Тілько я, мов окаянный, И день, и нич плачу На роспуттях велелюдных — И ніхто не бачить; И не бачить, и не знае, Оглухли, не чують, Кайданами міняютця, Правдою торгують. Аноним.

Урочище Романовского Кут было всякому в той стороне известно. Поэтому Петру не трудно было найти его и во всякое другое время, а тем более теперь, когда все говорили об Иване Мартыновиче, который расположился с своими запорожцами кошем в этом урочище. Это был полуостров, образованный слиянием какой-то безымянной речки с рекою Остром. Несколько старых дубов, раскинувших свои темные ветви над водою, делали это место привлекательным и доставляли запорожцам прохладу.

Еще издали Петро услышал глухой гул множества голосов, подобный ярмарочному шуму. Подойдя ближе, он в самом деле увидел там род ярмарки. В Романовского Куте теснилось множество народу, одетого по большей части весьма бедно. Это были поселяне, привлеченные под Нежин щедростью Бруховецкого и обещанием предать им на разграбление Нежин, наполненный, по случаю наступающей рады, панами. Каждый вооружен был косою или топором; и это возбуждало в Петре предчувствие чего-то ужасного.

Местами меж народом стояли бочки с пивом, медом и водкою, — возы с мукою, пшеном и другими съестными припасами. Все это доставили в кош, из усердия к Ивану Мартыновичу, нежинские мещане, которых он обещал освободить от власти казацких старшин. Народ распоряжался напитками и съестными припасами, ни у кого не спрашиваясь, и хозяйничал, как у себя дома. Устроены были наскоро в земле печи. В одном месте месили ногами тесто для хлебов, в другом — жарили быка, там в огромных котлах варили кашу. Дым густыми облаками стлался над движущеюся толпою. Многие были заняты только отбиванием чопов у бочек и потчеваньем всякого встречного и поперечного. Иные валялись уже без чувств. Безумная радость блистала на всех лицах. Имя Ивана Мартыновича раздавалось повсюду. С поднятыми к верху чарками и шапками превозносили его доблести и отеческую попечительность о людском счастье.

Общему восторгу помогали бандуристы, которые, расхаживая промеж народом, напевали и играли на бандурах разные песни. Петро, углубясь в толпу и стараясь добраться до средины этого сборища, встречал самые противоположные зрелища. В одном месте собирался смеющийся кружок вокруг танцующих удальцов; в другом старики с поникшими головами обступали слепого певца, который в своей рапсодии припоминал им времена тяжкого ига польского и подвиги освободителя Украины, Богдана Хмельницкого. Некоторые, в избытке чувств, взволнованных больше напитками, нежели песнею, горько рыдали; но, в веселых и в печальных кружках, всех проникало одно господствующее чувство, — чувство ненависти к казацким панам. Бруховецкого называли вторым Хмельницким, который еще раз восстал против притеснителей, и дарует народу вольность.

Минуя и танцующих, и плачущих, Петро пробирался все вперед, ища глазами красных жупанов запорожских. Но, к удивлению его, до сих пор не мелькнуло еще перед мим ни одно кармазинное платье. Наконец очутился он на широкой площади, усыпанной песком и окруженной казацкими шатрами. Множество людей бродило по ней взад и вперед; только уже здесь не видно было ни повозок с провизиею, ни бочек с напитками, ни дымящихся печей. Теперь только заметил Петро, что запорожцы убранством своим вовсе не отличались от прочего народа. Их можно было узнать только по длинным чубам, небрежно спущенным за ухо, да по оружию, иногда весьма богатому. Виднее прочих были здесь городовые казаки, которых разноцветные жупаны мелькали в толпе довольно часто.

Петро остановился и рассматривал проходящих мимо, в надежде увидеть Кирила Тура. К нему приближался среднего росту человек, окруженный по сторонам и сзади густою толпою запорожцев, городовых казаков, мещан и поселян. Имя Ивана Мартыновича, с которым относились к нему спутники, и уважение, с каким все давали ему дорогу, заставили Петра обратить на него все свое внимание. Человек этот был одет в короткую поношенную свитку и в полотняные шаровары. На ногах у него были старые с дырами сапоги, из которых выглядывали даже пальцы. Только одна сабля в дорогой оправе отличала его от толпы запорожских его собратий, одетых также весьма бедно.

