А жены шляхетскии стали женами козацкими. Летопись Самовидца.
На другой день, при заходе солнца, достигли наши путешественники хутора Нежинского полкового есаула Гвинтовки. С именем хутора в воображении читателя, конечно, соединяются пустынные картины лесов и вод, между которых мирно приютились скромные строения и огорожи. Лес и вода — благодать в Малороссии, и ради этой-то благодати каждый, кто может, поселяется отдельным хутором, оставляя безводные и открытые для жаров и вьюги села. Пан Гвинтовка занял себе для хутора самую лучшую местность под Нежином, и даже у полковника Васюты Золотаренка не было таких широких прудов на хуторах, не было таких вековечных лесов, таких роскошных пастовников, как у Гвинтовки.
Первое, примеченное здесь Шрамом, строение были кузница и хата хуторского кузнеца. Отстав от своих спутников и проезжая мимо убогого Вулканова жилища, Шрам был свидетелем сцены, которая вовсе не ладила с пасмурным настроением его души. Из хаты бросилась опрометью молодая женщина едва не под ноги его коню. За нею выскочил мужчина с нагайкою в руке.
— Уже ж я дам тебе за эти песни! кричал он, — добрался я теперь до тебя!
Женщина, видя, что не уйдет от своего гонителя, начала с большим проворством бегать вокруг Шрамова коня.
— Вот велика беда! говорила она. Будто уже нельзя и запеть:
Ой ты, старый дидуга,
Изогнувся, як дуга;
А я, молоденька,
Гуляти раденька!
Мужчина точно был уже с сединою, а она еще в первой молодости.
— Погоди, погоди, вразька дочко! говорил он, — дай мне только до тебя добраться: я покажу тебе свою старость. Смейся, смейся! Засмеешься ты у меня на кутни[84]! Моргай, моргай[85]! Як моргну тебе, то й ногами вкрыесся[86]!
И начал гоняться за нею вокруг Шрама. Но она явно чувствовала превосходство своей ловкости в этой игре:
— Отдохни немного, Остап! Видишь, как запыхался! А я тебе спою другую песню, когда эта не по душе.
И, подтанцовывая на бегу, и плеща в ладоши, она начала петь:
Коли б мені або так, або сяк,
Коли б мені запорозький казак;
То б він мене туды-сюды повернув,
То б він мене до серденька пригорнув!
Остап начал было уже ослабевать, но эта песня вдохнула в него новые силы.
— Э! Так вон еще что! Уже ж теперь ты не уйдешь от меня! То-то я вижу, что запорожцы что-то слишком часто просят тебя вынесть воды напиться! А у них не вода на уме.
И пошла опять беготня вокруг Шрама.
— Сгиньте вы к нечистому! вскрикнул Шрам. Дайте мне проехать!
— Где ж мне, пан-отче, деться? сказала женщина. Он меня убьет, если поймает! Вы не знаете его: хоть дурень, а зол, как собака!
Шрам обратился к кузнецу:
— Стыдно тебе с седою чуприною так дурачиться! Оставь ее; после расправишься! Дай мне проехать.
Кузнец тогда только рассмотрел перед собой священника. Для степенного украинца великий стыд забыться в присутствии такой особы, и потому, поклонясь Шраму, он побрел с смущенным видом в хату; только в дверях еще погрозил жене нагайкою. Но та, видно, часто разыгрывала с ним подобные сцены. Она смеясь показала ему кукиш.
— Дома пан есаул полковый? спросил у неё Шрам.
— Да, дома, пан-отче! Там все с запорожцами бенкетуют.
— Как! Гвинтовка с запорожцами?
— А почему ж? Разве вы не знаете, что теперь запорожцы первые в свете люди? Говорят, царь подарил им всю гетманщину.
— Чтоб ты за такие речи окаменела, как Лотова жена! вскрикнул в досаде Шрам, и пустил коня рысью.
— Соль тебе на язык! Печина[87] тебе в зубы! сказала потихоньку глупая баба. Видно, была немножко под хмельком.
