, попадающий в тюрьму в первый раз, может нанять себе пистолю на все время предварительного заключение и таким образом избежать помещение в одиночной камере. Пистоля несколько просторнее и чище обыкновенных одиночек. Глубокое окно под потолком дает достаточно света; от одного угла камеры до другого, по её каменному полу, можно сделать 6-7 шагов. В ней иместся кровать с чистым бельем и маленькая железная печка, отапливаемая коксом; для человека, занятого какой-либо работой и привыкшего к одиночеству, пистоля является довольно комфортабельным помещением, если только заключение не затягивается надолго.
Обыкновенные одиночки, занимающие отдельное крыло тюрьмы, гораздо хуже. Они построены по тому образцу, который принят теперь везде в Европе: вы входите в широкую и высокую галлерею, по обеим сторонам которой вы видите два или три этажа железных балконов; на всем протяжении этих балконов имеются двери, ведущие в одиночки, имеющие 10 футов длины и от 6 до семи футов ширины и снабженные, каждая, железною кроватью, небольшим столиком и маленькой скамейкой, – все наглухо прикрепленные к стенам. В Лионской тюрьме эти одиночки очень грязны, переполнены клопами и никогда не отапливаются, не смотря на сырость климата и на туманы, которые могут соперничать по густоте, если не по цвету, с Лондонскими. Газ никогда не зажигается и, таким образом, арестант обречен на совершенную темноту и бездеятельность от пяти, а в зимние вечера, даже от четырех часов, вплоть до следующего утра. Каждый арестант должен сам чистить свою одиночку; т.е. он спускается утром в тюремный двор, где выливает и моет свою парашу, испарениеми которой он дышет в продолжении целаго дня. Даже те простейшие приспособление для избежание этого неудобства, которые мы позже нашли в Клэрво, (где параша помещается в стене, в сквозной дыре, имеющей дверь в корридор и дверь в камеру), не были еще введены в Лионе. Конечно, арестантам не дают никакой работы во время предварительного заключение, и они обыкновенно проводят целые дни в совершенной праздности. Развращающее влияние тюрьмы начинается, таким образом, тотчас же, как только арестант переступит ее порог.
К счастью, заключение в ожидании суда не затягивается во Франции на такой ужасающе-долгий срок, как у нас в России. Если дело не сложное, его обыкновенно рассматривают во время следующих ассизов, заседающих каждые три месяца; и дела, по которым предварительное заключение продолжается более 10-12 месяцев, являются исключением. Что же касается тех дел, которые рассматриваются судами «исправительной полиции» (Police correctionnelle), они обыкновенно заканчиваются – всегда осуждением – в течении месяца или даже двух недель. Немногие арестанты, из числа уже осужденных, также содержатся в этих камерах, – недавно проведен закон, согласно которому арестанты имеют право отбывать наказание в одиночном заключении, при чем три месяца такого заключение считаются за четыре. Впрочем, эта категория заключенных – очень немногочисленна, так как для каждого отдельного случая требуется специальное разрешение министра.
Между высокими крыльями звездообразной тюрьмы находятся дворики, вымощенные асфальтом и один из них разделен на три узких полоски для одиночных заключенных. Здесь арестанты гуляют, или занимаются такой работой, какая возможна на открытом воздухе. Каждое утро я видел из моего окна, как человек пятьдесят арестантов спускались во двор; там, усевшись на асфальтовом полу, они теребили размотанные уже шелковые коконы, из которых получаются шелковые очески. Из моего окна, или когда я проходил случайно мимо, я видел также толпы мальчуганов, наполнявших один из дворов; и, несмотря на то, что с тех пор прошло несколько лет, я до сих пор не могу вспомнить об этих мальчиках без чувства глубокой скорби.
Приговоры, выносимые детям судами исправительной полиции (замечу кстати, никогда не выносящими оправдательных приговоров) отличаются большею жестокостью, чем приговоры взрослым. Взрослые могут отделаться несколькими месяцами или несколькими годами заключение; мальчика за то же самое преступление непременно отправят в «исправительный дом», где он должен находиться, пока ему исполнится 18 или 21 год. Когда преследование Лионских анархистов достигло до кульминационного пункта, 15-ти летний юноша, Сирье, был осужден Лионским апелляционным судом к заключению в тюрьме, пока не достигнет 21 года, – за оскорбление полиции в речи, произнесенной на митинге. Председатель этого же самого митинга, за ту же самую вину, был присужден к годовому тюремному заключению и в настоящее время он давно уже выпущен на свободу, тогда как Сирье предстоит отсидеть еще несколько лет. Подобного рода приговоры совсем не редки в французском судопроизводстве.
Я мало знаком с французскими исправительными заведениеми и колониеми для малолетних преступников и мне приходилось слышать о них самые противоречивые отзывы. Так, некоторые говорили мне, что детей там обучают земледелию и, в общем, обращаются с ними довольно сносно, особенно, с тех пор как были сделаны некоторые реформы; но с другой стороны, мне приходилось слышать, что несколько лет тому назад в исправительной колонии в окрестностях Клэрво, лицо, которому дети были сданы в аренду государством, заставляло их работать через силу[50], и вообще обращалось с ними очень плохо. Во всяком случае, мне пришлось видеть в Лионской тюрьме изрядное количество мальчиков, – в большинстве случаев „неисправимых“ и беглецов из исправительных колоний, и деморализация, развивавшаяся среди этих детей, была поистине ужасна. Под игом грубых надзирателей, оставленные без всякого морализующего влияние, они становятся впоследствии постоянными обитателями тюрем и, достигнув старости, неизменно кончают свои дни в какой-нибудь центральной тюрьме, или же в Новой Каледонии. По единогласному свидетельству надзирателей и священника тюрьмы св. Павла, эти дети постоянно предаются известному пороку – в спальнях, в церкви, в двориках. Видя поражающее количество преступлений против нравственности, разбираемых ежегодно во французских судах, нужно помнить, поэтому, что само государство содержит в Лионе, да и в других тюрьмах, специальные рассадники этого рода преступлений. Вследствие этого, я серьезно советую тем, кто занимается выработкой планов для законного истребление рецидивистов в Новой Гвинее, прежде всего нанять на неделю-другую пистолю в Лионе и там пересмотреть заново свои нелепые планы[51]. Они убедятся тогда, что нельзя начинать реформу человеческого характера, когда он уже сформировался, и что действительная причина рецидивизма лежит в извращениех, рассадником которых являются тюрьмы, в роде Лионской. С моей же личной точки зрение, – запирать сотни мальчиков в такие очаги нравственной заразы, значит совершать преступление гораздо большее, чем какое бы то ни было из совершенных этими несчастными детьми.