Физиономия этого замечательного человека с первого взгляда казалась весьма простодушною. Никто бы, глядя на него, не подумал, что желания его простираются дальше приютного угла и вкусного куска хлеба. В лице его выражалось что-то даже располагающее к нему. Не соответствовала этому выражению только быстрота глаз, которые бегали у него проворно то в ту, то в другую сторону, и, казалось, замечали всякое движение того, с кем он разговаривал. Он шел несколько сгорбившись и держа голову так, как будто говорил: «Я ни от кого ничего не хочу, только меня не троньте». Отвечая на вопросы своих спутников, он иногда пожимал смиренно плечами, уклонялся в сторону и казался человеком, который готов дать всякому дорогу, и ищет притаиться где-нибудь так, чтоб его и не видели. Таков был Бруховецкий, которого низкие происки наделали столько бед Украинскому народу.

— Детки мои! говорил он тонким, вкрадчивым голоском своим, чем же мне прокормить вас? чем вас одеть? Видите, я и сам уже оббился, як кремень!

— Батько ты наш, Иван Мартынович! отвечали запорожцы, — лишь бы твое здоровье, а мы до веку не загинем меж добрыми людьми.

— Ей Богу правда! ей Богу правда! кричал громче всех один мещанин (и это был не кто другой, как киевский Тарас Сурмач. Петро тотчас узнал его. Бруховецкий изо всех городов вызвал на черную раду выборных). Ей Богу, правду говорят «добрые молодцы». Лишь бы твое здоровье, а мы тебя и прокормим, и оденем со всем твоим товариством. Не попускай только нас никому в обиду!

— Ох, Боже милостивый! говорил Бруховецкий вздохнувши, для чего ж и живет наш брат запорожец на свете, коли не для того, чтоб стоять за православных христиан, как за родных своих братьев? Разве нам золото, разве нам серебро, разве нам панские хоромы нужны? Не о том мы, братцы, помышляем. Лишь бы добрым людям было привольно жить на Украине, а мы проживем и в бедности, проживем и в землянках, безо всяких затей: для пропитания довольно нам одного хлеба с водою: хлеб да вода, то казацкая еда!

— Ей Богу, так оно и есть! кричали с умилением мещане и мужики. Запорожцы для нас всякую нужду терпят. Как же нам, братцы, не любить «добрых молодцов»? Как не желать Ивана Мартыновича своим гетманом?

— Детки мои! Господь с вами и с вашим гетманством! говорил Бруховецкий. У нас гетман ли, отаман, или так себе человек, все равный товарищ, все равная христианская душа! Это только ваша городовая старшина завела так, что коли не пан, то и не человек. Не о гетманстве наш брат запорожец думает, а о том, как бы вас облегчить в вашей тяжкой доле. Сердце у нас болит, глядя на вашу нищету и убожество. При батьке Богдане текли по Украине медовые реки, народ одевался пышно да красно, как мак в огороде; а теперь достались вы, бедняги, в руки таким панам да гетманам, что ободрали вас до сорочки! Над вами, мои детки, воистину сбылись святые словеса: «Не богатые ли притесняют вас, и не они ли влекут вас на судилища? не они ли бесславят ваше доброе имя? называют вас хамами и рабами неключимыми»!

— Ей Богу, так! Ей Богу, так! кричали со всех сторон голоса. — Проклятые кармазины скоро выдерут у нас и душу из тела. Кто б и пожалел о нас в несчастной нашей доле, если б не Иван Мартынович!

— Вы знаете, мои товарищи, мои родные братья, обратился Бруховецкий к запорожцам, в каких саетах[98], с какими достатками пришел я к вам в Сечь. И где же все то поделось? Все спустил с рук, чтоб только как-нибудь прикрыть вашу бедность. Не мало пошло моего добра и по Украине. Как курица, что найдет одно зернышко, да и то отдаст своим цыплятам, так и я все, до последнего жупана, роздал своим деткам; а теперь и сам так оголел, что вот пальцы видны из сапогов, скоро придется босиком ходить! Що ж? походим и босиком, лишь бы моим деткам хорошо было!