Подъезжая уже к хуторским постройкам, Шрам заметил в стороне, между деревьями, старика высокого росту с длинною белою бородою, одетого в свитку, подобную монашеской рясе. Это был Божий Человек. Шрам тотчас своротил с дороги и подъехал к нему. Старик не обратил никакого внимания на топот коня, и продолжал идти узкой тропинкою, напевая в пол-голоса псалом:
— Спаси мя, Господи, яко оскуде преподобный, яко умалишася истины от сынов человеческих; суетная глагола кийждо ко искреннему своему: устне льстивыя в сердце, и в сердце глаголаша злая...
— Оттак диду! сказал Шрам: не хотел ехать со мною, да прежде меня здесь очутился!
— А, это Шрам со мною говорит! сказал спокойно Божий Человек.
— Какими судьбами ты очутился в этих местах? спросил его Шрам. — Ты ж не сюда держал дорогу?
— Мне по всему свету одна дорога. Попали меня в свои руки в Киеве запорожцы-прощальники, сыплют сребро-золото, не отпускают от себя ни на минуту, а потом и на сю сторону Днепра перетянули.
— На что же им тебя нужно?
— Да вот оставили на моих руках своего товарища. Заболел у них один куренной атаман. «Излечи нам, батько, этого казака, так мы тебе поможем вызволить из неволи не одного невольника.» Вот я и нянчусь с ним, как с ребенком: то играю ему на бандуре, то переменяю перевязку. Здобувся добре сиромаха! Тот самый, что схватился с твоим Петром.
— И тебе отогревать такую змею, Божий Человече! сказал Шрам.
— Для меня все вы равны, отвечал кобзарь. — Я в ваши драки не мешаюсь.
— Иродова душа! продолжал Шрам. — Чуть не спровадил на тот свет последнего моего сына!
— Ба! А где бишь теперь твой Петро?
— Тут со мною; бедный до сих пор еще не совсем оправился.
— Так это вы к Гвинтовке в гости!
— Кто к Гвинтовке, а я поеду прямо в Нежин к Васюте.
— Не застанешь ты Васюты в Нежине. Поехал, говорят, в Батурин на раду.
— На какую раду?
— Кто ж его знает, на какую? Верно, все о гетманстве хлопочет; так созвал еще в Батурине раду.
— Так и Гвинтовка там?
— Нет, видно, ему не нужно Гвинтовки для этого дела; а то почему бы ему не созвать рады в своем столечном городе? Да цур ему! Что нам об этом толковать! Прощай, пан-отче, не задерживай меня.
С этим словом, Божий Человек повернулся и побрел своей дорогой, напевая по прежнему:
— Восхвалю имя Бога моего с песнию и возвеличу его во хвалении...
Шрам догнал свой поезд уже возле ворот пана Гвинтовки, — пана совсем другой руки, нежели Черевань. Это тотчас видно было по необыкновенной высоте его ворот (высокие ворота означали тогда, по обычаю польскому, шляхетство хозяина), а еще больше по архитектуре его дома, состроенного на польский образец, с двухярусными крышами и высокими рундуками. Посреди двора стоял столб, и в столбе вправлены были железные, медные и серебряные кольца для привязывания лошадей. Гость-простолюдин должен был привязывать к железному кольцу; кто немного повыше — к медному, а кто еще выше — к серебряному. Все это отзывалось спесью панов польских, и не укрылось не только от глаз Шрама, но даже и Череванихи.
— Не даром у моего брата жинка княгиня, сказала она: у него и все не по нашему.
— Да, сказал Шрам, казаки наши, тягаючись с ляхами лет десять, порядочно таки пропитались лядским духом; а кто еще взял за себя польку, то и совсем ополячился.
Тут услышали они звуки рогов, и сквозь другие ворота взъехал на двор сам пан Гвинтовка, в сопровождении своих казаков-охотников, которые, кроме собак, вели за собою еще несколько пар быков.
— Охота! сказал Шрам; все это польские выдумки. Когда водились у нашего брата казака своры собак?
— Да и этого никогда не водилось, сказала Череваниха, чтоб на полеваньи[88] ловили быков вместо дичины. — Привитай, брат, далеких и нежданных гостей! — закричала она к Гвинтовке своим звонким голосом.
— И жданных, и давно желанных, отвечал пан Гвинтовка, подъехавши к рыдвану. — Чолом, кохана сестро! чолом, любый зятю! Чолом, ясная панна-небого[89]!.. Э! Да кто ж это с вами в поповской рясе? Неужели это пан Шрам?