Вообще, тюрьмы не учат людей честности и тюрьма св. Павла не представляет исключение из общего правила. Уроки честности, даваемые сверху, как увидят читатели, мало чем отличаются от тех понятий честности, которые господствуют внизу, в арестантской массе. Во французских тюрьмах практикуется две разные системы снабжение арестантов пищей, одеждой и прочим. В некоторых тюрьмах государство само является в роли подрядчика, снабжающего пищей, одеждой и теми вещами, которые арестант может приобретать на собственные деньги в тюремной лавочке (хлеб, сыр, мясо; вино и табак для подследственных; ножички, гребешки, щетки, фуфайки, бумагу и т. д.). В таком случае государство само удерживает известную часть (от 3/10 до 9/10) из заработка арестанта, получаемого им за работу в тюрьме, исполняемую по заказу государства или для частного подрядчика. Три-десятых этой заработной платы удерживается казной, если арестант находится в предварительном заключении; пять-десятых – если он осужден в первый раз, а 6/10, 7/10, 8/10 и 9/10, – если он подвергался уже тюремному заключению дважды, трижды и т. д.; но одна десятая заработной платы всегда оставляется для заключенного, сколько бы раз он уже ни отбывал наказание. В других тюрьмах снабжение арестантов предоставляется частному предпринимателю, который обязан доставлять все, согласно правилам. Подрядчик, в этом случае, получает вышеупомянутые доли заработной платы и, кроме того, государство платит ему несколько сантимов в день за каждого арестанта. Что же касается до тех заключенных, которые работают на частных заказчиков с воли (особенно искуссные сапожники, портные и писцы), то они обязаны платить тюремному подрядчику известное „выкупное“, большею частью один франк (сорок копеек) в день, – и таким образом освобождаются от обязательной тюремной работы[52].
Тюрьма св. Павла придерживается второй из указанных систем: в ней все доставляется тюремным подрядчиком, причем все доставляемые продукты бывают наихудшего качества. Подрядчик самым бессовестным образом грабит арестантов. Конечно, пища не так плоха, как она бывает в русских тюрьмах, но все же – в достаточной степени скверна, в особенности по сравнению с той, которую дают в Клэрво. Хлеб – очень низкого качества, а суп и каша (ratin) из вареного риса или бобов часто бывают отвратительны. В тюремной лавочке все дорого и скверно; в то время как администрация тюрьмы в Клэрво давала нам за 30 сантимов (12 копеек) кусок хорошего бифштекса с картофелем, в Лионской тюрьме мы платили вдвое за ломоть очень скверного вареного мяса, и так во всем.
Я не могу судить по моим личным наблюдением, как оплачиваются в Лионской тюрьме работы; но рассказанное мною выше не внушает особенного доверия к честности всего предприятия. Что же касается одежды, то она очень плоха и гораздо хуже по качеству той, какую я видел в Клэрво, хотя и там она достаточно плоха. Совершая ежедневную прогулку в одном из дворов Лионской тюрьмы, мне часто приходилось видеть, как только-что осужденные отправлялись сменять свою собственную одежду на арестантскую, доставляемую подрядчиком. Это были в большинстве случаев рабочие, бедно, но все же прилично одетые, как вообще одеваются даже беднейшие французские рабочие. Но когда они облекались в тюремный костюм: коричневую куртку, покрытую разноцветными заплатами и такие же заплатанные штаны, на шесть дюймов не доходящие до громадных деревянных сабо, – арестанты испытывали чувство глубокого замешательства в этом смешном и позорном одеянии. Таким образом, первым шагом заключенного в тюрьме является облачение в одежду, которая сама по себе служит клеймом унижение.
Мне не пришлось ближе ознакомиться с отношениеми между тюремной администрацией и уголовными в Лионских тюрьмах. Но и того, что я видел, было совершенно достаточно, чтобы убедиться, что тюремные надзиратели – в большинстве случаев старые полицейские сержанты – сохранили все характерные особенности прежней наполеоновской полиции, всегда отличавшейся грубой жестокостью. Что же касается высшей тюремной администрации, то она проникнута тем лицемерием, которое характеризует правящие классы Лиона. Приведу один образчик. Директор тюрьмы многократно давал мне формальное обещание не конфисковать моих писем, не уведомив меня каждый раз о факте конфискации. Это было все, чего я добивался в этом отношении. Но несмотря на эти обещание, несколько моих писем было конфисковано, при чем меня не сочли нужным уведомить об этом, и моя жена, которая была в это время больна, очень беспокоилась, не получая никаких известий от меня. Одно из моих писем, украденных таким манером, было даже передано прокурору Фабригет, который читал его в заседании апелляционного суда.
Во всякой тюремной системе имеется одна особенность, на которую давно следовало бы обратить внимание, но которую обыкновенно совершенно упускают из вида. Руководящей идеей нашей карательной системы несомненно является желание наказать человека, признанного „преступником“; между тем, в действительности наказание несколькими годами тюремного заключение обрушивается всей тяжестью не столько на „преступника“, сколько на людей совершенно невинных, т.е. на его жену и детей. Как ни тяжелы условия тюремной жизни, человек так устроен, что он в конце концов приспособляется к ним, и раз он не в силах изменить их, относится к ним, как к неизбежному злу. Но есть люди – жена и дети заключенных, – которые никогда не могут примириться с лишением того, кто был их единственной поддержкой в жизни. Судьи и всякого рода законники, которые с таким легким сердцем присуждают людей к двум, трем, пяти годам заключение – задумывались ли они когда-нибудь над судьбою жены приговоренного? Знают ли они, как мала пропорция женщин, которые смогли бы зарабатывать более 3-х или 4-х рублей в неделю? И знают ли они, что жить с семьей на такой заработок, значит терпеть суровую нищету, со всеми её ужасными последствиями? Задумывались ли они над теми нравственными страданиеми, которые они причиняют жене арестанта: презрение соседей и знакомых, страдание самой жены, которая естественно преувеличивает в своем воображении тегости тюремной жизни мужа, которой приходится думать не только о сегодняшнем дне, но и заглядывать постоянно в безрадостное будущее?.. Кто измерил все эти страдание и кто сосчитал слезы, пролитые женами арестантов?
