Ой не жалкуйте, славні Запорозці, На московських генералів; Ой жалкуйте ж вы, славні Запорозці, На превражих своіх панів; Ой що наши паны, еретичи сыны, Да не добре зробили, Що степ добрый, край веселый Да й занапастили! Народная песня.
Черногорец бросился на помощь к Кирилу Туру, а Леся к Петру. Пораженная горестью, она забыла и девический свой стыд, и все на свете. Она закрыла платком глубокую его рану, пала к нему на грудь, и рыдала, как по мертвом. Что ей теперь и блистательный жених, и гетманство? Горячая кровь бьет из раны; просачивается сквозь платок, омывает ей руку. Если б могла, она отдала б теперь душу, чтоб спасти от смерти того, кто так великодушно жертвовал за нее своею жизнью. Уже и Шрам с гетманом обскакали байрак и достигли места битвы, а она ничего не замечает: плачет и убивается над своим защитником.
— Постой, доню, сказал Шрам; слезами раны не залечишь. Дай-ко мы перетянем ее поясом. Еще, может быть, не совсем беда.
А Сомко между тем трудился над Кирилом Туром.
Опасное положение запорожца изгнало из его сердца всякое злобное против него чувство.
— Бедная Турова голова! — говорил он; я думал, ты шутишь только по-запорожски, а тебе лукавый в самом деле обморочил голову! Когда я гнался за тобою, я рад бы был растерзать тебя на части, а теперь лучше бы мне никогда не жениться, чем видеть тебя без памяти!
И не обратил никакого внимания на то, что его невеста рыдает над молодым казаком, как будто над женихом своим.
— Не знаю, пане гетмане, говорил Шрам, как у тебя достает духу возиться еще с этой собакой?
— Помилуй! отвечал Сомко, неужели так его и бросить?
— А почему ж? пускай бы пропадал негодный, как заслужил!
— Нет, он не так думал, выручая меня несколько раз из беды.
— Была ему за то блогодарность. А это разве ты ни во что ставишь, что он чуть не погубил твоей невесты?
— Что мне невеста? Этого цвету много по всему свету, а Кирила Тура другого не найдешь во всем мире.
— Так вот как он меня любит! подумала Леся, и сердце её навсегда его отвергло.
Старый Шрам тоже нахмурился, и когда Сомко, оставл Кирила Тура, обратился с участием и с помощью к Петру, он отклонил его рукою и сказал:
— Смотри уже, пане гетмане, за своим запорожцем, а у Петра есть отец: он об нем позаботится.
И снявши с себя рясу, привязал наподобие люльки между двух лошадей. В эту люльку положили раненого и повезли к монастырю.
— Вот где, сынку, пришлось мне колыхать тебя в казацкой колыске! говорил, идучи возле, старый Шрам. Не судил тебе Бог украситься смертельными ранами за Украину, а достал ты их за чужую невесту!
Сомко хотел было уложить в такую ж колыску и Кирила Тура, как вдруг откуда ни возьмись запорожцы. Едва наскочили, тотчас догадались, в чем дело.
— Что это, панове, хотите вы делать с нашим товарищем? закричали они. Неужели он такой сирота в свете, что если б не городские казаки, так тут бы и остался посреди степи, в пищу зверям да птицам? Нет, никогда ещё братчик братчика не оставлял на чужие руки. Отдайте нам его. Наши лекарства мигом поставят его на ноги.
И, не дожидаясь ответа, мигнули Черногорцу, схватили Кирила Тура, один за плечи, другой за ноги, положили поперек лошадей перед седлом, вскочили на коней и помчались как вихорь. Богдан Черногор за ними вслед.
Петра между тем везли потихоньку и бережно. Сомко вел за руку Лесю, и на этот раз заботливо осведомлялся о здоровье; но она от горести и волнения не могла отвечать ему ни слова.
Скоро встретили и Череваниху. Василь Невольник гнал лошадей не жалея. Что уж и говорить о том, как обрадовалась мать, увидав свою Лесю!
Сильно сожалела Череваниха о Петре, и обратилась к Шраму:
— Добродею мой! наделала вам горя моя бедная Леся; но мы с нею постараемся, чтоб и поправить это горе. Везите пана Петра прямо в Хмарище. Мы с Лесею не будем по целым ночам спать, пока не поставим казака на ноги. Довольно я на своем веку перевязала казацких ран, да и моя Леся с самого детства приучена к этому.
