Ой прийшов козак з війська, з дороги Да й уклонився батеньку в ноги: Ой сядь, батеньку, сядь коло мене, Сядь коло мене да й пожалуй мене; Заложи ручину за пазушину, Одорви од серця злую гадину; Злая гадина бік переіла, Коло мого серденька гніздо извила. Народная песня.

Сомко начал усаживать гостей своих за длинный стол. Шрама и Череваня посадил на покуте, под образами; сам сел на хозяйском месте, «конец стола», а женщин посадил по левую от себя руку на ослоне, ибо тогда первые места были везде предоставлены мужчинам. Возле Череваня заняли места спутники гетмана, казацкие старшины, а за ними — Кирило Тур с молчаливым своим побратимом, который посматривал довольно угрюмо на всех собеседников. Взор его развеселялся только при взгляде на чернобровую красавицу, которой ничего подобного не встречал он и в своей Черногории.

Петру моему пришлось сидеть возле Леси, хотя теперь он рад бы был удалиться от неё на край света. Во все время, когда других забавляли ухватки и речи запорожца, он сидел за столом, как в лесу, и только ждал, скоро ли кончится обед.

— Ну, скажи ж ты мне, пане отамане, обратился Сомко к Кирилу Туру, каким ветром занесло тебя в Киев?

— Самым святым, отвечал тот, какой только когда-либо дул «из низу Днепра». Провожаем прощальника к «Межигорскому Спасу».

— Как же это ты отбился в сторону?

— Расскажу тебе, ясневельможный пане, все подробно; дай только промочить горло. Только у вас такие никчемные кубки, что не во что горазд и налить. Хоть они и сребряные, да что в этом? То ли дело наши сечевые деревянные коряки? в нашем коряке можно бы утопить иного мизерного ляшка.

— Правда, бгат, ей Богу, правда! воскликнул Черевань; я давно говорю, что только в Сечи и умеют жить по людски. Ей Богу, бгат, когда б у меня не жинка, да не дочка, то бросил бы я всякую суету мирскую да и пошел на Запорожье!

— Гм! признаюсь, немного таких поместилось бы в курене, сказал Кирило Тур, окинув глазами его фигуру, и рассмешил все общество. Сам Черевань добродушно смеялся.

— И от души люблю этого балагура, сказал гетман в полголоса Шраму. Правда, он иногда бывает груб и даже дерзок в своих шутках, но, право, я на него не в силах рассердиться.

— Худо только то, заметил Шрам, что эти балагуры смеясь человека купят, смеясь и продадут.

— Что правда, то правда. По их сечевому разуму, ничто в мире не стоит ни радости, ни печали. Философы-бестии! смотрят на мир из бочки, только не из пустой, как Диоген циник, а окунувшись по шею в горилку.

— Так вы хочете знать, как я отстал от своей громады? продолжал Кирило Тур, осуша самый большой кубок, какой только нашел перед собою. Вот как. Может быть, вы слыхали где-нибудь о побратимах. Как не слыхать? Это наш давний обычай, — хороший обычай. Как ни удаляйся от мира, а всё человеку хочется к кому-нибудь приклониться; нет родного брата — ищет названного. Вот и побратаются, и живут, как рыба с водою. «Давай — говорю я своему Черногору — и мы побратаемся.» — «Давай.» Вот и завернули в Братство и попросили батюшку с седою, как у пана Шрама, бородою прочитать над нами из Апостола, что нас родило не тело, а живое слово божие, и вот мы теперь с ним уже родные братья — все равно, как Хома с Еремою.

— Ну, а потом? спросил Сомко.

— А потом, как это всегда бывает, что не успеет человек сделать доброе дело, как дьявол — не за хлебом его вспоминать — и подсунет искушение... потом оглянулся, а подле меня стоит краля такая, що тілько гм! да й годі!

— Ой, неужто? И будто женщина искушала когда-нибудь запорожца?

— Ой-ой-ой, пане гетмане! да еще как! И не диво: праотец Адам был не нам чета, да и тот не устоял против этого искушения.

— Откуда ж она взялась?

— Спроси ж ты сам ее, откуда, сказал Кирило Тур, взглянув на Лесю, — я с такою пышною панною и заговорить боюсь.