— А кому ж была б нужда, сказал Шрам, ездить сюда из Паволочи? Вот и мой сын со мною!
— Ну, уже такой радости я совсем не ожидал! воскликнул Гвинтовка. — Княгиня! княгиня! закричал он, обращаясь к окнам своего дома, — выходи на рундук, погляди, каких Господь послал нам гостей!
Высокая, благородной наружности женщина показалась в дверях на этот зов. Она была бледна, но прекрасна, хотя первая молодость её уже прошла. Её украинский костюм как-то не согласовался ни с чертами её лица, ни с её поступью и движениями, и кто бы посмотрел на неё внимательнее, тот легко узнал бы в ней иную породу и иное племя.
— Княгиня моя! Золото мое! Привитай же моих гостей щирым словом и ласкою. Вот моя сестра, вот зять и племянница, а вот высокоповажный пан Шрам. Его все знают на Украине и в Польше.
Голос Гвинтовки был груб, но радостен; княгиня повиновалась ему, по-видимому, охотно, однакож в её поступи и в выражении лица, улыбающегося как-то неестественно, видно было чувство худо скрытого страха и глубокой горести. Гвинтовка взял её под руку и подвел к рыдвану. Навстречу ей вышла из своей колесницы Череваниха. С любопытством озирала она с головы до ног княгиню. Но когда они сблизились, Череваниха увидела, что княгиня совсем не ею занята: она вперила глаза во что-то другое с таким видом, как будто ей представилось какое-нибудь страшилище. «Рыдван! рыдван!» закричала она вдруг, как говорится, не своим голосом; колени её подогнулись, и она упала в обмороке.
Это смутило и гостей, и хозяина. Один Черевань сохранил спокойствие и, довольный тем, что знает причину неожиданности, сказал усмехаясь:
— Ге! Не дивуйтесь этому, бгатцы: рыдван этот взят под Зборовым, а в рыдване сидел князь с княжичем; князя погнали татаре в Крым, а княжича вражьи казаки, наскочивши, растоптали лошадьми.
Княгиню в это время подняли, и она, услышав, последние слова Череваня, протяжно и глубоко застонала.
— Вишь лядское отродье! сказал нежный её супруг. — Я думал, она совсем уже забыла прежнее, но, видно, волка сколько хочешь корми, он всё-таки в лес смотрит.
Га-га-га! — засмеялся на это Черевань. А я ж тебе говорил, бгате: «Эй не бери, бгат Матвей, нечестивой ляшк! Не будет тебе с нею добра!» Так что ж, коли тебе белое лицо да черные брови дороже щирой души украинской?
— Нехай ему цур, свате! сказал Гвинтовка, оставим это! Просим до господы[90], дорогие гости. Дайте я всех вас перецелую. — Вы, черти! Хамы негодные! обратился он к толпе своих охотников. Чего стоите оторопевши? Возьмите пани, да отнесите в будинок.
Потом он очень приветливо перецеловался с своими гостьми и повел их в светлицу.
— Скажи, Бога ради, спросил у него тогда Шрам, что это за дикие звери с рогами появились в нежинских лесах? Гонялись наши деды по низовым степям за белорогими сугаками, гонялись, если верить песням, и за золоторогими турами по днепровским дебрям, но таких тяжконогих оленей никогда еще не ловили.
— Не дивись этому, батько, отвечал Гвинтовка, иные теперь времена, иные обычаи. Сугаки да туры питались одною травою, а эти тяжконогие олени съедают сосны и дубы до самого корня.
— Га-га-га! засмеялся веселый Черевань. Это уже, бгатику, настоящая загадка!
— Глядите, сказал Гвинтовка, вон толпятся в воротах, поснимавши шапки, нежинские кожемяки, ткачи и дегтяри. Солнце как будто для того и спустилось к самому лесу, чтоб еще больше накрасить их толстые морды. Как они теперь смирны и покорны, когда у меня волы в дворе! А пойди, поговори с ними в магистрате, не задобривши сперва полковника! Там сейчас покажут они тебе какой-нибудь ветхий пергамин с висящею печатью.
— Да что ж тебе эти добрые люди сделали? спросил Шрам.