Шрам согласился, и Череваниха отправилась с Лесею вперед, чтоб дома все устроить к принятию гостей. Дорогою Леся десять раз пересказывала, как сражался за неё Петро с Кирилом Туром; а когда приехали домой, прежде всего она занялась постелью для больного. Она уступила ему свою спальню, постлала ему свои подушки, украсила сволок и образа свежими цветами, занавесила окно расшитою шелками хусткою. Родная сестра не могла бы нежнее заботиться о любимом брате. Гости Череваня пировали в Хмарище или ездили в Киев хлопотать о военных запасах; Череваниха их угощала, провожала и встречала; а между тем у Леси только и дела было, что копать коренья, приготовлять травы, да сидеть у постели больного. Помогал ей и Василь Невольник.
Петро как будто в другой раз на свет родился. Ему нет нужды, что Леся не его суженая. Он знает, что она его любит, — больше ничего ему не надо. Не раз в тяжком недуге, открыв глаза, не то во сне, не то наяву, видел он, как она, наклонясь над ним, наблюдает его дыхание. Как мать смотрит в глаза ребенку и радуется, когда он улыбнется: так она глядела ему в глаза, чтоб убедиться, замечает ли он окружающие его предметы.
А он, ослабев всем телом, жил только сердцем, и не хотел бы ни здоровья, ни жизни, если б ему дано было так и умереть, глядя в эти любящие очи. В саду поёт соловей; благоуханный ветер веет в окно через цветущие деревья; тихий свет вечернего солнца, пробираясь сквозь ветви, играет по стене; возле него сидит Леся, берет его за руку, прикладывает свою ладонь к его голове... да, не нужно ему ни жизни, ни здоровья, дайте только так обомлеть и уснуть навеки!
Но здоровье возвращалось к нему заметно, и с каждым днем более и более наполняло его тело, как наполняет вода истощенный колодезь: и губы зарумянились, и глаза оживились. Радуется старый Шрам, радуется и гетман, но никто не радуется больше Леси. Только её радость подобна была осеннему месяцу, беспрестанно затемняемому тучами. Восторг её часто уступал место мрачной грусти. Тяжело горевала она, размышляя о том, как будут проходить без радостей молодые лета её в гетманских светлицах, как она вечно будет слушать одни толки о воинах, о походах, да звон серебряных кубков. Поняла бедняжка, да поздно, что Сомко создан не для счастья женщины. Нет у него ни того нежного слова, ни того теплого взгляда, который всего нужнее для женского сердца. Он гетман с ног до головы, блистает, красуется между казаками, и нет ему равного во всей Украине; но никогда не взглянет он и не скажет слова так от души, как бедный Петро. И однако ж, надобно покориться своей участи. Напрасно было бы говорить о своем горе отцу или матери; пускай и сам Петро о том не знает.
Так размышляла, бывало, сидя у постели больного, Леся, и чем больше он оправлялся, тем больше она его убегала.
— Что ты, Леся, как будто боишься меня? сказал он ей однажды, удержав ее за руку. Разве я враг тебе? Или я тебе опротивел в долгой болезни? Зачем ты от меня убегаешь?
Леся ничего ему не отвечала, только слезы блеснули в опущенных глазах.
— Не уходи от меня, говорил он, не бойся меня! будь мне родной сестрою. Я покоряюсь своей несчастной участи; не быть нам в паре: такая наша доля. Но я все-таки не перестану любить тебя до самой смерти.
— Не говори мне этого! вскричала Леся. Лучше разом разойтись, як чорни хмары, и не встречаться до веку!
И, вырвавши руку, побежала в сад выплакать на свободе горе.
Но после того придет, бывало, опять к нему, сядет у его постели и начнет напевать какую-нибудь грустную песню; все, что на душе есть, все выскажет она в песне, и хоть ничего не говорили они с Петром, но понимали друг друга.