— Тю, тю, дурню! сказал засмеявшись Сомко. — Это моя невеста.

— Да мне до того мало нужды, что она твоя невеста, продолжал очень серьёзно запорожец, — а то горе, что совсем меня причаровала.

— Браво! медведь попался в сети! Что ж теперь будет?

— А что ж? медведь уйдет в свою берлогу, и сети за собою потянет.

— Как? запорожец повезет женщину в Сечь?

— Зачем же в Сечь? Разве только и свету, что в окне?

— И такой завзятый казарлюга, как Кирило Тур, да еще и куренной атаман, для женщины бросит товариство?

— Да, для такой крали можно отказаться от всего на свете, не только от товариства. Сам, пане гетмане, видишь, что за пышная красота! по неволе за сердце хватает!

— Ну, в какую ж ты берлогу потянул бы эти сети?

Кирило Тур засмеялся.

— Ты, пане ясневельможный, чересчур уже строго допрашиваешь. Не хочется и признаваться, не хочется и брехать.

— Потому что всегда говорил правду? шутя спросил Сомко.

— И теперь буду говорить правду! с комически серьезным видом сказал запорожец.

Тут он осушил кубок, кашлянул в кулак и посмотрел на всех, разглаживая усы.

— Надобно знать вам, начал он, что Черногория, по рассказам моего побратима, та же Запорожская Сечь, только там люди не чуждаются баб. А то и поделена так же, как у нас, на курени, по ихнему на братства, и над всяким братством выбирается атаман. Воевать же с бусурманами у них можно хоть каждый день. Да как у них воюют, когда б ты знал! Когда начнет рассказывать мой побро, то аж душа рвется из тела. Побро мой соскучился без своей Черной Горы, и давно уже зазывает меня к себе в гости. Почему ж вольному казаку не погулять по свету и не повидать, как живут иные народы?

Все слушают, к чему он приведет речь свою. Очаровал всех запорожец.

«Добре! говорю, — едем; покажем твоим землякам казацкое рыцарство; пускай и нас знают в Черногории. Вот и побратались мы с ним в Братстве, — так уже, чтоб не было это мое, а это твое, а все чтоб было вместе; чтоб помогать друг другу во всякой беде, чтоб меньший был старшему верным слугою, а старший меньшему родным отцом. Оно б и хорошо; но как увидел эту кралю, так душа и дала сторчака[71].

И для ясности рассказа Кирило Тур опрокинул себе в горло кубок наливки.

— Говорю своему Черногору: «Как ты себе хочешь, побро, а я без этой девойки не поеду из Киева». Не дурень же и мой побро. «Не журись, брат, говорит: у нас если кому понравится руса коса, то не долго вздыхает: хватает русу косу, как сокол чайку, да и к попу.

— Это уж по-римски! сказал смеясь Сомко. А если у этой чайки есть братья орлы и родичи соколы?

— В том-то и дело, пане гетмане, что у них и против этого есть средство. Только намекни про русу косу, тотчас приятели вызовутся на помощь. Гайде, море, да ти отмемо дивойку! Соберутся, вооружатся, как на войну, и уже если приберут к рукам русу косу, то головы положат, а не уступят отмицу родичам. Пек його матері! Такой обычай пришелся как раз мне по сердцу, и враг меня возьми, если я сам не сделаюсь отмичаром![72] У них только сила и ловкость, а у нашего брата есть про запас и характерство[73].

— Что за балагур этот усач! сказал Шрам. Видно, у вас там в Сечи только и делают, что забавляют один другого выдумками.

— Э, пан-отче! наши братчики делают каждый день столько чудес, что не нужно и выдумывать! Но уже верно не услышат паны молодцы ничего чудеснее той штуки, какую выкину я сегодня.

— Ой?

— И не ой. Еще никогда не слыхано такого чуда.

— Что ж это будет такое?

— Ни больше ни меньше, как только подхвачу к себе на седло эту кралю — хоть бы она была за сотнею замков — да и шукай вітра в полі! Махнем с побратимом прямо в Черную Гору! Ах, да дівчина ж гарна! воскликнул Кирило Тур, устремя на Лесю свой волчий взгляд.