Если бы было обращено хотя бы малейшее внимание на страдание родственников арестанта, то, вероятно, составители планов новейших тюрем устроили бы приемные помещение как-нибудь иначе. Они поняли бы, что единственным утешением жены арестанта является возможность увидеть изредка своего мужа и они не стали бы причинять ей новое и совершенно бесполезное страдание своими ухищрениеми. При постройке этих приемных зал, все, кажется, принято во внимание, за исключением чувств жены, которой разрешают раз в неделю взглянуть на мужа и перекинуться с ним несколькими словами.
Вообразите себе круглый сводчатый зал, скудно освещенный сверху. Войдя в него, в приемные часы, вы почувствуете себя буквально оглушенным. Шум голосов нескольких сотен людей, говорящих, или точнее кричащих одновременно, подымается со всех сторон зала, ударяясь о свод, который отбрасывает эти звуки назад, и они смешиваются с пронзительными свистками надзирателей, скрежетом замков и звоном ключей, образуя, в общем, адский шум. Ваши глаза должны сначала привыкнуть к полумраку, прежде чем вы различите, что голоса принадлежат шести различным группам женщин, мужчин и детей, одновременно кричащих во все горло, стараясь быть услышанными теми, к кому они обращаются. За этими группами вы с трудом различаете вдоль стен шесть других групп человеческих лиц, которые едва можно рассмотреть вследствие заграждающей их проволочной сетки и железной решетки. Сначала вы не можете понять, что такое, в сущности, происходит. Дело в том, что для свидание с родными арестант вводится, вместе с четырмя другими товарищами по заключению, в маленькую темную конурку, загражденную спереди железной решеткой и густой проволочной сеткой. Его родственники вводятся в другое, подобное же помещение, также огражденное железной решеткой и отделенное от помещение, находящегося напротив проходом около трех футов ширины, в котором дежурит надзиратель. Таким образом, в каждом помещении находятся одновременно 5 арестантов, а в противоположное втискиваются около 15 мужчин, женщин и детей, – их родственники. Свидание продолжаются не более 15-20 минут; все говорят одновременно, все спешат сказать, что нужно, и среди этого шума голосов, из которых каждый звучит все громче и громче, приходится кричать изо всех сил, если хочешь, чтобы тебя услыхали. После нескольких минут подобного упражнение, и я и моя жена теряли голос, и мы были вынуждены просто глядеть друг на друга безмолвно, причем я взлезал по решетке, поближе к маленькому окошечку, освещавшему конуру сзади, чтобы жена моя могла по крайней мере увидать мой профиль, слабо рисовавшийся на сером фоне окошечка. Уходя из приемного покоя, она обыкновенно говорила, что подобное свидание является лишь мучением.
Я должен бы был сказать несколько слов о „Дворце Справедливости“ (Palais de Fustice) в Лионе, где нас держали десять дней во время суда над нами. Но при этом пришлось бы коснуться таких отвратительных подробностей, что я предпочитаю перейти к другому предмету. Достаточно упомянуть, что комнаты, в которых арестованные ожидают своей очереди явиться пред судебным следователем, бывают покрыты лужами всяких скверных жидкостей, и что в Лионском „Дворце“ есть несколько темных камер, имеющих попеременно двоякое назначение: иногда они служат ватерклозетом, а вслед затем, после самой непритязательной очистки, в них снова помещают арестованных. Никогда в моей жизни я не видал ничего столь грязного, как этот „Дворец“, который навсегда останется в моих воспоминаниех, как дворец всевозможной грязи. С чувством истинного облегчение вернулся я из него в мою пистолю, где и прожил еще два месяца, покуда мои товарищи ходили в апелляционный суд. Последний, как и следовало ожидать, подтвердил приговоры, произнесенные по указке правительства судом исправительной полиции, и несколько дней спустя, т.е. 17 марта 1883 года, ночью, с большой таинственностью, и с комическим по своей величине кортежем полиции, мы были отправлены на железнодорожную станцию. Здесь нас закупорили в одиночные вогоны для отправки в Maison Centrale в Клэрво.
Приходится только удивляться, как все усовершенствование тюремной системы, несомненно придуманные с целью уменьшить какое-либо существующее зло, в свою очередь, сами создают новое зло и являются источником новых мучений для арестантов. Таким размышлением я предавался, когда меня заперли в конуре одиночного вогона, медленно катившегося по направлению в Клэрво. Чтобы сделать такой вогон, берут обыкновенный, и в нем строят из легких перегородок два ряда шкафиков, с проходом по середине. Я говорю „два ряда шкафиков“, потому что иначе нельзя назвать эти чуланы, в которых человек должен сидеть на узкой скамейке, касаясь своими коленями двери, а своими локтями – боковых стен. Не нужно быть особенно толстым человеком, чтобы найти затруднительным какое-либо движение в этом тесном пространстве, а дышать в нем положительно нечем. Хотя в дверях и прорезаны небольшие оконца, заделанные железной решеткой, но для того, чтобы заключенные не могли видеть друг друга имеется маленькое орудие пытки в виде заслонки, которую сторожа и закрывают, как только они заперли кого-нибудь в чулане. Другим инструментом мучительства служит железная печь, помещающаяся в проходе между шкафиками, особенно когда сторожа ее топят во всю, чтобы варить на ней свой обед. Мои товарищи по заключению – почти все рабочие большого города, привычные к недостатку свежого воздуха в тесных мастерских, еще кое-как могли терпеть; но двое из нас избежали обморока, лишь благодаря разрешению выйти из наших шкафов и стоять в проходе. К счастью, наше путешествие продолжалось всего пятнадцать часов; но некоторым из моих русских друзей, изгнанным из Франции, пришлось провести более 48 часов в одиночном вогоне во время путешествия из Парижа до Швейцарской границы, так как вогоны отцепляли на целую ночь на некоторых станциях, когда надзирателям надо было посетить Маконскую и другие попутные тюрьмы.