— Батько наш родной! закричали окружавшие его почти сквозь слезы. Так лучше ж мы продадим все до последней сорочки и купим тебе такие сапьянцы[99], что и у царя нет лучших!

— Господь с вами, мои детки, говорил, смиренно пожимая плечами, Бруховецкий. Вы думаете, я так, как ваши полковники да сотники, стану с вас драть последнюю шкуру, лишь бы у меня на ногах скрипели сапьянцы? Не доведи меня, Господи, до этого! Везли когда-то за мною в Сечь жупаны и сапьянцы возами, везли золото и серебро мешками; я все сбыл с рук, все роздал, лишь бы моим деткам хорошо было!

— Вот гетман, вот батько! вот когда дождались мы от Господа благодати! кричали восхищенные слушатели.

Толпа провалила мимо Петра. Бруховецкого так окружили со всех сторон, что никак не возможно было к нему пробраться, и Петро потерял его из виду. Теперь только он понял всю опасность, какой подвергалась городовая старшина. Наружность, ухватки и хитрые речи Бруховецкого так привлекали к нему, так обворожали его сторонников, что он мог делать с ними все, что ему вздумается. С своими странными телодвижениями, с своими простодушными, но хорошо обдуманными словами, он казался колдуном, который, ходя промеж народом, сеет в нем одуряющие чары.

Пораженный этими горькими мыслями, Петро позабыл цель своего прихода в Романовского Кут, как вдруг ударили в бубны. По площади стали ходить окличники и кричать: У раду! В раду, в раду! Все заволновались и обратились туда, где били в бубны. Скорее прочих поспешили в раду запорожцы.

— Зачем это бьют вещевые бубны? спросил один запорожец другого, пробираясь вперед меж народом.

— Разве ты не знаешь? отвечал тот. Будут судить Кирила Тура.

Эти слова оживили Петра. Он поспешил за двумя запорожцами, и ему посчастливилось занять на вече такое место, откуда через головы стоящих впереди все было видно. Посреди кружка, составленного из одних запорожцев, стоял Кирило Тур, потупя глаза. В кружке виден был Бруховецкий с гетманскою булавою. Над ним держали распущенное белое знамя с красным крестом и длинный бунчук. Возле него по одну сторону стоял войсковой судья с палицею, по другую писарь с пером, чернильницею, заткнутою за пояс, и бумагою, а далее по сторонам седые длинноусые деды, т. е. старики, не занимавшие никаких должностей, но игравшие важную роль на радах, потому что они перебывали во всех должностях и не раз носили сан кошевого атамана. Преклонные лета увольняли их от выборов. Их дело было только советовать, и от их совета часто зависели важнейшие дела на Запорожье. Куренные атаманы замыкали собою кружок. За их спинами стояли уже простые запорожцы. Все были без шапок, как в присутственном месте. Народ толпился со всех сторон, желая проникнуть в средину судного колеса; но запорожцы, стоя тесно в несколько рядов плечо с плечом и упершись в землю ногами, не позволяли стеснить пустого пространства площади ни на один шаг.

Суд открылся речью известного уже нам батька Пугача. Вышедши вперед из ряду дедов, он поклонился на все четыре стороны очень низко, потом поклонился еще особо гетману, старикам, атаманам, и сказал громко и выразительно:

— Пане гетьмане, и вы, батьки, и вы, паны отаманы, и вы, братчики, хоробрые товарищи, и вы, православные христиане! На чем держится Украина, если не на Запорожье? А на чем держится Запорожье, если не на предковских обычаях? Никто не скажет, когда началось казацкое рыцарство? Началось оно еще за оных славных предков наших варягов, что морем и полем славы у всего света добыли. Вот же никто из казаков не потемнил той славы, — ни тот Байда, что висел в Цареграде ребром на железном крюке; ни тот Самийло Кишка, что мучился пятьдесят четыре года в тяжкой неволе турецкой. Потемнил ее только один ледящица, один паливода, а тот паливода стоит перед вами.