— Добрые! Нашел ты добрых! Скорей я назову добрым лысого дидька, нежели этих проклятых салогубов[91]. Ты, видно, еще не знаешь, что эти добрые затевают с запорожскими гайдамаками на нас городовых казаков! Запорожцы теперь с нежинскими мещанами, как родные братья. Вражьи салогубы ни напитков, ни наедков, ничего для камышников не жалеют. Только и дела, что с ними бражничают. И такая завелась дерзость у вражьих мугирей, что едет знатный казак по улице, никто перед ним и шапки не снимает. А покажись в магистрат, так зараз достанут из-под кади заплесневелый шпаргал[92], да и суют в глаза старшине: вот, дескать, наше старосветское право! А кто их так расшевелил? все проклятые Низовцы!
— Постой, брат, сказал Шрам, а ты сам на чьей же стороне?
— Как на чьей? Разумеется на гетманской!
— А за чем же ты водишься с запорожцами?
— Я вожусь с запорожцами? Кто тебе это сказал?
— Кто б ни сказал, а есть слух, что ты пируешь с ними не хуже нежинских мещан.
— Плюнь ты, пан-отче, в глаза тому, кто тебе это скажет. Чтоб я, будучи паном на всю губу, не нашел себе лучшей компании, чем эти голыши, что ушли в Сечь, обокравши своих хозяев!.. Ну, так! Спасибо, пан-отче!
— Да, да! проговорил сквозь зубы Шрам, — вижу я, что ты пан на всю губу, хоть и не говори мне этого.
А Гвинтовка между тем в окно:
— А, вражьи мужвалы! С каким покорным видом подходят теперь к рундуку! Но я им покажу разницу между паном и хамом. Гей, сволочь! крикнул он своим слугам, не пускать ко мне этих длиннополых лычаков! Бейте их по затылку! гоните со двора батогами хамово племя.
— Кат знает что, бгать! сказал Черевань. Кто ж этак доброго человека гонит, как собаку, от порога?
А Шрам не вытерпел и прибавил:
— Так делали только польские паны да наши недоляшки, и мне кажется, что едва ли не ополячила тебя твоя княгиня.
— Как это так?
— Так, что твои слова и поступки пристали и извергу Ереме[93].
Густая краска обиды покрыла щеки Гвинтовки. — Батько! сказал он Шраму, от одного тебя снесу я, не пролив горячей крови, такие слова. Я такой же Ерема, как ты Барабаш. Ерема! Нет, пусть дьявол возьмет мою душу, если я не готов вынуть за Украину из ножен саблю один против десятерых!
И, обнажив саблю, блеснул ею, как молниею, вокруг своей головы, в красном свете заходящего солнца.
— Ну, ну, успокойся, сказал Шрам. Разве я тебя не знаю? Мало что молвится под горячую минуту? Не все перенимай, что по воде плывет.
А между тем подумал:
— И Ереме Вишневецкому дорога была Украина, и он махал за нее саблею. Как не махать, защищая свои имения?
— И в самом деле, сказал Гвинтовка, кстати ли мне теперь спорить, когда я должен думать об одном, как удовольствовать моих гостей? После дороги вам прежде всего нужно подкрепиться, да и вечерняя пора на дворе. А гей, княгиня! Давай-ко казакам вечерять! Увидишь, пан-отче, как ополячила меня княгиня! Скорей — я ее оказачил. У меня не гайдуки, не маршалки застилают скатертью стол. Мы доказали ляхам, что значит казацкая сабля: княгини их теперь служат казакам за столом и не за столом. Не для того взял я за себя белорукую, высокоименитую, пышную польку, чтоб держать для неё полон дом слуг: сама она моет мне сорочки и варит вареники. Княгиня! Мое золото! Чи ты спишь, чи не чуешь, вечерять казакам пора!
Как тень мертвеца нехотя оставляет могилу и является на зов чародея, так явилась на громовой призыв Гвинтовки его бледная княгиня. Подобно восточной рабе, поклонилась она гостям тихо и глядя в землю, и дрожащими руками стала покрывать стол белою скатертью. Красота рук у женщин самая долговременная, и руки княгини с сверкающими перстнями, чудными линиями мелькали в вечернем полусвете над движущимися складками скатерти.
— Не честь, не слава ли казакам иметь таких рабынь? сказал Гвинтовка, глядя на эти изящные руки. Сестра, племянница! Прошу до гурту. Сядьте и не заботьтесь ни о чем, как паны над панами. Вам будет прислуживать гордая польская пани, высокоименитая княгиня!