Что же до Сомка, то он ни мало не заботился о близких их отношениях, да и Шрам, и Черевань, и сама Череваниха оставались на этот счет совершенно спокойны. Такова была простота и твердость тогдашних нравов. Зарученная девушка была нехранимою и неприкосновенною собственностью жениха, и ни одной невесте не входило в голову, чтобы можно было разойтись с одним и принадлежать другому. Все общество пришло бы от того в ужас, и вечный позор покрыл бы семью такой девушки. Когда Петро оправился так, что мог сесть на коня, начали гости Череваня поговаривать о дороге за Днепр; но все еще медлили, чтоб дать ему больше оправиться. Вдруг прискакал гонец с известием, что царские бояре переехали уже через украинскую границу. Все встрепенулись, оставили беспечную беседу за кубком, и мигом собрались в дорогу: Сомко спешил на встречу боярам в Переяслав; Шрам нетерпеливо ждал съезда старшин казацких, чтоб подвинуть все войско заднепровское против Тетери; Череваниха мечтала о гетманской свадьбе, а Черевань рад был пировать до скончания века с казаками. Решено было ехать Череваню с его семейством к брату Череванихи, Нежинскому полковому есаулу Гвинтовке, а Шрама с сыном пригласил гетман к себе в Переяслав. После рады, на которую ожидали царских уполномоченных для утверждения Сомка на гетманстве, предположено сыграть гетманскую свадьбу на всю Украину, а на свадьбе склонить всех казаков к походу на Тетерю, да прямо и двинуться на другой берег Днепра.
Но лишь выехали за Броварские леса, как встретил их другой гонец из Переяслава; а гонцом был на этот раз не простой казак; скакал во весь дух Переяславский сотник Юско с тремя казаками. Все были этим встревожены и ждали чего-то необычайного.
— С какими новостями? спросил гетман.
— Лучше б и не говорить, вскричал Юско, махнув рукою.
— Неужели татаре?
— Хуже Татар! Из одного Васюты сделалось четыре. Зеньковский, Полтавский и Миргородский поклонились Иванцу!
— Как! мои полковники перешли на его сторону?
— Все трое, как слышишь, пане гетмане.
— И Миргородский, и Полтавский, и Зеньковский?
— Все трое; остались на нашей стороне только Лубенский да Гадячский.
— Почему ж меня об этом до сих пор не известили?
— Вчера вечером только сами об этом узнали. Я скакал всю ночь и три раза переменил лошадей.
— Что же? как? или когда? хоть расскажи толком!
— А вот как. Ездил наш бургомистр к князю Ромодановскому с деньгами в московскую казну; только слышит, что князь в Зенькове. Завернул туда, а там пируют у Зеньковского Грицька Остап Миргородский и Демьян Полтавский. Ну, это еще бы ничто. Идет к князю, а у князя полно запорожцев, и все из тех голышей, что, пропивши все имущество, служили по дворам у богатых казаков, а потом, соскучась слушаться хозяина, ушли в запорожье. Иные тотчас узнали бургомистра. «А что это? кричат, не от торгаша ли?» Уже извини меня в этом слове, ясновельможный... «Не от Переяславского ли, говорят, торгаша к князю? Чёрта с два тут поживитесь! Вот мы вас, городовых кабанов, скоро упораем!» Расслушался, порасспросил наш бургомистр, аж тут вот какая новость, — лучше бы мне и не говорить! Князь с Иванцом побратался, называет его гетманушкою Запорожским, отдал ему Украину по самый Ромен в управление!
Сомко схватился за голову.
— Скорее ждал бы я молнии с чистого неба, чем такой вести! Миргородский, Полтавский... променять меня на Иванца! Нет! Пропала, видно навеки рыцарская честь на Украине! Положили мы ее с батьком Богданом в могилу!.. Но смотри, правда ли еще всему этому?
— Дай Бог, чтоб этому была неправда! Только Иванец в Зенькове: видел его бургомистр своими глазами. А запорожцы, говорят, в великой милости у Царя, и чего только попросят, все Царь к их желанию делает. Потому-то князь, зазвавши в Зеньков полковников, уговорил их царским словом слушаться Иванца, как гетмана. А у нас теперь, видишь, как завелось! Всяк о себе только заботится: лишь бы мне хорошо было. Чтоб приобресть себе царскую милость, полковники охотно согласились, чтоб Иванец управлял по Ромен Украиною.
— Так, так! сказал горько Сомко. Гетманствуй над нами, кто хочешь: хоть рыцарь, хоть свинопас, лишь бы мы были полковниками. О панство, проклятое панство! Теперь-то я увидел тебя своими глазами! Ты готово изгибаться в дугу перед всякою дрянью, лишь бы пановать над другими!.. Сомко или Иванец — им все равно!.. Ну, а что же Васюта, и тот поклонился Иванцу?