Наиболее неприятным, однако, является то обстоятельство, что арестанты предоставлены вполне благоусмотрению двух надзирателей; если надзиратели пожелают, они могут надеть наручни арестантам, уже запертым в шкафы и они часто делают это без всякой разумной причины; мало того, они могут сковать ноги арестанта при помощи цепей, прикрепленных к полу шкафов. Все зависит от хорошего или скверного настроение надзирателей и от глубины их психологических выводов. В общем, 15 часов, которые мне пришлось провести в одиночном вогоне, являются одним из наихудших воспоминаний, как моих лично, так и моих товарищей, и мы все были рады очутиться, наконец, в одиночных камерах тюрьмы Клэрво.
Центральная тюрьма в Клэрво стоит на месте, где когда-то возвышалось Сен-Бернадское аббатство. Великий монах двенадцатого века, которого статуя, высеченная из камня, до сих пор виднеется на одном из окрестных холмов, с руками, простертыми по направлению к тюрьме, хорошо выбрал место для монастыря; он стоял в прекрасной маленькой долине, снабженной превосходной ключевой водой, при выходе долины на равнину, орошаемую рекою Aube. Громадные леса до сих пор покрывают низкие склоны холмов, из которых добывают хороший строевой камень. Несколько известковых печей и кузнечных заводов разбросаны вокруг, и железная дорога из Парижа в Бельфор проходит теперь в двух верстах от тюрьмы.
Во время великой революции аббатство было конфисковано государством, и его обширные и солидные здание были обращены, в первые годы девятнадцатого века, в Депо для нищих. Позднее они получили другое назначение и, наконец, теперь бывшее аббатство превращено в „Дом заключение и исправление“ („Maison de Détention et de Correction“), вмещающий около 1400, а иногда даже 2000 арестантов. Это – одна из самых больших тюрем во Франции. Ея внешняя ограда (mur d'enceinte), громадная каменная постройка около 20 футов высоты, тянется на пять верст. Внутри её помещаются не только тюремные здание и дома, занятые администрацией, но также и казармы для солдат, огороды и даже хлебные поля. Здание, собственно тюрьмы, с её многочисленными мастерскими занимают квадрат в 1200 фут по каждой стороне и окружены другой, еще более высокой, двойной стеной (mur de roude), внутри которой стоят караульные часовые.
Высокие трубы, из которых днем и ночью вылетают клубы дыма, ритмический шум машин, который слышится до поздней ночи, придают тюрьме вид маленького мануфактурного городка. И действительно, за тюремными стенами находится больше мастерских, чем во многих маленьких городах. Так, в тюрьме имеется громадная мастерская для изготовление железных кроватей и железной мебели, освещаемая электричеством, и в которой работает более 400 человек; имеются мастерские для выделки бархата, сукон и холста; для выделки картинных рам, зеркал, и деревянных метров; для гранение стекла и выделки всякого рода дамских безделушек из перламутра; каменотесный двор, паровая мельница и множество мелких мастерских; вся одежда арестантов выделывается ими самими. Механизмы приводятся в движение четырьмя могучими паровыми машинами и турбиной. Громадный огород и хлебное поле, а также маленькие огороды, даваемые каждому надзирателю и служащим тюрьмы, находятся внутри её стен и обрабатываются заключенными.
Не видавши самому, трудно вообразить, какая масса подготовлений и расходов необходимы для помещение и занятия работой 1400 арестантов. Несомненно, что государство никогда бы не решилось на такие огромные расходы, если бы не нашло готовых зданий в старых аббатствах, в Клэрво, Сен-Мишеле и других местах. Но все же едва ли ему удалось бы организовать такую обширную систему продуктивного труда, если бы оно не привлекло частных подрядчиков, сдавая им арестантский труд по очень низкой цене, в ущерб свободной частной промышленности. И при всем том текущие расходы государства по содержанию Клэрвской и других тюрем этого рода – должны быть очень высоки. Многочисленная и дорогая администрация (70 надзирателей, которые получают пищу и квартиру, с жалованьем от 450 до 560 руб. в год; кроме того, при тюрьме всегда находится рота солдат), которая должна ложиться тяжелым бременем на тюремный бюджет, не говоря уже о расходах на центральную администрацию, по перевозке арестантов, на госпитали и т. д. Очевидно, что упомянутый выше вычет известной доли из заработка арестантов, который, в общем, не превышает копеек тридцати в день на человека, едва ли покрывает все эти громадные расходы.
Не касаясь политических, которых изредка посылают в Клэрво, здесь имеются две различные категории заключенных. Большинство состоит из уголовных, осужденных более, чем на один год тюремного заключение, но без каторжных работ (присужденные к последним посылаются в Новую Каледонию); но кроме уголовных, в Клэрво обыкновенно содержится несколько десятков солдат, так наз. détentionnaires, осужденных военными судами. Эти арестанты – печальный продукт нашей системы военщины. Солдат, оскорбивший унтер-офицера или офицера, присуждается обыкновенно к смертной казни. Но если будет доказано, что он был вызван на это оскорбление, как это бывает в большинстве случаев, смертную казнь заменяют двадцати-летним тюремным заключением, и его посылают в Клэрво. Я не знаю, как это случается, но имеются такие détentionnaires, которым приходится отсиживать двойные и тройные сроки наказание, вероятно за оскорбление, нанесенные начальству уже во время нахождение их в тюрьме. Во время нашего пребывание в Клэрво, много говорили об одном таком арестанте, которому было около сорока лет от роду, и которому, в общем, приходилось отсидеть еще 65 лет; ему нужно было дожить до ста слишком лет, чтобы отбыть весь срок наказание. В день национального праздника, 14-го июля, ему было сбавлено сразу 25 лет наказание, по декрету президента республики; но все же ему оставалось еще около сорока лет заключение. Это может показаться невероятным, но это – факт.