Леся с самого начала этой странной беседы была, сама не зная почему, сильно встревожена, и долго старалась уверить себя, что запорожцу пришла блажь только позабавиться над её страхом; но этот взгляд расстроил ее наконец совершенно. Она не могла долее преодолевать свой испуг, и, закрыв руками лицо, начала плакать так сильно, что слезы закапали сквозь пальцы на скатерть. Мать встала из-за стола и увела ее плачущую в другую комнату.

Этот случай не произвел никакого впечатления на суровые казацкие сердца. В испуге красавицы они видели только женское легковерие, и весело рассмеялись.

— О вражий хлопец запорожец! сказал Шрам, видишь, до чего договорился! испугал совсем бідну дитину.

Череваниха не возвратилась уже к обеду, но никто, встав из-за стола, не вздумал осведомиться о здоровьи её дочери: женщина привыкла тогда выносить слишком много сильных душевных потрясений, и никому не приходило в голову, чтобы Леся могла занемочь от своего испугу.

Когда встали из-за стола, Кирило Тур поблагодарил Бога по своему:

— Спасибі Богу и мені, а господареві ні: він не нагодуе, так другий нагодуе, а з голоду не вмру.

И ушел с своим побратимом из монастыря, ни с кем не прощаясь, как будто из своего куреня. Только слышно было, как он, уходя со двора, напевал песню:

Журба мене сушить, журба мене вялить;
Журба мене, моя мати, скоро з ніг извалить.

— Слышишь? сказал тогда Шраму гетман. — Никто не разберет, чем дышет запорожец. А знаю я, что у этого Кирила Тура лежит что-то тяжелое на душе. Он представляет из себя повесу, а я не раз замечал, куда стремится этот юродивый. Дивно во очию, а ведь он только и думает о спасении души!

— Дурную же дорогу выбрал он! сказал Шрам.

— На какую набрел, ту и выбрал, батько. Сотворил он себя буйным и безумным для Бога. Вон оно что! Господь его знает, куда он забредет; а видал я не раз, как Кирило Тур, молясь в глубокую ночь, обливался слезами; и пускай пустынник вознесет такую молитву к Богу, как этот гуляка! Вслушавшись в нее, я сам... да что о том рассказывать? То дела божии. Открою тебе, пан-отче, зачем я в Киеве. Не сватовство у меня на уме. Обвенчаюсь я с моей невестою, прогнавши ляхов за Случь, чтоб моя жинка была гетманша на всю гýбу; а теперь нам надобно поставить твердо ногу в Киеве — воевода здешний мне усердствует, мы с ним обо всем условились — надобно осмотреть окопы и заготовить запасы, да еще кое-что сладить перед началом такой великой войны. Пойдем-ка к отцу Иннокентию Гизелю, у него разумная и толковая голова. Поговорим с ним кое про что из Гадячских пунктов. Не дурак был Выговский, что хлопотал о типографиях и академиях; только худо сделал, что сдружился с поляками. С поляками у нас во веки вечные ладу не будет. Без москаля нет нам житья на свете: ляхи, турки, татаре истребят, перевернут нас к верху дном. Один москаль сбережет нам и имя русское, и веру православную.

— Ой, сынку! сказал Шрам, — разнюхали мы теперь добре бояр да воевод московских!

— Се, батьку, як до чоловіка, отвечал гетман, — а москаль нам ближе ляха, и не следует нам от него отрываться.

— Бог его знает! говорил в раздумии Шрам, может, оно так и лучше будет.

— Да уж не хуже, батько. Тут все слушают одного, а там, что ни пан, то и король; и всякая дрянь норовит, как бы казака в грязь втоптать.

— Не удается им это, неверным душам! сказал Шрам, схватясь за ус.

— Ну, вот для того-то и надобно нам держаться за руки с москалем. Ведь это все одна Русь, Боже мой праведный! Коли у нас заведется добро, то и москалю будет лучше. Погоди-ка, пускай Господь поможет нам соединить оба берега Днепра под одну булаву; тогда заведем везде правные суды, академии, типографии, поднимем Украину, и возвеселим души великих киевских Ярославов и Мономахов!

Так рассуждая, гетман с несколькими приближенными отправился к Печерскому архимандриту. Черевань лег отдохнуть после обеда, а прочие разбрелись по монастырю.

