Геройский дух шляхетского народа в лице ополяченного русича. — Бессознательная работа отступников русского элемента в пользу России. Православный миротворец между панами сенаторами. — Отсутствие патриотизма. — Безнравственный контингент казатчины. — Соперничество магнатов-доматоров с колонизаторами. — Каптуровый сейм. — Триумвират. — Вопрос о вере. — Шляхетская Украина. — Обманувшиеся в своих надеждах миротворцы.
Не прошло тогда еще и месяца после погрома панского войска, а казако-татарские загоны достигали уже Горынь и Случи. «Знай, ляше, по Случь наше»! кричали казаки, забывая, что наше значило казако-татарское. Но Житомир, опора киевского Полесья, еще держался. Он был переполнен сбежавшеюся отовсюду шляхтою, оплакивавшею свои великие утраты. Вишневецкий появился в её среде, как ангел отмщения за казацкие злодейства. В упадшем духе местного общества произошла реакция. Нашлись и деньги для сбора войска, явились и предприимчивые люди. Покамест, и сам князь дал заимообразно несколько тысяч злотых на ополчение. В качестве русского воеводы, Вишневецкий послал призывные универсалы во Львов, извещая, что татары скоро придут в Польшу великою ордою, под предводительством самого хана. Он требовал от соотечественников усилий чрезвычайных. Он умолял понять великость угрожающей опасности.
Но это был глас вопиющего в пустыне. Правители шляхетского народа находились в нравственном оцепенении. По словам знаменитого краковского воеводы, который пел уже свою лебединую песню, шляхте казалось, что целость отечества зависит от усмотрения неприятеля (na szczerej dyskrecyej nieprzyiacielskiej zda sie zostawac incolumitas patriae). Вместо того, чтобы приготовлениями к войне достигнуть мира, шляхта искала его в миролюбивых сношениях, со стороны Хмельницкого коварных.
Главным представителем партии миротворцев явился брацлавский воевода Адам Кисель. Письмом от 12 (2) июня он обратился к страшному бунтовщику от имени общего отечества, которому де в вольностях и свободах нет равного в свете. «В нашем свободном государстве» (писал он) «легче домогаться того, что у кого болит, а потеряв его, не найти уже другого такого ни в Христианстве, ни в Поганстве. Всюду неволя; одна только Корона Польская славится вольностями».
И тут же этот жалкий объедок иезуитства говорит, что из всего польско-русского народа он один сенаторствует в Польской Короне, «держа на своих плечах наши древности святой церкви». Столь же некстати вспомянул он при этом и о кровопролитных Кумейках, где он «не обагрил де никогда рук своих христианскою кровью казацкою». То и другое, по его мнению, должно было внушить Запорожскому войску полное к нему доверие. Он дружески советовал Хмельницкому отправить татар, а это значило — обезоружить себя в виду раздраженных землевладельцев, и брался примирить его с предержащею властью, как сановник, без которого де «не может быть постановлено ни войны, ни мира».
Хмельницкий отписал ему на другой же день из Белой Церкви, будто бы велел Орде вернуться (куда, не сказано), «униженно» просил предстательствовать о возвращении казакам старых войсковых вольностей, и, «если мы в самом деле» (писал он) «осиротели все по смерти его королевской милости, нашего милостивого пана», удостоить его (Хмельницкого) своим посещением, чтобы он мог переговорить с паном воеводой обо всем устно, воспользоваться его мудрым советом и узнать, кого Речь Посполитая желает иметь своим королем.
Это значило, что казаку хотелось только допросить велеречивого сенатора обо всем ему нужном, а, пожалуй, задержать у себя человека, доставлявшего панам сведения о казацких делах. Но Киселю, по пословице, «показались и козы в золоте». Он хвалился примасу, что Pan Bog через него, нижайшего из сынов отечества, устранил кровавую радугу и остановил междоусобную брань (internuum bellum), а в заключение красноречивого письма просил его отеческой и всех панов братий милости, чтобы никто «не отнимал у него этой верной службы», и чтоб она не осталась «без памятника любви к отечеству (absque monumento pietatis ku ojczyznie)».
Когда князь Вишневецкий появился на правой стороне Днепра, православный патриот Польши хвалился и ему, что убедил Хмельницкого к примирению, причем послал ему копию своей переписки с примасом и коронным канцлером о том, как бы что называется по-малорусски укоськать бунтовщика.