Всякому понятна нелепость подобных приговоров, и поэтому военные заключенные избавлены от тех суровостей, которым подвергаются прочие заключенные. Они свободны от обязательного труда и работают в мастерских только в том случае, если сами желают этого. Им дают лучшую, по сравнению с другими арестантами, серую одежду и позволяют покупать вино из тюремного склада. Те из них, кто не ходит на работы, занимают отдельное помещение и проводят целые годы в совершенной бездеятельности. Легко можно себе представить, чем могут заниматься человек тридцать солдат, проведших несколько лет в казармах и запертых теперь лет на двадцать в тюрьму, где они не заняты никаким умственным или физическим трудом. Их помещение пользуется, поэтому, такой репутацией, что тюремное начальство было бы радо, если бы его постигла „небесная кара“, в роде той, которая уничтожила библейские города.
Что же касается уголовных, то они подчинены системе принудительной работы и абсолютного молчание. Последнее, впрочем, настолько не свойственно человеческой природе, что от него пришлось более или менее отказаться. Совершенно предупредить разговоры заключенных между собою, во время работ в мастерских, – фактически невозможно. А если бы администрация пожелала не допускать разговоров во время отдыха от работ, или болтовни в спальнях, ей пришлось бы устроить штаты надзирателей и прибегнуть к самым суровым наказанием. Поэтому, во время нашего пребывание в Клэрво, система абсолютного молчание приходила в упадок, и в настоящее время арестантам, сколько мне известно, запрещаются лишь громкие разговоры и ссоры.
Рано утром – в пять часов летом и в шесть зимою – раздается звон колокола. Заключенные должны немедленно подняться с постелей, свернуть свои тюфяки и сойти вниз во двор, где они выстраиваются рядами, разбиваясь на отряды по мастерским, с надзирателем во главе каждого отряда. По приказанию надзирателя, они маршируют гуськом, медленными шагами, по направлению к мастерским; надзиратель громко выкрикивает: „раз, два! раз, два!“ и топот тяжелых, деревянных башмаков мерно звучит в согласии с командой. Несколько минут спустя раздаются свистки паровых машин, и в мастерских начинается работа. В девять часов (летом – в половине девятого) работа приостанавливается на час, и заключенные маршируют в столовые. Здесь они усаживаются на скамейки, расположенные так, чтобы арестанты могли видеть лишь спины сидящих впереди, и получают завтрак. В десять часов они возвращаются в мастерские и работают до двенадцати часов, когда дается десятиминутный отдых; потом опять работают до половины третьяго, когда все арестанты, моложе 35 лет и не получившие никакого образование, посылаются на один час в школу.
В четыре часа заключенные получают обед; он занимает полчаса, после чего начинается прогулка по двору. Арестантов опять выстраивают гуськом и они медленно маршируют кругом двора, под неизменный крик надзирателя: „раз, два!“ Эти прогулки называют на тюремном языке: „faire la gucue de saucissons“. В 5 часов опять начинается работа и продолжается до 8 часов вечера летом, и до наступление ночи в другие времена года.
Как только машины останавливают – обыкновенно в шесть часов вечера, и даже раньше, от сентября до марта, – арестантов запирают в спальни. Им приходится тогда лежать в кроватях от половины седьмого вечером до шести часов утра и я думаю, что эти часы насильственного отдыха являются для арестанта наиболее тяжелым временем. Правда, им позволяется читать в кроватях до двух часов, но этим позволением могут пользоваться лишь те, которых кровати стоят вблизи газовых рожков. В девять часов вечера свет уменьшается. В течение ночи каждая спальня остается под наблюдением privôts, назначаемых из числа самих арестантов и получающих тем больше красных нашивок на рукава курток, чем усерднее они шпионят и доносят на своих товарищей.
По воскресеньям работа прекращается. Арестанты проводят весь день во дворах тюрьмы, если позволяет погода, или в мастерских, где они могут читать и разговаривать – только не громко, – или в школьных комнатах, где они пишут письма. Оркестр, составленный из тридцати человек, играет во дворе и на полчаса выходит из-за тюремной ограды в cour d'honneur, т.е. двор, занятый зданиеми администрации; в это же время пожарная команда производит учение. В 6 часов все должны быть в кровати.
Помимо заключенных, занятых работами в мастерских, имеется еще так наз. вольная бригада, т.е. арестанты, производящие различные работы за стенами самой тюрьмы, но все же внутри главного ограждение; они занимаются починками, малярной работой, пилкой дров и т. д. Они же обрабатывают огороды тюрьмы и надзирателей, получая за это плату, не превышающую франка в день. Некоторых из них посылают также в лес для рубки дров, или же на очистку канала и тому подобные работы. В этих случаях не опасаются побегов, так как во внешнюю бригаду назначают только тех, кому остается пробыть в Клэрво всего один или два месяца.
Такова обычная жизнь тюрьмы, тянущаяся годами, без малейшего изменение и действующая удручающе на заключенных, именно своей монотонностью и отсутствием новых впечатлений; жизнь, которую человек может выносить целые годы, но которая, если у него нет другой цели, кроме самого процесса жизни, превращает его в покорную машину, лишенную своей воли; жизнь, которая заканчивается притуплением лучших качеств человеческой природы и развитием наихудших её сторон; жизнь, которая, если она продлится долгие годы, делает бывшего заключенного совершенно неспособным к сожительству в обществе вольных людей.
Что же касается нас, политических, то мы были подчинены специальным правилам: мы были поставлены в положение арестантов, находящихся в предварительном заключении, и с тех пор этот порядок применялся к попадавшим в Клерво анархистам из процесса тридцати, Герцогу Орлеанскому и социалистам, приговоренным за противувоенную пропаганду. Мы ходили в собственной одежде; нас не принуждали бриться, и нам разрешено было курить. Нам было отведено три поместительных залы и одна отдельная комната, поменьше, для меня; в наше распоряжение был также предоставлен маленький садик, сажен в двадцать длины и сажени четыре ширины, в котором мы занимались огородничеством на узкой полоске земли вдоль стены и, на собственном опыте, могли убедиться в благодеяниех усиленной обработки почвы. Если бы я перечислил все количество овощей, которые мы выращивали из года в год, в нашем огороде, занимавшем менее 60-ти квадратных аршин, меня, вероятно, упрекнули бы в преувеличении.