Тут он взял Кирила Тура за плечи, и, оборачивая на все стороны, сказал:

— Смотри, вражий сын, в глаза добрым людям, чтоб для других была наука!

— Что ж этот паскудник сделал? продолжал оратор. Сделал он такое, что только тьфу! не хочется и вымолвить: снюхался с бабами и наделал стыда товариству на веки! Теперь, панове, подумайте и скажите, как бы нам этот стыд смыть? какую б кару ему выдумать?

Все обратились к гетману.

— Говори, батько, твое слово закон, сказали старики.

Бруховецкий сгорбился, пожал смиренно плечами и сказал:

— Отцы вы мои родные! что я могу придумать путного своим никчемным разумом? В ваших-то седых почтенных головах вся мудрость сидит. Вы знаете все стародавние обычаи и порядки. Судите, как сами знаете; а мое дело — махнуть булавою, да и быть по тому. Не даром же я вас вывел из Запорожья на Украину. Устроимте ее по стародавнему, как сами знаете; судите и карайте, кого сами знаете; а я своего толку против вашего не поставлю: все мы перед вашими седыми чупринами дети и дурни.

— Ну, коли так, сказали старики, то чего ж долго думать? до столба да киями!

Гетман махнул булавою. Собрание заволновалось. Рада кончилась.

Бедного Кирила Тура связали веревкою и повели к позорному столбу, вкопанному на площади. Его привязали так, чтоб он мог поворачиваться на все стороны; даже одну руку оставили свободною, чтоб он мог взять ковш и выпить меду или горилки, которые поставлены были тут же по обе стороны, в больших чанах, вместе с коробкою калачей.

Осуждая своего собрата на смерть, запорожцы не могли отказать ему в некотором сострадании: становили возле него хмельные напитки, чтоб дать ему средство заглушить в себе чувствование боли от ударов и перейти к отцам без лишних мучений. Напитки эти предназначались также и для того, чтоб придать товариству охоты казнить своего собрата. Каждый запорожец, проходя мимо, должен был выпить ковш меду или горилки, закусить калачем и ударить раз кием осужденного. Смерть его в таком случае была неминуема. Но бывали примеры, что ни одна рука не прикасалась к ковшу и не поднималась на преступника. Простояв у столба назначенное время, он освобождался, и тогда уже поил до упаду все товариство. Чтоб заслужить такое снисхождение сурового запорожского братства, казаку нужно было иметь особенную репутацию в Сечи.

Кирило Тур был рыцарь из рыцарей, был душою своего братства, но вина его была так велика в глазах запорожцев, что не все смягчились к его участи. Проходя мимо, иные уже брались за ковш, но, взглянув на Кирила Тура и вспомнив какую-нибудь совместную схватку с неверными или его рассказы и песни, не дававшие казакам скучать в длинных степных переходах, всякий опускал руку, и удалялся молча.

Много способствовал к пощаде Кирила Тура и побратим его Богдан Черногор, который, прохаживаясь вокруг позорного столба, одного останавливал угрозами, другого метким упреком, иного смягчал покорною просьбою. Слезы катились градом из глаз его. Это сильно действовало на сердца «добрых молодцов», всегда высоко ценивших дружеские связи.

Но вот идет прямо к столбу батько Пугач. Этому патриарху Запорожской Сечи Богдан Черногор не смел делать угроз, еще менее смел упрекать его, а просьба замирала на устах при одном его взгляде. Как молодой щенок убирается с сторону, завидев идущую мимо сердитую дворнягу, так Богдан Черногор посторонился робко и молча от батька Пугача.

Батько Пугач подошел, выпил ковш горилки, закусил калачом, взял дубину и сказал Кирилу Туру:

— Повернись, вражий сын, спиною!

Бедный Кирило Тур повиновался, и безжалостный Пугач влепил ему такой полновесный удар, от которого, казалось, и кости должны были рассыпаться вдребезги. Кирило Тур однакож только поморщился, но не испустил никакого стона.