— Рыдван наш напугал твою княгиню, сказала Череваниха, и — в добрый час молвить — когда б с нею чего не приключилось от переполоху. Смыть бы ее святой водой, да пускай бы надела скорее сорочку назад пазухою.
— Э, сестро, отвечал беззаботно Гвинтовка, — мой голос поднимет ее и из мертвых! Не раз и не два игралась у нас такая комедия. Ты не гляди на это, что княгиня моя так смутна. Только скажу слово, тотчас развеселится, да еще и через саблю поскачет. Ведь наши ж казачки плясали под польскую дудку!
Как описать, что делалось на ту пору в душе бедной княгини, некогда богатой и сильной, как царица, а теперь одинокой и беззащитной, как невольница? Видно, она привыкла уже, сносить от своего нового мужа всевозможные оскорбления, потому что ни слезами, ни вздохом не выразила своего чувства. Она слушала слова Гвинтовки с таким видом, как бы они не к ней относились; только его грубый и гремящий голос видимо потрясал её нервы, как слабо натянутые струны.
— Ну, княгиня, продолжал он, ворочайся проворнее, докажи, что высокая порода на что-нибудь таки тебе пригодилась. Давай нам какой-нибудь настоянки, чи запеканки, только такой, чтоб и старость помолодела.
Приказание было исполнено, и княгиня, в качестве хозяйки, должна была выпить чарку сама, прежде нежели начала потчевать гостей.
— Пейте спокойно, мои дорогие гости, говорил Гвинтовка, не бойтесь, вража полька не отравит вас.
— А от них, не во гнев твоей княгине, этого ожидать можно, сказал Шрам. Может быть, батько Богдан до сих пор здравствовал бы, если б не водил сватовства с ляхами[94].
— Видишь, мое золото, сказал княгине нежный супруг её, видишь, каковы твои земляки! Благодари Бога, что я тебя от них избавил. Хоть, может быть, мои дубовые светлицы не то, что ваши волынские замки, да по крайней мере поживешь меж православным народом; всё-таки на том свете не так будешь смердеть далеким духом, когда позовут на суд Божий.
— Да по нашему ли она молится Богу? шепнула Череваниха брату.
— Оттак, сестро! отвечал он вслух. Неужели ты думаешь, что твой брат назвал бы своею женою нечестивую католичку? Уже не знаю, что там в душе у неё сидит, а она у меня и в церковь ходит, и крестится по нашему. Перекрестись, мое золото!
Княгиня, как дитя, перекрестилась по православному.
Она была самое жалкое существо между этими людьми, добрыми по своему, но жестокосердными там, где ими управляла народная ненависть, воспитанная в украинцах долговременными страданиями их под игом панов польских. Она подобна была воробью, попавшемуся в руки сельским мальчишкам, которые, по мифическому преданию, считают себя вправе делать с ним все, что только может придумать детская злость[95]. Она не ведала, как несправедливо, как возмутительно было для большинства необузданное господство панов и шляхты в Украине; ей не входило в голову, среди блеска, роскоши, приятных бесед и танцев, что от этих веселостей обливаются кровью тысячи сердец, столь же чувствительных, как и её собственное, что вражда к её сословию и племени всасывается подавленною толпою с молоком матери, что кругом высоких, звучащих музыкою палат, растут и мужают в убогих хатах мстители, и что прольются реки шляхетской крови за серебро и золото, извлекаемое из шляхетских имений. Веселая, добрая, щедрая, она далека была от мысли, что участвует в тяжких преступлениях против человечества; и даже теперь, неся жестокую кару за них, она не понимала, за что судьба послала ей такую участь. Она тем более была жалка, что не понимала этого!
— Ну, прошу ж за стол, дорогие гости! говорил Гвинтовка. Давно мой покут не видал таких гостей.
Гости уселись за стол, освещаемый серебряным каганцом, и Шрам, благословя пищу, взялся за ложку, как со двора кто-то отодвинул кватирку[96], и закричал громко: Пугу!
Шрам бросил на стол ложку и молча глядел на хозяина.
Хозяин видимо смутился и не знал, что делать: отвечать ли на запорожское приветствие, или успокоить своего именитого гостя.