Нас не заставляли работать, но мои товарищи – все рабочие, оставившие дома семьи без всяких средств, очень рады были всякой ручной работе. Они пробовали шить дамские корсеты, для одного подрядчика в Клэрво, но вскоре бросили эту работу, видя, что, за вычетом 3/10 из их заработка в пользу казны, они не смогут зарабатывать более десяти-двенадцати копеек в день. Вслед за тем они принялись за работы из перламутра, хотя они оплачивались немногим лучше предыдущей, но заказы были случайные, и их обыкновенно хватало всего на несколько дней – в неделю. Перепроизводство вызвало затишье в этом ремесле, а другими работами нельзя было заниматься в наших камерах, так как какое-либо сношение с уголовными было строго запрещено.
Таким образом, главными занятиями моих товарищей было чтение и изучение иностранных языков. Рабочие могут учиться лишь тогда, когда они попадают в тюрьму, и мои товарищи учились очень серьезно. Изучение языков сопровождалось большим успехом, и я с радостью убедился в Клэрво на практическом примере, в справедливости моего утверждение, основанного ранее на теоретических выводах, – а именно, что русские вовсе не являются единственным народом, который с легкостью может научиться иностранным языкам. Мои французские товарищи с большой легкостью изучали английский, немецкий, итальянский и испанский языки; некоторые из них успели овладеть во время двухлетнего заключение в Клэрво двумя иностранными языками. Переплетничество было нашим любимым занятием. В начале мы употребляли инструменты, сделанные нами самими из кусков железа и дерева, а вместо прессов пользовались тяжелыми камнями и маленькими столярными зажимами. Когда же, в конце второго года заключение, мы позволили наконец завести настоящие инструменты, все товарищи научились переплету с той легкостью, с какой вообще интеллигентные рабочие обучаются новому ремеслу, и большинство из нас достигло совершенства в этом искусстве.
В наших помещениех всегда находился специальный надзиратель и, как только мы выходили во двор, он неизменно усаживался на ступенях у двери. Ночью нас запирали по меньшей мере на шесть или семь замков, и все же каждые два часа являлась к нам кучка надзирателей и они подходили к каждой кровати, освещая спящего фонарем в лицо, дабы убедиться, что никто из нас не исчез. Самый строгий, никогда не ослабляемый надзор, возможный лишь потому, что все надзиратели стоят друг за друга, практикуется над заключенными, как только они выходят из спален. В течение двух лет я встречал мою жену в маленькой комнатке, в стенах тюрьмы, возле караулки, и, захватив с собой какого-либо из болевших товарищей, мы выходили втроем на прогулку в уединенный маленький садик директора или в большой огород; и никогда, в течении этих двух лет, надзиратель, сопровождавший нас в этих прогулках, не упустил меня из виду, хотя бы только на пять минут. Так смотрели за всеми в этой громадной тюрьме.
Газеты не допускались в наше помещение, за исключением научных периодических изданий и иллюстрированных еженедельников. Лишь на второй год нашего заключение, нам разрешили получать безцветный „Petit Journal“ и правительственную газету, издававшуюся в Лионе. Социалистическая литература, конечно, не допускалась, и я не мог получить даже одну из книг, написанных мною самим. Что же касается литературных работ, то все рукописи, которые я посылал из тюрьмы, подвергались строжайшему контролю. Статьи, посвященные социальным вопросам, и в особенности касавшиеся русских дел, не выпускались за тюремные стены. Уголовным преступникам разрешается писать письма раз в месяц и то лишь к ближайшим родным, но нам разрешалось корреспондировать с нашими друзьями, сколько нам было угодно, однако, все письма, как посылаемые так и получаемые, подвергались самой придирчивой цензуре, что вызывало постоянные столкновение с тюремной администрацией.
Пища, по моему мнению, давалась в недостаточном количестве. Дневной рацион состоял главным образом из хлеба, которого выдавалось по 850 граммов (1 3/4 фунта) в день на человека. Хлеб – серого цвета (из ржи и пшеницы), очень хорошего качества, и если арестант жалуется, что обычной порции для него недостаточно, ему прибавляют один или два таких хлеба в неделю. Завтрак состоит из супа, сваренного из небольшего количества овощей, воды и американского свиного сала, при чем последнее нередко бывает не свежим и прогорьклым. На обед дается тот же суп с прибавлением тарелки (2 унцов) вареной фасоли, риса, чечевицы или картофеля. Дважды в неделю дается мясной суп; в этих случаях бульон дается на завтрак, а во время обеда, вместо супа, арестанты получают 2 унца вареного мяса. Вследствие такой скудной диеты, арестанты принуждены прикупать себе пищу в тюремной лавочке, где они могут получать за очень сходную цену (от 3-х до 8 копеек) небольшие порции сыра, сосисок, свиного мяса, требухи, а также молока, фиг, варенья, а летом и фруктов. Эта дополнительная пища является прямо необходимой для поддержание сил; но многие из арестантов, в особенности люди пожилые, зарабатывают так мало, что, после отчисление известного процента заработка в казну, они не могут тратить даже пяти копеек в день на покупки в лавочке. Я прямо удивляюсь, как они ухитряются существовать.
В Клэрво арестанты заняты двумя родами работ. Некоторые из них работают для казны, занимаясь выделкой холста, сукна и одежды для арестантов, или же служат в самой тюрьме, в качестве столяров, маляров, бухгалтеров, госпитальных служителей и т. п. Все они зарабатывают от 30 к. до 40 копеек в день. Но большинство работает для частных предпринимателей, в вышеупомянутых мастерских. Их заработная плата, определяемая Коммерческою Палатою в Троа (Troyes), подвержена значительным колебанием и в общем очень низка, особенно в тех ремеслах, где невозможно установить определенную скалу заработной платы, вследствие большего разнообразия вырабатываемых образчиков и большого разделение труда. Очень многие зарабатывают всего (от 25 до 30 копеек) в день; только при выделке железных кроватей заработок доходит до 80 копеек, а иногда даже более. Я высчитал, что средний заработок 125 арестантов, занятых в различных ремеслах, не превышает 44-х копеек в день. Но эта цифра все-таки выше средней, так как значительное количество арестантов зарабатывают не более 28-и и даже 20-и копеек в день, особенно в мастерских для выделки носков, куда дряхлых стариков посылают умирать от чахотки, быстро развивающейся от пыли.