— Знай, пакостник, как шановать казацкую честь! промолвил батько Пугач. Потом положил кий и пошел далее.

Петро тронулся положением бедного Тура, и, думая, что он выдержит не много таких ударов, подошел к нему, чтоб принять от него какой-нибудь завет сестре и матери. Но Черногорец, воображая, что Петро также хочет попробовать, крепка ли у Кирила Тура спина, стал между ними, и, схватясь за саблю, сказал:

— Море! я не попущу всякому захожему ругаться над моим побратимом! довольно и своих товарищей!

— Много ж, видно, и у тебя в голове толку! сказал Кирило Тур. Оставь его, брат. Это добрый человек: в грязь тебя не втопчет, когда увязнешь, а разве вытащит. Здравствуй, братику! Видишь, как славно потчуют у нас гостей! Это уже не горячие блины, пане брате! Выпьем же хоть по коряку меду, чтоб не так было горько.

— Пей, брат, сам, отвечал Петро, а я не буду. Боюсь, чтоб ваши седоусые не велели отплатить тебе за мед кием.

— Ну, будьте ж, братцы, здоровы! сказал Кирило Тур. Выпью я и сам.

— Что сказать твоей матери и сестре? спросил Петро.

При имени матери и сестры что-то похожее на грусть мелькнуло в лице запорожца, и он отвечал стихами песни:

Ой который, козаченьки, буде з вас у місті,
Поклоніться старій неньці, несчастній невісті;
Нехай плаче, нехай плаче, а вже не выплаче,
Бо над сыном над Кирилом чорный ворон кряче!

— Это так и будет с тобою, вражий сын! сказал приблизившись один из стариков, за которым шло четверо седых сечевых патриархов. Не уповай на то, что молодежь тебя обходит. Мы и сами тебя укладём. Дай лишь нам только выпить по ковшу горилки.

Так говоря, он взял ковш, почерпнул, выпил и, похваливши горилку, взялся за кий.

— Как вы думаете, братцы? обратился он к своим товарищам. Я думаю дать ему раз по голове, да и пусть пропадает ледащо!

— Нет, брат, отвечал один из стариков, никто из нас не запомнит, чтоб когда-нибудь били виноватого дубиною по голове. Голова образ и подобие Божие, грех подымать на нее дубину. Голова ничем не виновата. «Из сердца исходят помышления злыя, убийства, прелюбодеяния, любодеяния, татьбы, лжесвидетельства, хулы»; а голова, брат, ничем не виновата.

— Что ж, брат, возразил первый, когда до того проклятого сердца дубиною не достанешь? а по плечам не добить нам этого быка и обухом! А жаль пускать на свет такого греховода! и без того уже чёрт знает на что переводится славное Запорожье.

— Послушайте, братцы, моего совета, сказал третий старик. Коли Кирило Тур выдержит наш гостинец, то пусть живет; такой казак на что-нибудь еще пригодится...

— Пригодится! прервал его, проходя мимо, батько Пугач. На какого чорта пригодится такой греховодник православному христианству? Бейте вражьего сына! Жаль, что мне нельзя больше бить, а то я молотил бы его дубиною, пока выпил бы до дна всю горилку. Бейте, братцы, вражьего сына!

Побужденные таким советом, старики один за другим осушали ковши и отпускали Кирилу Туру по доброму удару. Не смотря на преклонные лета, руки этих патриархов имели еще довольно силы. Широкие плечи Кирила Тура трещали, однакож он выдержал терпеливо все пять ударов, и, когда старики удалились, продолжал еще шутить с Петром.

— Добре парят у нас в сечевой бане! нечего сказать! говорил он, отирая кулаком слезы, выступившие у него из глаз от боли. После такой припарки не заболят уже до веку ни плечи, ни поясница!

— Что сказать твоей матери? спросил еще раз Петро.