Но патриотизм окатоличенного русина был совсем иного рода. Вишневецкий отвечал Киселю так:
«Я, напротив, должен плакать (ingemiscere) о том, что не мог раньше ополчиться с квартяным войском на истребление этих ядовитых чудовищ, которых изменники и бунтовщики извергли теперь на Речь Посполитую. Глядя на горестное положение республики, в которой господствуют рабы, и невольники плебеев (servi et mancipia plebejorum), с изумлением болею сердцем и о том, что, обогатясь на счет братий наших и причинив ей такое поругание, эти чудовища, за то, что растерзали утробу государства, еще мечтают о награде и удовлетворении. О, лучше было бы умирать, нежели дожить до такого времени, когда слава наших великих народов так страшно искажена, — дожить до такой невозвратимой утраты в нашей Короне! Не могу хвалить принимаемых по этому предмету мер: могу верно судить лишь о том, как наилучше воспользоваться временем. Но чтобы вести с ними переговоры о примирении, не вижу никакого основания, — разве хотите, чтобы вкоренившаяся в этих рабских сердцах отвага не покинула их до нового бунта, и чтобы их притязания возрастали с каждым разом больше и больше. Если Речь Посполитая покроет вечным забвением громадные, беспримерные в прошедшем раны, нанесенные этими изменниками, то ничего не может ожидать в будущем, как только крайних несчастий и гибели. Кто бы мог поступить более враждебно с отечеством, как поступили те, которые продают его язычникам, которые шляхетскую кровь разливают, как воду, и уничтожают стражей коронных границ? Вы хлопочете с таким жаром о том, чтобы вознаградить нас за пролитую кровь наших братий и восстановить честь отечества: в этом я уверен. Но достойны ли такие люди пользоваться его благодеяниями? Если после истребления коронного войска и плененья его гетманов Хмельницкий будет вознагражден и останется с этим гультайством при старых вольностях, я не хочу жить в этом отечестве, и лучше нам умереть, нежели допустить, чтобы язычники и гультаи господствовали над нами».
Прошло недели две. Хмельницкий, отписав немедленно Киселю, задержал у себя его посланца, а посланцем Киселя был старец состоящего под его патронатом монастыря в Гоще, отец Патроний Ляшко, которого он, в письме к примасу, называл своим конфидентом и шляхтичем добрым.
Добрым шляхтичем, как это мы помним, называли паны и того монаха, который, в Павлюковщину, сослужил им службу соглядатая. Человека, прикосновенного так или иначе к панским интересам, казакам следовало задержать.
Две недели загадочного отсутствия конфидента охладили Киселевскую любовь к отечеству и мечты о памятнике панскому пиетизму. В письме к примасу от 30 (20) июня Кисель является перед нами печальным историком кровавого момента.
Из этого письма мы узнаём, что паны, так сильно повлиявшие на поступки коронного гетмана в противность повелениям короля, до тех пор совещались между собой о контингентах, пока 60.000, или даже более, неприятельского войска не захватили его с малочисленной армией. Потом узнаём, что в день Корсунского погрома подошли к Потоцкому люди князя Любомирского да самого Киселя. «Орда ехала на них до самой Белой Церкви», пишет он. Таким образом паны происхождения русского, Вишневецкий, Любомирский, Кисель, оказались единственными слугами польского отечества в его крайности.