Конечно, можно указать на разные причины в объяснение такой низкой заработной платы; так, например, необходимо принять во внимание низкое качество тюремной работы, колебание рыночных цен и т. п. Но не должно забывать и того обстоятельства, что подрядчики, наживающие крупные состояние на арестантском труде, вовсе не редкость; и поэтому арестанты, в свою очередь, правы, утверждая, что их грабят, платя им всего несколько копеек за 12-ти часовый труд. Подобная плата тем более не достаточна, что половина её, а иногда и больше половины, отбирается казной, в то время как пища, даваемая той же казной арестантам, выдается в черезчур малых количествах, в особенности если принять во внимание, что арестантам приходится тяжело работать.
Если арестант, прежде чем он попал в центральную тюрьму, был уже раз осужден, а это случается очень часто, и если его заработок равен 40 копейкам в день, то казна отбирает шесть-десятых, т.е. 24 копейки, а остальные 16 копеек делятся на две равные части, из которых одна отчисляется в резервный фонд арестанта и выдается ему в день его освобождение, другая же, т.е. 8 копеек, записывается на его текущий счет и может быть расходуема на покупки в тюремной лавочке. Но, очевидно, что рабочий не может жить и работать, тратя лишь 8 копеек на добавочную пищу. Вследствие этого введена система „наград“, которые колеблются между рублем и тремя в месяц, и эти награды целиком заносятся на текущий счет арестанта. Система наград очевидно скоро привела к различного рода злоупотреблением. Возьмем, для примера, опытного рабочаго, который подвергнут осуждению в третий раз, и из заработка которого казна удерживает семь-десятых. Предположим далее, что его задельная плата доходит в течение месяца до 20-ти рублей. Государство берет из этого заработка 14 рублей, и таким образом, на его текущий счет может быть выписано только 3 рубля. В виду этого арестант предлагает подрядчику оценить его работу лишь в 10 рублей, но зато выписать ему 5 руб. „наградных“. Подрядчик принимает это предложение, и казне из заработка арестанта достается всего 7 рублей; подрядчик вместо 20 р. платит за работу лишь 15 руб., а арестант, помимо 1 р. 50 к., записанных на его текущий счет, получает туда же еще 5 рублей наградных; так что приход на его текущий счет доходит до 6 р. 50 к., вместо трех. Таким образом все удовлетворены и если казна теряет на этой операции 7 рублей, – ma foi, tant pis! Тем хуже для неё!
Дела заключенных обстоят еще хуже, если принять во внимание великого соблазнителя рода человеческого – табак. Курение строго воспрещается в тюрьме, и курильщики наказываются штрафами от 20 копеек до 2-х рублей, – всякий раз, когда их поймают на месте преступление. Но, не смотря на это, почти все в тюрьме курят или жуют табак. Табак является меновой ценностью и притом столь высокой, что одна папироска, т.е. несколько затяжек, оценивается в 8 копеек, а за пакет табаку, стоющий в вольной продаже 20 копеек, платят 2 рубля и даже более, если случается недохватка. Этот драгоценный продукт имеет такую высокую ценность в тюрьме, что каждую щепотку табаку сначала жуют, потом высушивают и курят и, наконец, употребляют самый пепел в виде нюхательного табаку. Понятно, что находятся подрядчики работ, знающие, как эксплоатировать эту человеческую слабость и платящие за половину работ табаком по вышеуказанным ценам; находятся и среди надзирателей люди, небрезгующие этой прибыльной торговлей. Вообще, запрещение курить – является источником столь многих зол, что французская тюремная администрация, вероятно, вскоре последует примеру немецкой и разрешит продажу табаку в тюремных лавочках. Такая мера несомненно поведет и к уменьшению числа курильщиков среди арестантов.
Мы прибыли в Клэрво в довольно благоприятный момент. Вся старая тюремная администрация была недавно уволена, и обращение с арестантами приняло менее жестокий характер. За год или за два до нашего прибытия, один заключенный был убит в одиночной камере. Надзиратели убили его ключами. Согласно оффициальному отчету, арестант сам покончил с собой, повесившись; но тюремный доктор отказался подписать этот отчет и подал отдельное заявление, в котором указал, что, по его мнению, арестант был убит. Это обстоятельство повело к радикальной реформе в деле обращение с арестантами и я с удовольствием отмечаю, что в Клэрво отношение между заключенными и надзирателями были несравненно лучше, чем в Лионе. Меньше было грубости и больше проявлений человечности, чем я ожидал встретить это, не смотря на то, что сама по себе система очень скверна и неминуемо влечет за собой самые гибельные результаты.
Конечно, сравнительно благоприятный ветер, веявший в то время над Клэрво, может очень быстро измениться к худшему. Малейший признак бунта может вызвать крутой поворот, тем более, что имеется не мало надзирателей и тюремных инспекторов, вздыхающих по „старой системе“, которая до сих пор остается в ходу в других французских тюрьмах. Так например, когда мы были уже в Клэрво, был прислан туда арестант из Пуасси, центральной тюрьмы, находящейся вблизи Парижа. Он находил приговор суда не справедливым и по целым дням громко кричал в своей одиночке. Собственно говоря, у него были все признаки начинающегося безумия. Но тюремное начальство в Пуасси, чтобы заставить его замолчать, не нашло ничего лучшего, как ставить у дверей его камеры пожарную машину и окачивать его водой; затем его оставляли, совершенно мокраго, в его одиночке, не смотря на зимний холод. Нужно было вмешательство прессы, чтобы директор тюрьмы в Пуасси, виновный в этом варварстве, был смещен. Многочисленные бунты, возникавшие в 1883-1885 годах, почти во всех французских тюрьмах, показывают, впрочем, что „старая система“ до сих пор в полном ходу.