— А что ж ей сказать? Скажи, что пропал казак ни за собаку! вот и все! А клад мой знает побратим. Он отдаст одну часть матери, другую отвезет в Киев на братство: там меня попутал грех, пускай же там молятся и за мою душу; а третью часть моего скарбу подаст он в Черногорию: пускай добрые юнаки купят себе свинцу да пороху, чтоб было чем бить неверных.

— Крепись, побро! сказал Богдан Черногор. Это последние удары. Теперь уже никто не поднимет на тебя руки до самого обеда, а там тебя отпустят, и будешь вольный казак.

Петро решился обождать, пока наступит обеденная пора, чтоб утешить мать и сестру Кирила Тура доброю вестью. Прохаживаясь по площади, он заметил, что не один Черногор защищал преступника от лишних ударов. Много молодцов, встречаясь с другими, выразительно брались за саблю и как бы говорили: «только ударь, коли хочешь»! Когда же зазвонили в котлы к обеду, целые десятки запорожцев бросились к Кирилу Туру, отвязали его и, радостно обнимая, поздравляли по бане.

— Ну вас к нечистой матери! говорил Кирило Тур. Когда б вы сами постояли у столба, то отпала б у вас охота обниматься.

— А що, вражий сын! сказал подошедши батько Пугач, вкусны кии запорожские? Я думаю, плечи теперь болят, как у того чёрта, что возил монаха в Иерусалим! На, вражий сын, приложи вот эти листья, то завтра все как рукою снимет. Били и нас замолоду кое за что, так знаем мы лекарство от такого лиха.

Запорожцы тут же раздели Кирила Тура, и мороз пошел по телу моего Петра, когда он увидел его белую, вымытую руками нежно любящей сестры, сорочку, всю окровавленную и присохшую к ранам. Кирило Тур сжал зубы, чтоб не стонать, когда грубые эскулапы отдирали ее от тела. Батько Пугач сам приложил ему к спине широкие листы какого-то растения, намазанные клейким целительным веществом.

— Ну, сказал он, теперь ходи здоров да больше не скачи в гречку[100], а то пропадешь, как собака.

Тогда Запорожцы с торжеством подняли чаны с напитками, коробку с калачами, и, окружив Кирила Тура, пошли к обеденному столу.

Столом и сиденьем для «добрых молодцов» служила зеленая трава под навесом густых дубов. Каждый курень составлял особое семейство, в котором куренной атаман занимал место отца. Старики обедали в гетманском курене. Но батько Пугач пришел обедать в курень Кирила Тура, что было знаком особенной чести. Кирило Тур уступил ему свое атаманское место, и тот воссел с патриархальною важностью, имея у себя по обе стороны известные уже нам чаны. Два бандуриста, сидя насупротив его в конце обеденного кружка, играли и пели старинные песни — про Нечая, про Морозенка, про Перебийноса, которые, по их выражению, добыли на всем свете несказанной славы; пели они и про Берестечский год, как «казаки бедовали да бедуючи сердце гартовали», пели и про то, как томились запорожцы в неволе у турок, как мучились на галерах, и, не смотря на все муки, не изменили православной вере. Все это они медленно и торжественно воспевали, для того, чтоб и за трапезой казацкая душа росла вгору.

Едва батько Пугач «поблагословился» обедать, едва братчики взялись за огромные ломти хлеба, и каждый вынул из кармана деревянную ложку, как Кирило Тур огляделся вокруг с беспокойством, и ударил руками по своим полам.

— Эх, братцы! сказал он казакам, мне памороки забило киями, а у вас, видно, и никогда толку не было! Когда ж это у нас случалось, чтоб отпустить гостя с порожним желудком?

В это время из-за дуба показался Богдан Черногор, ведя за собою Петра.

— Вот мой гость! воскликнул Кирило Тур, вскочив с своего места. Знаете ли, братчики, кто это? Это сын Паволочского попа, тот самый, с которым мы за Киевом стукнулись так, що аж поле усмехнулось!

Меж казаками поднялся смешанный говор. Имя Шрамова сына всякому было известно. Некоторые вставали с своих мест, подходили к нему и обнимали его дружески; другие теснились, чтоб дать ему между собою место.