— Нет, видно, не поклонился, потому что бургомистр рассказывал, как пьяные запорожцы и ему угрожали. Да и на всю городовую старшину недобрым духом они дышут; а особливо те, что из винокуров да из работников. Иного хозяин когда-нибудь выбранил или ударил, так теперь уже сбираются за все отблагодарить.
— Вот какими новостями приветствуют нас в моей гетманщине! — сказал, горько усмехнувшись, Сомко. Ну, да еще померяемся... О, проучу я этих негодяев, дайте мне только взять их в руки!
— Что ж ты, сыну, думаешь теперь делать? — спросил Шрам.
— Ехать в Переяслав, собрать к себе подручные мне полки и стоять хоть против целого света. Наше право казацкое, а мои казаки никого, кроме меня, не признают гетманом!
— И это значит, говорил Шрам, вместо войны с недоляшком Тетерею, начнется война меж казацкими полками на этой стороне!.. Уж если Иванец захватил в свои руки три полка, то без бою из Украины его не вытеснишь; а Васюта себе будет воевать: за него вся Северия, вся Стародубовщина будет сражаться. Дожидайтесь же теперь, Паволочане, пока гетман Сомко управится с своими неприятелями! Как бы еще под эту суматоху Тетеря не пожаловал на сю сторону: у него с ляхами что-то подобное давно в голове вертится.
— Ну, а что ж ты делал бы, батько? Посоветуй мне своим толком, я тебя послушаю.
— Вот что я тебе посоветую. Поезжай ты в Переяслав, да пиши ко всем полковникам, чтоб убоялись Бога да помыслили о казацкой славе, на которую Иванец налагает свою нечистую руку. А я между тем поеду с Череванем в Нежин. Я открою сумасшедшему Васюте глаза, что и сам пропадет и других погубит; и если только он соединит свои силы с твоими, тогда у всех опустятся руки, и твои полковники опять под твою булаву возвратятся.
— Пусть теперь возвращаются, а уже не я разве буду, если не сделаю с ними так, как Хмельницкий с Гладким.
— Не хвались, сыну, да Богу молись! — мрачно сказал Шрам. — Не будем терять дорогого времени, простимся!
Простились и разъехались. Никто не сказал никому при расставаньи ничего приятного. У всех сердце сжалось, как бы перед каким-нибудь великим несчастьем.
— Эге-ге! Вижу, вижу, куда доля клонит Украину! — говорил сам себе Шрам, повеся голову. (Он ехал позади всех и не хотел ни с кем разговаривать.) Видно, не такова воля Божия, чтоб Украина спокойно хлебом-солью наслаждалась! Или, может быть, приближается уже конец свету, когда восстанет брат на брата... И откуда ж поднимается туча, Боже Ты мой милый! Запорожье, что искони было гнездом казацкого рыцарства, теперь плодит только лисиц да волков!... Видно, дожили, окаянные, до пустых карманов, так и мутят народ, чтоб в суматохе поживиться. Видно, стало завидно негодным лентяям, что у городового казака и стадо овец, и хутор с полными амбарами. А кто ж посылал на Запорожье, когда, по разгроме ляхов, всякому было вольно занять займанщину? Нет, пойдем рыцарствовать! Пьянствовать да лежать на боку, а не рыцарствовать! Конечно, иная честная да святая душа в самом деле отказалась от займанщины, как от суеты мирской; а другой разбойник пошел в Сечь, чтоб только не трудиться на хозяйстве. Вот и нарыцарствовали! Полюбуйся, Украина, своими детками! Лукавый Иванец подбился к запорожцам, да теперь и делает из-под княжеской руки все, что только вздумает. Вижу, к кому он прибирается: он хочет Сомку доказать дружбы; но еще ж Бог не совсем нас оставил, еще, может быть, наберется сотня горячих, искренних душ в Украине!
Он был выведен из задумчивости грозным криком нескольких голосов. Василь Невольник наехал на пьяного косаря, растянувшегося поперек дороги; товарищи вступились за него и окружили рыдван с бранью и угрозами. Когда Шрам подскакал к толпе, целая буря восклицаний поразила слух его. — Кармазины! — кричали буйные голоса. — Опять расплодились вельможные недоляшки! Да нам не новость выкашивать такой бурьян в Украине.
И косари страшно размахивали косами над головами женщин, между тем как один из них прибежал с топором, чтоб изрубить в рыдване колеса.
— Прочь, Иродовы души! — вскрикнул Шрам громовым голосом.
Увидев перед собой священника, косари немного смутились и отступили.