— Пугу! раздалось под окном громче прежнего, и в форточке мелькнули чьи-то белые усы. Чи ты спишь, пане князю, чи уже так загордился, что не хочешь пустить и в хату доброго человека?
— Прошу, прошу, пане отамане, отвечал Гвинтовка. — И хата, и хозяин — все твое.
— А собаки ж у вас не кусаются?
— Вот славно! а на что ж поется в песне:
Запорожский козак
Не боится собак?
— А кошки у вас не царапаются?
— Бог с тобою, пане отамане!
— Теперь чёрт знает, как стало на Украине. Сечевик не во всякую хату суйся.
— По крайней мере, моя хата отворена для добрых молодцов настежь.
— Так это ты так не водишься с запорожцами? отозвался тогда Шрам.
— Эх, батько! отвечал покраснев Гвинтовка. — Запорожец запорожцу рознь. Это — батько Пугач, старец сечевой. С ним поневоле надобно ладить. Теперь у нас в Украине все так перепуталось и перемешалось, что прямою дорогою никуда не проедешь. Мы утрем запорожцам нос, как только возьмет наша; а теперь идти им наперекор трудно: теперь они в особой ласке у царского величества, и царь делает для них все, что ни попросят.
— Не идти ж нам с тобою по одной дороге, сказал Шрам.
Тут в светлицу вошли два запорожца: один седой старик, другой еще очень молодой казак. Это был известный на Сечи батько Пугач, старейший из запорожских старцев, со своим чурою. Его-то именем, если помните, Черногорец думал унять своего побратима от любовных дурачеств.
Физиономия Пугача была выразительна и мрачна. Белые брови повисли над глазами и почти закрывали их; лоб и все лицо покрыты были сабельными рубцами и глубокими морщинами. И атаман и чура одеты были в простые сермяги, а сорочки их, по-видимому, никогда не знали мытья. Напротив, вместо мытья, запорожцы опускали свои сорочки и полотняные шаровары в жидкий отстой дегтя, и таким образом, благоухая кругом на далекое пространство, носили их до тех пор, пока они не расползались на теле. Батько Пугач принадлежал к самым суровым рыцарям своего ордена, отрицавшегося мира и всех удобств жизни. Он смотрел диким боровом и носил платье грубое и запачканное, как щетина. Не смотря на это, хозяин встретил его с особенным пошанованием и просил садиться за стол.
— Не сяду! отвечал батько Пугач, стоя посреди светлицы.
— Отчего ж не сядешь?
— Оттого, что у тебя добрым людям такая честь, як собакам.
— О каких это людях ты говоришь?
— Да хоть бы и о тех, что за воз дров платят по пяти пар волов. Да вот и они сами идут поклониться твоей панской милости.
Дверь отворилась, и несколько человек нежинских мещан вошло в светлицу.
— Ну, скажи, продолжал Пугач, за что ты заграбил у них скот?
— За то, чтоб не рубили моего лесу.
— Да ведь они не в твоем лесу рубили, а в городовом.
— В городовом, ей Богу, в городовом! говорили мещане, кланяясь Пугачу и Гвинтовке.
— Вот славно! сказал Гвинтовка. С которого это времени моя займанщина сделалась городовым лесом?
— Да это, пане, по твоему она твоя, а по нашим магистратским записям она наша, Бог знает с какого времени. Еще как только батько Хмельницкий выгнал ляхов из Украины, то зараз и дал нам привилей «осягнуть под город Нежин поля, леса и сеножати, якии сами улюбим», и до сих пор стоят еще знаки, что постановили наши бургомистры.
— Это-то мы знаем, возразил запальчиво Гвинтовка, — это мы знаем, что вы того только и глядите, как бы поймать лучший кусок из казацкой добычи. Казакам тогда было не до займанщин, казаки тогда бились с ляхами понад Случью, понад Горынью, да тонули в литовских болотах; а вы, сидя дома, с своими мордатыми бургомистрами, повыкраивали себе самые лучшие куски из Украины! Так нет же! Казацкая сабля больше и значит, нежели бургомистерская патерица[97]. Пан полковник нежинский позволил мне занять займанщину под Нежином на конский бег; я целый день с своими казаками не вставал с коня, и теперь никто не в праве говорить, что это не мое доброе!