— Садись подле меня, сынку, сказал батько Пугач. Ты добрый казак, и батько твой добрый казак, только сдурел на старость. Боюсь, чтоб и ему мышь головы не откусила. Он человек горячий, а на черной раде будет не без лиха!

— Що буде, то буде, отвечал Петро, а буде те, що Бог дасть.

— Що? может, думаете, ваша возьмет? Чёрта с два возьмет! вскричал сурово батько Пугач. Не даром мы вчера с Иваном Мартыновичем встретили... кого нужно встретить... и не с пустыми руками.

— Знаешь, батько, что? сказал спокойным голосом Петро; хоть молодому старика и не пристало учить, но я бы сказал тебе добрую пословицу: Не хвались, да Богу молись.

— Молились мы, братику, добре. Уже Бог все сердца преклонил на нашу сторону. «Подвернем теперь мы под корыто» все ваше панство. Заведем на Украине другой порядок. Не будет у нас ни панов, ни мужиков, не будет ни богатых, ни убогих, а все будет общее.

— Э, казаче! сказал он Петру, переменя тон, да у тебя, как вижу, ложки нет! Тотчас видно, что не нашего поля ягода. У вас в городах все не по людски делается: едят из серебряных мисок, а при душе деревянной ложки нет. Сделайте ему, хлопцы, хоть из березовой коры, а то скажет батьку: «Там запорожцы голодом меня заморили». И так уже старый адом дышет на запорожцев!

Не смотря на то, что в Романовского Куте жарили баранов и быков, запорожский обед состоял почти из одних рыб. «Добрые молодцы» вообще не любили мяса и предпочитали ему рыбу, чему причиною, вероятно, были обычаи полумонашеского их быта. Вся посуда у них была деревянная; даже и меж чарками и ковшами для питья не видно было ни серебра, ни золота. За обедом «добрые молодцы» много пили водки, меду и пива, но никто не был пьян. От беспрестанного упражнения в бражничестве они приобрели способность весьма долго не пьянеть.

Петро заметил, что Кирило Тур в этот раз пил особенно много, может быть, для того, чтоб заглушить боль от претерпенных побоев; но голова его была так крепка, что, казалось, не достаточно было и целого чана водки, чтоб она опьянела. Он только сделался необыкновенно весел, и, когда кончился обед, и начались, на диво всем поселянам и мещанам, танцы, бойко пустился в присядку, катался колесом и выделывал такие штуки, что и подумать было трудно, чтоб этого удальца недавно били киями. Запорожцев такая сила и терпеливость восхищали.

Петро после обеда хотел идти домой, но Кирило Тур удержал его:

— Постой, брат, сказал он, и я поеду домой. После этой бани, прибавил он ему на ухо, не долго покрепишься. У меня в спине как-будто сто чертей сидит. Перед товариством стыдно нежиться, а дома залягу до завтрашнего дня.

Спустя несколько времени, он велел оседлать для себя и для Петра коней, и выехал вместе с ним из коша, не сказав никому, куда и надолго ли. По-видимому, у сечевых братчиков не было никакого порядка, ни законов, между тем как, под наружною беспорядочностью, их странный орден скрывал систематические и дальновидные учреждения.

Дорогою запорожец от обеденной попойки был очень говорлив, отпускал забавные шутки и наконец сказал Петру:

— Приставай, брат, к нам в запорожцы. Какого чёрта тратить тебе лета в этом глупом городовом казачестве?

— А что ты думаешь? отвечал тот. Мне самому эта мысль не раз приходила в голову!

— Вот люблю казака! Какого дьявола доживешься ты в гетманщине? Гетманщина скоро вверх дном станет.

— Лучше уже и не говори мне об этом, Кирило. Сам я вижу, что дело идет на страшный разлад. Но скажи мне без всякой скрытности, что заставило тебя идти против Сомка? ты ж всегда, бывало, воевал за него..