Что же происходило с Лесею? Леся действительно «разнемоглась» после приключения за столом. Каждое слово проказника запорожца она принимала за серьёзный против неё замысел, и просила мать запереть кругом двери и окна, чтоб он не ворвался и не схватил ее, как коршун голубку. Напрасно мать употребляла все могущество своего языка, чтоб рассеять её страх; бедной девушке мерещилось одно, и она чувствовала живейшее беспокойство, какое бывает при ожидании угрожающего бедствия.

Черевань, ввалившись в комнату, где она лежала полубольная, и узнавши, в чем дело, присовокупил от себя несколько увещаний с таким усердием, что сказал даже раза два бгат, забывши, что говорит не с мужчиною, но и это не помогло. Впрочем заботливый отец заснул от того ничуть не хуже, и проснулся, когда начали уже звонить к вечерне.

Сомко и его спутники воротились в гостинницу в самом радостном расположении духа; пили за здоровье единодушной, великой Украины, пили за здоровье царя православного и «праведного», который — говорили они — ни для кого на свете не покривит душою; не так как король, который отдал казаков на поругание магнатам. Ликовали от всего сердца, предвидя впереди много хорошего для всего православного мира. Шрам обнимал гетмана, и едва не плакал от восторга; а Черевань, осушая кубок за кубком, беспрестанно восклицал: Щоб нашим ворогам було тяжко!

Все это происходило в светлице, соседней с комнатою, в которой лежала расстроенная гетманская невеста. Никто о ней не заботился: казаки увлеклись войсковыми делами, заговорились под стук ковшей и кубков, и позабыли о своих женах и невестах. Это было в порядке вещей, к этому все привыкли: но обычай покоряет ум, и не властен над сердцем. Леся сильно почувствовала свое отчуждение. Не жаловалась однакож она в душе своей ни на старого Шрама, ни на его сына, — их она оттолкнула от себя добровольно; не жаловалась и на своего отца, — тому все было ни по чем, когда завязывалась приятельская пирушка; но её сердце сильно обвиняло жениха, который как будто позабыл, что у него есть невеста. У него в голове только и мыслей, что про походы; сердце его только и бьется для военной славы. А девичьему сердцу тогда только дорога рыцарская слава, когда казак вменит ее в ничто перед любовью. Женщине нужно хоть на один миг, но полное торжество над сильным, гордым мужчиною. Леся не имела и не могла иметь над Сомком такого торжества. Он удостоивал ее любви, и не сомневался ни одной минуты в её привязанности.

Действительно, она полюбила его еще в детском возрасте, когда он, бывало, носил ее на руках и дарил ей то золотые серьги, то ожерелья, добытые в Польше. Еще тогда он называл ее своею суженою, и сложил руки с её матерью. Череваню казалось шуткою такое сватовство, потому что Сомко только изредка навещал его хутор, да и то как будто мимоездом; но Череваниха не шутила с ним словами: от всей души называл ее Сомко матерью, от всего сердца называла она его зятем. Только Сомко спокойно ждал, пока исполнятся Лесе девичьи лета, — его увлекали более строгие заботы; а у дочери с матерью только было и беседы, что про жениха. И выросла Леся, любя его, как умеют любить только казачки, и готова была доказать жизнью и смертью любовь свою. Но от неё не требуют никаких доказательств. Она, с её преданным сердцем, была оставлена как бы в стороне: другие предметы, другие чувства занимают весь ум и душу блистательного жениха её. Заболело у неё сердце; но молчала бедняжка, не жаловалась и матери.

Что же Петро? Он тотчас после обеда, взявши ружье, отправился в окрестный лес под видом охоты, а в самом деле для того, чтоб быть подальше от своей чаровницы. Его душа разрывалась надвое: одна сила тянула его к гордой красавице, а другая заставляла бежать от неё, как от чего-то пагубного. Он воротился на подворье только вечером, и никто не знал, как много перечувствовал он в короткое отсутствие. В светлице шел пир горой, и далеко были слышны шумные речи гостей. Некоторые радушно предлагали ему круговую. Петро сперва отказывался, но потом с горя взял огромную коновку, наполненную наливкою, и выпил ее до дна, думая заглушить этим свою горесть. Но хмель не имел на его голову никакого действия.