— Что это? — говорил Шрам. — Или вы турки, или татаре, что нападаете на подорожных? Христианская ли у вас душа, или уже вы и веру, и Бога забыли?
— Нет, пан-отче, отозвался один косарь, не забудет добрый человек христианской веры до веку; но как же терпеть, когда паны давят людей по дорогам?
— Но еще, слава Богу, у нас руки не в кандалах! — отозвалось уже несколько голосов, — еще не позволим глумиться над собою! Довольно уже и того, что один свиту золотом да серебром вышивает, а у другого нет и сермяги; один своих полей да сенокосов глазом не обнимет, а мы вот с половины косим. А из-под лядского ига выбивались все разом!
— Так, так! Вижу, вижу! — говорил сам к себе Шрам. Повсюду пробралась 6еда из Запорожья!
— Из Запорожья! — подхватили косари. — Какое из Запорожья! Это все наши городовые творят, а в Запорожье все равны, нет ни панов, ни мужиков, ни богатых, ни бедных.
— Жалкие, слепорожденные вы дети! восклнкиул сквозь слезы Шрам. Да умилосердится Господь над вашей темнотою! Пропустите рыдван! Пропустите, не заступайте дороги, а то я призову на вас проклятие Господне!
— Ну, уж пустите, братцы, нечего делать! говорили косари, расходясь по сторонам дороги. Знал ты, пан-отче, что сказать. А уж еслиб не ты, то мы б узнали, из какого дерева спицы в рыдване.
— Пусть вас Господь помилует! сказал, удаляясь от них, Шрам. В тяжелом ходите вы недуге! Да будет проклят чародей, который омрачил ваши головы!
Такую песню должны были выслушивать наши путешественники несколько раз, пока достигли Нежина. Заезжал ли Шрам в кузницу подковать коня, — в кузнице кузнец, позабыв о железе в горну, толковал с хуторянами про черную раду: «Что вы, говорит, поправляете сошники? Поправляйте лучше отцовские списы[78]: скоро всем будет работа. Недавно ехали в Нежин запорожцы, так говорили, что опять поднялся на панов такой гетман, как Хмельницкий; созывает всю чернь под Нежин в черную раду и на грабеж Нежина». Сходилась ли где-нибудь в селе судная рада, — старики, вместо расправы с виновными да хозяйственных распоряжений, рассказывали в судной раде, откуда взялось казачество и как весь мир выбился изь-под ляхов и недоляшков на волю.
— Что теперь за державцы-казаки? говорит иной седобрадый историк (тогда степенные посполитые[79] носили бороды). С такими можно еще побороться. Нет, вот при Наливайке или при Павлюге были ляхи-державцы, вот державцы! У одного сотня сел. Но и с теми сумели наши управиться. Например, Кисель или Ярема Вишневецкий... Батюшки! Идешь бывало с чумаками степью:
Чье село? «Вишневецкого». Чьи ланы[80]? «Вишневецкого». Чье староство? «Вишневецкого!..» Идешь неделю, и все владенья одного пана. Видите ли, делали те «великие паны» с королем, что хотели, так король роздал им все города, пригороды, села, то на староства, то на волости. Но и с такими, говорю, дуками отцы наши управились.
Так проповедовал сельский оратор на своем вече, и вече, слушая, позабывало, для чего собралось оно. Еще недавно сбросил народ тяжелое иго польской безурядицы; еще живы были в памяти стариков возмутительные сцены панских насилий; еще не улеглись вырвавшиеся на волю страсти долго безмолвствовавшего простонародья. Новый порядок вещей, устроенный самими представителями казачества, едва смог заключить разлив необузданной воли в законные границы; но к ним никто не привык еще, и каждую минуту можно было ожидать их разрушения. Такая минута наступила теперь. Шрам это чувствовал, внимая нехотя народным толкам.
Молодые поселяне окружали стариков и едва верили ушам своим, чтобы еще так недавно весь край находился в таком страшном порабощении у магнатов, панов, шляхты и всего их причета.
— Как же это, спрашивали они, — как это смогли наши выбиться из-под такой кормыги?