— Послухай, пане князю, ты старого Пугача, сказал, запорожец. Пускай мещане кое-чем и поживились от казаков в польскую заверуху; да уже ж и казаки начали теперь прибирать мещан добро в свои руки! Засевши в их магистраты и ратуши, ваша старшина орудует их войтами, бургомистрами и райцами, как чёрт грешными душами. Коли полковник дал тебе займанщину в мещанских лесах, ну, и называй их своими, только отдай этим добрым людям волов.
Задумался на мгновение Гвинтовка, но взглянувши на Шрама, сказал решительно:
— Нет, пане отамане, пусть они ищут их у своих бургомистров, что поделали знаки в моих лесах; а я докажу им, что я в своем добре пан, и этим безшабельным хамам поуменьшу пыхи.
— Дурни вы, дурни с своим панством, да еще и не каетесь! воскликнул батько Пугач. Погодите, скоро придет время... не помогут вам ни ваши сабли, ни ваши грамоты, что повыпрашивали вы себе у короля, лижучи сенаторам руки! Детки мои! так обратился батько Пугач к мещанам, плюньте вы и на его панство, и на волов. Мы скоро воротим вам все десятерицею.
— О, спасибо ж тебе, батько наш! воскликнули мещане, что хоть ты за нас вступился! Просим же до нас на вечерю, просим до нашей простацкой господы! и мы сумеем угостить тебя так, что не будешь голоден. Прощай, пане князю! Прйде и на нашу улицю праздник!
— Постой, пане отамане! сказал Гвинтовка батьку Пугачу. Я не хочу с тобою ссориться за этих лычаков. Пусть берут своих волов, да убираются к нечистому; а ты оставайся у меня вечерять.
— Не до вечери теперь нашему брату, отвечал батько Пугач. Довольно нам теперь работы и без вечери. Скоро будут наши сюда под Нежин. Вот едут уже царские бояре, мы их до Переяслава не допустим. Хорош город и Нежин для черной рады. Так нам уже теперь не до вечери.
И вышел из светлицы. Но на дворе казаки Гвинтовки слышали, как он сказал мещанам: — Чтоб их нечистый взял с их вечерею, этих панов окаянных! Пойдем лучше к вам, детки!
И мещане едва не на руках унесли батька Пугача.
Гвинтовка остался перед Шрамом в самом затруднительном положении: он чувствовал, что Шрам разгадал теперь его, а между тем ему жаль было и расположенности батька Пугача.
При наступающей с разных сторон буре, он старался в обеих враждующих партиях заготовить себе опору, чтоб, в случае перевеса той или другой, не пострадать вместе с прочими. До сих пор он умел ладить со всеми; но теперь размолвка с батьком Пугачем сделала его как бы сторонником Сомка, а это было ему совсем не по душе: он любил отпустить молодецкую фразу там, где говорили о родине и казацкой славе; но когда дело принимало серьезный ход, и нужно было рисковать имением и жизнью, там панство тотчас брало в нем перевес над патриотизмом.
Разные тревожные мысли терзали его душу; однакож он усиливался казаться радостным, и веселою беседою старался оживить свой ужин, за который все принялись теперь с постными лицами. Но ни его приветствия, ни поддельный восторг не имели никакого действия на старого Шрама, а при его нахмуренных бровях, отягощенных смутными думами, и всем другим было как-то жутко.
Гвинтовка вышел наконец из себя, и, не зная, на ком выместить свою досаду, напал на бедную княгиню, которая подавала на стол кушанья. Все ему не нравилось, все находил он сделанным по-лядски. Несчастная женщина дрожала, как былина в поле от ветру, и второпях опрокинула на стол коновку с наливкою. Это взорвало гнев её мужа, который, казалось, только и ждал чего-нибудь подобного, чтоб излить на нее всю свою злобу.
— Чёртова кровь! вскричал он и толкнул ее так сильно, что бедная княгиня упала и осталась без чувств посреди светлицы.
— Гей, черти! хамы! закричал Гвинтовка, возьмите к бесовой матери отсюда эту лядскую падаль!
Несколько девок выбежали из боковой двери и унесли полумертвую свою пани.
Черевань при этой сцене посматривал на Шрама, что он скажет, но Шрам, по-видимому, ничего не замечал.
После ужина он объявил хозяину, что завтра на заре едет в Батурин, а Петра оставляет у него в хуторе, как еще слабого после болезни.
С тем и разошлись все спать.