Далее Кисель наш повествует о виденном и слышанном так:
«Лишь только разнесся слух, что войска и гетманов уже нет, а Орды идет при казацком таборе 60.000, тотчас вся Украина, Киевское и Брацлавское воеводства, бежали перед таким гвалтом и силою неприятельскою, бросая дома свои и дорогие залоги любви (cara pignora); а неприятель, войдя в недра (in viscera) государства, распустил все свои загоны. Города опустели. Полонное, Заслав, Корец, Гоща сделались Украиною (Ukraina zostaly); а некоторые помещики, не опершись и здесь, разбежались в Олыку, Дубно, Замостье. Ни один шляхтич не остался. Осталась только чернь. Одна часть её пошла к этому Хмельницкому, и несколько тысяч войска его обратила в несколько десятков тысяч, а другая часть, будучи уверена (freta), что с нею ничего не случится, осталась беззаботно по домам. Но и этим Орда, когда они выходили из местечек приветствовать ее, сделала такой привет, что во многих местах высекла в пень. Только тогда начали бежать ото всего д о бра и хлопы. Таким образом татары возвращались к своему кошу и к табору Хмельницкого под Белую Церковь, обремененные добычею. А что дальше будет, слушаем только да выглядываем. Различных добываем языков: одни пойманные из тех загонов татары говорят, что присягли друг другу оставаться до зимы; а другие, что, кончив это посещение (odprawiwszy goscine), татары хотят идти в Волощину, а казаки — к Днепру. Теперь уже не можем иметь никакой помощи из Киевщины, Подолии, Брацлавщины; только из Волыни взываем к остающейся в тылу братии. Но и тех трибунал задержал до сих пор несчастными судами, не обращая внимания на огонь, который охватил уже большую часть Республики (magnam Reipublicae partem). Таким образом не остается никакой надежды устоять против неприятеля, находящагося в (её) недрах (in visceribus): сила его возросла до 200.000 Орды и казаков».
Сидя начеку в своей Гоще, вспоминал Кисель и о Кумейках, которыми с притворною наивностью закрывался от казацкой мести. Теперь писал он к временному главе государства — примасу:
«Что сделает мое увещание, и как обойдутся с моим конфидентом, жду между надеждой и страхом. Хоть я всегда старался снискать у казаков доверие на случай беды, но боюсь, чтоб они не припомнили мне кумейского предприятия; они там поддались по моей присяге, которою уверил я их, что жизнь их вождей будет пощажена, но этого (в Варшаве) не исполнили».
И всё-таки веровал он в силу своего хитроумия; всё еще надеялся, что укоськал своим посольством бунтовщика и размягчил его, как воск (albo uczyni reflexya ten rebellis ta moja legacya liquefactus i uglaskany, albo, strzez Boze procedet ultra).
В том же письме к примасу сенатор, без которого «не могло быть постановлено ни войны, ни мира», ознаменовал себя мудрым советом — избрать главнокомандующим будущего панского войска богатейшего, неспособнейшего и трусливейшего из польско-русских панов, сендомирского воеводу, князя Доминика Заславского, наследника богатств и нравственной несостоятельности нашего «святопамятнаго» князя Константина-Василия Острожского.
Сеймики в покинутых воеводствах находил он невозможными, потому (писал он), что «воевода киевский (Тишкович) находится в Дубне; я в Винницу не могу ехать (в такое время), когда помещики разбежались и неприятель преградил путь. Сам князь Вишневецкий отступил к Драгину. Одни хлопы сеймикуют, или лучше — бунтуют в покинутых провинциях».
В заключение письма, Кисель называл себя нищим и сетовал, что «теперь мало кто думает об отечестве».
Это было писано 30 (20) июня. Через 17 дней литовский канцлер писал в своем дневнике о грозном положении дел в отечестве, о котором теперь мало кто думает, — о том, что и в Литве собралось уже 12.000 хлопов, которые сожгли, разграбили, вырезали несколько сел, местечек, городов, потом — о свирепых подвигах Перебийноса в Виннице, о приближении казацкой орды к Волыни, и наконец заметил, как и Кисель: «однакож все это не произвело у нас движения: все дела шли медленно».
Не мудрено было Хмельницкому прослыть человеком wielkiego dowcipu и военным гением в таком государстве, где каждый думал только о себе и в годину страшной опасности хлопотал, чтобы его любовь к отечеству «не осталась без памятника».
Пока паны сносились между собой да готовились вяло к отражению татаро-казаков, князь Вишневецкий соединил вокруг себя раздраженную казацкими злодействами шляхту, вооружил наскоро преданных ему подданных, — тех подданных, которых отцы и деды ходили с Байдою в Туретчину, Московщину, в Волощину, — и ринулся на казацкие загоны, свирепствовавшие в шляхетских добрах. Ожесточение шляхты взяло тогда самый дикий аккорд с казацким «зверством», — и вышел адский концерт взаимных убийств и терзаний.