Лишь только сели за ужин, как явился опять запорожец, но уже без побратима.

Леся не вышла к ужину. Голова у неё разгорелась, и она пришла в такое состояние, что мать нашла необходимым послать в монастырскую пасеку за ворожкою. Пришла ворожка, шептала над больною чародейские, ни для кого не понятные речи, напоила ее какой-то травою, и осталась при ней ночевать. К вечеру Леся согласилась было на убеждение матери раздеться и лечь в постель; но, услышав голос Кирила Тура, решилась не раздеваться и не ложиться спать во всю ночь. Она не сомневалась, что этот пройди-свет дышет не своею силою: она слышала много чудес о запорожском характерстве. А Кирило Тур, как бы с намерением позабавиться еще больше её страхом, начал опять свой странный разговор.

— Ну, панове, сказал он, — собрался я в дорогу.

— В какую? спросил Сомко.

— Да в Черногорию ж.

— Всё таки туда. Ты не отстаешь от своей затеи?

— Когда ж это, пане ясновельможный, бывало, чтоб Низовцы, что-нибудь затеявши, оставили свой замысел, как химеру? О чем никто подумать не отважится, то Низовец, сидя над широким морем-лиманом, выдумает, затеет и скорей пропадет, нежели бросит свою затею. Так, видно, и мне приходится теперь, или пропасть, или достать славы: не даром мою Турову голову так заморочили девичьи очи!

— И ты, будучи запорожцем, не стыдишься в том признаваться! сказал Шрам, который тоже заслушался его балагурства, как сказки. — А что скажет товариство, когда узнает, что куренной атаман так осрамил Запорожье?

— Ничего не скажет: я уже теперь вольный казак.

— Как то теперь вольный? а прежде разве не был вольный?

— Видите ли, у нас пока казак считается в куренном товаристве, до тех пор он такой же невольник у сечевой старшины, как и послушник монастырский у своего игумена. Свяжись, когда хочешь, тогда с бабою, то будешь знать, по чім ківш лиха! Но наш монашеский устав мудрее монастырского: у нас вольному воля, а спасенному рай. Чего доброго ожидать от человека, которому запахнут, как говорится, прелести мира сего? У нас, как только овладеет которым «братчиком» дьявол суеты мирской, то зараз ему отставка: иди к бесовой матери, выбрыкайсь на свободе, коли слишком разжирел от сечевого хлеба! И не раз случалось, что бедный серомаха погуляет, погуляет по свету, ухватит, как говорят, шилом патоки, да увидевши собственными глазами, что в мире нет ничего путного, бросит жинку, и детей, придет в Сечь: «Эй, братчики, примите меня опять в свое товариство: нет в свете добра, не стоит он ни радости, ни печали.» А казаки тогда: «А що брат! ухопив шилом патоки! Бери ж коряк да выпей с нами этой дуры, то, может, поумнеешь.» Вот горемыка садится меж жилым товариством, пьет, расказывает про свое житье-гореванье в свете, а те слушают, да только за бока берутся от смеху. Так и мой покойный батько — царство ему небесное! — ездячи когда-то по Украине, наехал на такие очи, что и товариство стало ему не товариство: сказано — лукавый замутил человеку голову, так как вот мне теперь. Ну, увольнялся от товариства, сел хутором где-то возле Нежина, и хозяйство завел, и деток прижил двоих. Один из них был карапуз мальчик, а другая девочка. Только годов через пять-шесть так ему все опротивело в той стороне, как орлу в неволе. Тоскует да и тоскует казак. В самом деле, можно ли казацкую душу наполнить жинкою-квочкою да детьми-писклятами? Казацкой души и весь мир не наполнит. Весь мир она прогуляет и рассыплет, как дукаты с кармана. Один только Бог может ее наполнить...

— Что ж сделалось с твоим батьком? спросил Сомко. — Ты уж рассказывай одно, а то хочешь быть и попом и дьяком.