Я сказал выше, что отношение между арестантами и надзирателями в Клэрво были лучше, чем в Лионе. Много глав можно было бы посвятить этому предмету, но я постараюсь быть по возможности кратким и укажу лишь на главные черты. Несомненно, что долгая совместная жизнь надзирателей и самый характер их службы развили между ними известный корпоративный дух, вследствие чего они действуют с замечательным единодушием по отношению к заключенным. Как только человека привозят в Клэрво, местные надзиратели сейчас же спрашивают у привезших новичка, soumis ou insoumis, т.е. отличается ли он покорностью или, напротив, строптивостью? Если ответ дается благоприятный, то жизнь заключенного может быть сравнительно сносной; в противном же случае, ему не скоро придется расстаться с тюрьмой и, даже когда его выпустят на волю, он обыкновенно выходит с расстроенным здоровьем и с такой злобой против общества, что вскоре опять попадает в тюрьму, где и оканчивает свои дни – если только его не сошлют в Новую Каледонию.
Если арестант аттестуется надзирателями, как „непокорный“, на него сыплется град наказаний, снова и снова. Если он заговорит в рядах, хотя бы и не громче других, выговор будет сделан ему в такой форме, что он ответит и будет за это наказан, и каждое наказание будет настолько по своей тяжести несоответственно проступку, что он будет протестовать всякий раз, и за это его накажут вдвое. – „У нас, если кто раз попал в исправительное отделение, то, как только его выпустят оттуда, он через несколько дней опять попадет туда“. Так говорят надзиратели, даже наиболее добродушные из них. А наказание исправительным отделением – далеко не из легких.
Людей там не бьют; их не сваливают пинками на пол. Мы черезчур цивилизованы для подобных жестокостей. Наказанного человека просто ведут в одиночное отделение и запирают в одиночку. В ней ничего нет: ни кровати, ни скамейки. На ночь дается тюфяк, а свою одежду арестант должен выставлять за двери одиночки. Пища состоит только из хлеба и воды. Как только утром раздается звон тюремного колокола, арестанта выводят в особый сарай, и там он должен – ходить. Ничего больше! но наша утонченная цивилизация сумела обратить в пытку даже это естественное движение. Тихим, мерным шагом, под неизменные крики:,un deux, un deux», несчастные должны ходить весь день, гуськом, вдоль стен сарая. Они шагают таким образом двадцать минут; затем следует перерыв, во время которого они должны просидеть десять минут неподвижно, каждый на своей пронумерованной тумбе, после чего они опять начинают ходить двадцать минут. И такая мука продолжается весь день, покуда гудят машины мастерских; и наказание длится не день, и не два; оно длится долгие месяцы, иногда годы. Оно так ужасно, что несчастные умоляют об одном: «позвольте возвратиться в мастерские». – «Хорошо, мы это увидим недели через две, или через месяц», – таков обычный ответ. Но проходят две недели, затем другие две недели, а несчастный арестант все продолжает прогуливаться по двенадцати и тринадцати часов в день. Наконец он не выдерживает и начинает громко кричать в своей камере и оскорблять надзирателей. Тогда его возводят в звание «мятежника», – звание чрезвычайно опасное для всякого, попавшего в руки надзирателей: он сгниет в одиночке и будет ходить долгие годы. За непослушание ему удвоят и утроят срок заключение в Клерво, а если он бросится на надзирателя, с намерением его убить, то его приговорят к каторге, но не отправят в Новую Каледонию: он все-таки должен будет отбыть сперва весь срок в Клерво. Он останется в своей одиночке и будет попрежнему ходить вокруг нумерованных тумб… В нашу бытность в Клерво один арестант, крестьянин, не видя выхода из этого ужасного положение, предпочел отравиться; он съедал все свои извержение и скоро умер в ужасных мучениех.
Когда я выходил с моей женой на прогулку в саду, находящемся недалеко от одиночного отделение, до нас иногда доносились оттуда ужасные, отчаянные крики. Моя жена, услыхав их в первый раз, испуганная и дрожащая, хватала меня за руку, и я рассказал ей, что это – крики арестанта, которого обливали водой из пожарной машины в Пуасси и котораго, вопреки закону, перевели теперь сюда в Клэрво. Иногда по два, по три дня без перерыва он кричал: «Vaches, gredin, assassins»! (vaches – коровой, – на тюремном жаргоне называют надзирателя), или же он громко выкрикивал историю своего осуждение, пока не падал в изнеможении на пол. Он, конечно, протестовал против заключение в исправительном отделении в Клэрво и громко заявлял, что он убьет надзирателя, лишь бы не оставаться всю жизнь в одиночной камере. Затем, на два месяца он утих. Тюремный инспектор намекнул ему, что, может быть, после 14-го июля ему позволят идти в мастерские. Но вот прошел и национальный праздник 14-го июля, а несчастного все-таки не освободили. Тогда он дошел до отчаяние: он рыдал, ругал и всячески оскорблял надзирателей, разрушал деревянные части своей камеры и, наконец, был посажен в карцер, где ему надели тяжелые кандалы на руки и на ноги. Я сам не видал этих кандалов, но когда он опять появился в одиночном отделении, он громко выкрикивал, что его держали в темном карцере два месяца в таких тяжелых ручных и ножных кандалах, что он не мог двигаться. Он тогда был уже полусумасшедший и его будут держать в одиночной камере, пока он не помешается окончательно… Тогда его подвергнут всем тем мучением, которые приходится претерпевать сумасшедшим в тюрьмах и в домах для умалишенных…
И вот, громадная задача, – как положить конец всем подобным жестокостям, – стоит перед нами во всей полноте. Отношение между тюремной администрацией и заключенными в Клэрво не проникнуты той грубостью, которая характеризует русские тюрьмы.
А между тем общепринятая система тюремного заключение неизбежно доводит до таких результатов. Они являются роковым последствием самой системы. Но ради чего людей подвергают таким мучением? Что достигается такими страданиеми? В каком направлении искать разрешение громадной задачи, представляемой нашею системою наказаний и тюрем? Таковы вопросы, возникающие сами собой у каждого добросовестного наблюдателя.