— Ге, как! Бог нашим помогал. Ляхи да недоляшки думали, что когда притопчут казака или посполитого, то и будет лежать, як хворостина на гребли. Мы для них все равно, что скот несмысленный. А наш брат-серомаха, в своей изорванной свитке день и ночь со слезами зовет на помощь Бога. Ляхи да недоляшки тонут бывало в пуховиках, пьют, гуляют, а наш брат, все равно как невольник к отцу и матери, взывает к Богу, — перед Богом становит свою душу, как горящую, непогасимую свечу. Оттого-то и не ослабевало наше сердце, оттого-то мы смело восставали против нечестивой силы, и Господь всякий час помогал нам!
Вспоминая таким образом о недавней старине, сельская громада[81] тут же переходила к своему времени, и принималась перебирать, кто из казацких старшин от чего разбогател, и каким это образом сделалось так на Украине, что у одного нет ни земли, ни хаты — надобно жить в подсоседках, а другой на свои ланы людей не может нанять достаточно, пашет всю осень и всего вспахать не успевает. Тут опять являлся кто-нибудь речником, и пускался в рассуждения о займанщине. Шраму не трудно было догадаться, к чему он клонит дело и для кого он работает. Запорожцы везде раскинули свои сети на уловление простодушной черни.
— Когда освободили, с помощью Божиею, от ляхов Малороссию, говорил речник, — то вся земля по обе стороны Днепра стала казакам общею. Вот и расписали все земли по полкам; одни села к одному, а другие к другому полку приписали, и каждое село в своем полковом городе должно было судиться. Ну, а в полках осягли и позанимали казаки земли под сотни, а в сотнях под города, местечки, села и деревни, а в городах, местечках, селах и деревнях под свои дворы, огороды, сады, хутора, левады и пастовники. Казалось бы и хорошо, да то беда, что старинные казаки не захотели делиться поровну с войсковою чернью. «Какие, говорят, они казаки? Их отцы и деды никогда не знали казачества! Сделаем перепись, и кто казак, тот будет иметь казацкую вольность, а кто пахотный крестьянин, тот пускай свое дело знает». Закипел было немалый бунт: чернь не хотела отказаться от своего казачества. На силу сам покойный Хмельницкий кое-как утихомирил. И вот, кто был побогаче, кто мог выезжать в войско на добром коне и с добрым оружием, тот остался казаком и вписан в казацкий реестр; а кто ходил пешком, те остались в мужичестве, сидели на ранговых[82], на магистратских, на монастырских землях, или жили подсоседками у богатых казаков, а иные остались казацкими подпомощниками, что двадцать и тридцать человек одного казака в поход снаряжали. Бедняки подсоседки хотели б то и сами казацкой вольности попробовать, да не сила! Как старшины казацкие распорядились, так и осталось до сей поры. Давай наш брат и пóдать от дыма, давай и подводы, ступай и гребли чинить по дорогам; а казак ничего этого не знает. Придет, бывало, полковник или войсковой старшина к гетману: «Благослови, пане гетмане, занять займанщину», да и займет, сколько обнимет глазом степей, лесов, сенокосов, рыбных озер, и уже это его родовая земля, уже там подсоседок хоть живи, хоть убирайся к другому пану, коли не любо. Также и сотник или есаул, или хорунжий полковой придет к полковнику: «Благослови, батьку, занять займанщину». — «Займи, сколько в день конем объедешь». А сотники казакам по всей сотне займанщину раздавали. Объорёт плугом, обнесет кольями, или рвом окопает, да уже наш брат туда и не суйся; и где он на болоте вколотит сваю, там наш брат мельницы не строй; сам он или его дети построят[83]. Так-то, дети, так-то, братцы, эти богачи, эти дуки из таких же, как и мы, серомах, расплодились. В Хмельнитчину редко который родовой панок удержался на Украине да пристал к казакам, а теперь их не пересчитаешь! После войны иные повылазили из Польши и выпросили у гетмана предковские земли, но это кто-кто, а то все паны из казачества вышли. Уже иной и позабыл того, с чьим отцом когда-то вместе шли на войну. Тот в бедности остался, а ему фортуна послужила, выскочил в старшины, в значные казаки, занял займанщину, осадил слободы подсоседками и теперь кармазиновый жупан носит, а мы сермяги молча латаем. Так-то, братцы, так-то, дети!
А Шрам со стороны слушает-слушает, да не знает, что и говорить этим воспламененным головам. — Нечего, думает, и слов попусту тратить. Ведром воды не залить пожару. Тут, вижу, долго кто-то старался, — а кто же больше, если не проклятые камышники? Со всех сторон подложили злодеи огня!.. Велика будет милость Божия, если мы успеем погасить ого!