— С моим батьком? сказал запорожец, выходя из какой-то несвойственной ему задумчивости, в которую впал он после своего рассуждения. — Эге! я ж говорю, что, женившись, батько мой скоро увидел, що пожививсь як собака мухою, и заскучал по Запорожью. Уже не раз говорила ему моя мать, так как та жинка в песне:

Що ты милый думаеш-гадаеш?
Мабуть, мене покинути маешь.
Рано встаёшь, коня наповаеш,
Жовтенького вивса пидсыпаеш,
Зеленого синця пидкладаеш.
В синечк йдеш, нагайки пытаеш.
В комору йдеш, сидельця шукаеш,
Дитя плаче, ты не поколышеш,
Все на мене важким духом дышеш...

Только мой батько не пускался в такие жалобные раздобары, как тот казак с своею жинкою, а надумавшись-нагадавшись, сел раз на коня, взял на седло с собою карапуза своего сынка, то есть меня негодного, да й гайда на Запорожье! Не выбегала вслед за ним моя мать, как в той песне, не хватала за стремена, не упрашивала воротиться выпить вареной горилки, нарядиться в голубой жупан, и еще хоть раз посмотреть на нее. И наливки, и жупаны оставил он ей на прожитье, а сам, в простой сермяге, удрал за границу бабьего царства, на Запорожье. Видно, и мне придется пойти по батьковским следам.

— Ну, бери ж кубок, да подкрепись на дорогу, сказал гетман. — До Черной Горы не близок свет. Вот и мы погладим тебе дорогу.

— Дякуем тебе, пане гетмане, отвечал низко поклонясь запорожец, и опорожнил в ответ свой кубок. — Когда ты сам гладишь мне дорогу, то будь уверен, что довезу я в Черную Гору твою невесту благополучно.

— Что ты думаешь? сказал Шрам потихоньку гетману. Ведь эти сечевые бурлаки такой народ, что их и сам нечистый не разберет. Смотри еще, чтоб в самом деле дьявол не подвел его на какую-нибудь сумасбродную шутку.

— Бог знает что! отвечал смеясь гетман, — я слишком хорошо знаю этого юродивого запорожца. У него только в глазах лукавство и насмешка, а душа такая, как будто он вырос в церкви, а не на Запорожье. Когда я прогонял ляхов из Украины, и отбивался от Юруся и татарвы, он с своим Черногорцем оказал мне множество услуг. Он был моим вестником, шпионом, телохранителем, он дрался за меня как бешеный, и все это за кубок наливки да за доброе слово. Не раз насыпал я ему полную шапку талярей, но он, выходя от меня, выбрасывал их вон как сор. «Откуда это столько половы набилось в мою шапку!» Такой чудодей. Бывало говорю: «Кирило, скажи ради Бога, чем мне наградить тебя за твои услуги? Ведь ты не раз спасал меня от смерти.» — «Не тебе, говорит, награждать меня за это!» Вон оно что, батько!

— Да, отвечал Шрам, это золото, а не запорожец! — Пане отамане, сказал он Кирилу Туру, поди сюда, дай я обниму и поцелую тебя.

— За что это такая ласка? отвечал тот своим обычным тоном.

— Поди, поди; мне-то знать, за что!

И Шрам прижал запорожца к своей груди. — Пускай же наградит тебя Господь за твои рыцарские поступки! — сказал он.

— Эге, батько, отвечал запорожец. — То еще пустяки, да уже так меня приголубливаешь. Как же приголубишь ты Кирила Тура, когда он украдет у гетмана из-под полы невесту?

— Враг меня возьми, бгатцы, отозвался Черевань, который особенно любил балагурство во вкусе Кирила Тура, — враг меня возьми, если я когда видел подобного молодца! Душа, а не запорожец! Поди, бгат, и ко мне, и я тебя поцелую.

— Вот добрые люди, сказал запорожец, освободясь от мягких объятий Череваня. У них крадешь, а они тебя целуют! Ей Богу, бесподобные люди! Жаль, что уже больше не увидимся: в Черногорию и ворон костей ваших не занесет. Ну, прощайте ж теперь, панове! блогодарим за хлеб, за соль. Прощайте, пора мне готовиться в дорогу...

И выходя из светлицы, Кирило Тур распростер руки и говорил: Двери отмыкайтесь, а люди не просыпайтесь! двери отмыкайтесь, а люди не просыпайтесь!

— Что за причудливая голова у этого запорожца! — сказал смеясь Сомко. Без юродства ему не естся и не спится. Это он нас чарует, характерствует.