— Эх, и ты, брат, голова! Кто ж против него идет? Что я украл было у него невесту, это еще не беда: для него невеста самая лишняя вещь. Ему готовится другая свадьба, и не одному ему... Заиграют вашей городовой старшине наши братчики так, что затанцуете и нехотя. Уж если наши что задумают, доброе ль, злое ль, то скорей воду в Днепре остановишь, чем их. Хоть гáти гати, хоть мосты мости, вода таки возьмет свое: ни советом, ни силою не переломишь нашего товариства. Лучше плыви, куда вода несет... Посмотрим, что-то будет с вашею гетманщиною, когда примутся няньчить её такие няньки!

— Я не понимаю ни тебя, ни твоих слов, сказал Петро. Что за охота тебе, то будто открываться передо мною, то опять закрываться туманом? Брось хоть на минуту запорожское юродство. Я человек прямодушный; почему б и тебе не говорить со мною прямо?

Запорожец на это весело рассмеялся. — Ой казаче, казаче! сказал он. Говори ему прямо! Да разве на свете есть хоть одна дорога прямая? Думаешь идти прямо, а зайдёшь, чёрт знает, куда! Хотелось бы честно положить живот за веру христианскую, а дьявол подвернется и впутает в какую-нибудь пакостную историю. Хотелось бы доброму человеку «не стоять на пути грешников, не ходить на совет нечестивых, не сидеть на седалище губителей»; так що ж? Не всякому равняться с Божьим Человеком... У него и ум и сердце, «в законе Господнем; поучается он закону Божию день и нощь»; а у такого ледачого, как я, хоть бы ум и так и сяк, так сердце не туды тянет...

— Куда ж тебя сердце тянет? Неужели ты опять задумал о том, за что недавно били киями?

— Тьфу! сказал с досадою запорожец. Ты ему образы, а він тобі лубьё! Сгинь ты с своими бабами!

— Ну, а куда ж тебя сердце тянет?

— Куда меня сердце тянет? сказал запорожец, и вздохнул так глубоко, что Петро принял это за новую выходку, и засмеялся. Смех его однакож не развеселил Кирила Тура. Он смутно повесил голову и как бы позабыв, что его слышат, начал, к удивлению своего спутника, читать одно место из книги пророка Иеремии: Чрево мое, чрево мое болит мне, смущается душа моя, терзается сердце мое! Не умолчу, яко глас трубы услышала душа моя. Сотрение на сотрение призывается... Доколе зрети имам бежащих, слышащ глас трубный? Понеже вожди людей моих сынове буии суть и безумнии; мудри суть, еже творити злая, благо же творити, не познаша... Ух! сказал он вздрогнувши. Братику! мне Бог знает что привиделось. Проклятая баня, кажется, начинает бросать меня в лихорадку. Да вот и моя хата. Засну, так все пройдет.

Когда они подъехали к хате, навстречу им выбежали мать и сестра Кирила Тура. Радости их изобразить невозможно. Одна брала коня за поводья, другая тащила Тура за руку с коня. Запорожец смеялся от души, припоминая им их страх и слезы; но когда они хотели обнять его, он отстранял их руками и сказал потихоньку Петру:

— Теперь мне так приятно обниматься, как грешнику лизать горячую сковороду в пекле.

— Ну, пани-матко, сказал он матери, вошедши в хату и сев на лавке, давай же теперь нам такой горилки, чтоб и сам дьявол от одной чарки зашатался, да давай целую боклагу. Таким рыцарям, как мы, мало одного штофа.

Горилка была принесена, и запорожец, вместо того, чтоб потчевать гостя, взял боклагу и начал пить из неё с такою жадностью, с какою разве жнец в июльские жары пьет воду.

Мать, боясь, чтоб он не опился, хотела отнять у него посудину.

— Геть, мамо, геть, мамо! закричал он с досадою. «Человек не скотина, больше ведра не выпьет!»

И продолжал тянуть до тех пор, пока упал без чувств на землю.

Все были этим поражены; но один Петро знал причину такого странного поступка. Он помог женщинам поднять Кирила Тура с земли и положить в постель, потом простился с хозяйками, и направил путь к хутору Гвинтовки, размышляя о всем виденном и слышанном им в этот день.