Малорусские историки в особенности налегают на жестокосердие князя Вишневецкого в этом случае. Но то, что делали казаки с панами, ксендзами, жидами, с женщинами и детьми, было чудовищно до невероятности. Например, Ганновер, в своих воспоминаниях, рассказывает вот какие ужасы:
«Жители множества жидовских городов за Днепром — Переяслава, Борисовки, Пырятина, Борисполя, Лубен, Лохвицы, не имевшие возможности бежать, были умерщвлены за веру разными жестокими видами смерти. С некоторых содрали кожу заживо, а тело бросили собакам; некоторым отрубили руки и ноги, и бросили на дороге, потом ехали по ним возами; некоторым нанесли множество несмертельных ран и бросили на площади, дабы они мучились в предсмертной агонии, пока не испустят дух; многих закопали живыми в землю; резали детей на лоне матерей; множество детей разорвали в куски; беременным женщинам распарывали живот, вынимали недоношенный плод и бросали им же в лицо, а некоторым, распоровши живот, впускали туда живую кошку, и живот зашивали, а им рубили пальцы, дабы не могли вынуть кошку; некоторых детей привязывали к сосцам матерей; некоторых насаживали на вертел, жарили на огне, а потом заставляли матерей есть их. Иногда брали жидовских детей, мостили ими улицы и ездили по ним... На подобие сказанного они делали везде, куда только достигали, и даже с поляками, а преимущественно с ксендзами», и пр. и пр.
Другой современный жид-мемуарист, Егоша, сын Львовского раввина, в книге своей «Бедствия Времен»[49], описал тиранию, претерпенную жидами от казаков в 1648 и 1649 годах, еще в более, если возможно, ужасном виде. По его рассказу, казаки, допытываясь у жидов, где они спрятали клады, сдирали с живых кожу; бросали жиденят в ямы, откуда несколько дней были слышны их крики и стоны. В Баре кололи младенцев, варили, жарили и съедали их в присутствии матерей. В Полонном избили столько жидов, что кровь лилась через окна. Убивая при этом жиденят, казаки предварительно ощупывали их, жирны ли они, а потом насмешливо осматривали их внутренности (как делают раввины при убиении животных), разрезывали найденного коширным жиденка на куски, продавали, как говядину, и пр. и пр. и пр.
Известный в кобзарской Илиаде под именем Перебийноса гайдамака Кривонос, выпустив Князя Ярему из заднепровских колоний, взял на себя задачу — доехать его в старых панских осадах. Но здесь народ был устойчивее. Не все здесь бросились на кровавый пир. Казацкий террор действовал на мужиков и на мещан почти так же слабо, как и в Наливайщину. Притом же столпившаяся вокруг Вишневецкого шляхта потеряла характер помещиков-беглецов. Она напоминала тех жолнеров, которые вместе с ним ломились в табор Гуни на Суле и стояли в ночной битве против Филоненка на Старце Днепре. Казак Аякс не смел напасть на магната Гектора в открытом поле. Он следил за движениями яростной шляхты из лесных да болотных зарослей и «залегал» на нее в местах, подобных Княжим Байракам да Крутой Балке. Но все его казацкие залеганья и полученные от Хмеля уроки были напрасны. Вишневецкий стряхивал с себя рои наседавших на него гайдамак и, гоня перед собой дикие ватаги, прошел невредимо до Немирова.
Это был родовой город Вишневецких, основанный еще в те времена, когда колонизаторы малорусских пустынь смотрели на мир с неверными гордо и жаждали только «кровавой с ними беседы». Теперь он был во власти хмельничан, как Пиков да Брацлав у наливайцев, и не впустил своего князя в укрепления, которыми прикрыли его от Орды предки Байдича. Вишневецкий взял непокорный город приступом, рассеял казаков, беспощадно казнил многих мещан своих, обеспечил, как ему казалось, их покорность и, оставив среди них, шляхетский гарнизон, двинулся далее. Но едва немировцы оплакали своих мертвых, как снова к ним нахлынули казаки, и снова подданные Вишневецкого сделались хмельничанами.
Узнав об этом, Князь Ярема вернулся на свои следы, чтобы показать пример казни необыкновенной. Но угрожаемые казаками его союзники просили его спасать Махновку. Едва он выбил казацкую орду из Махновки, как напал на него с тылу Кривонос. Не успел он отразить Кривоноса, как прибежала к нему толпа волынской шляхты с мольбой о защите Полонного. На этот новый подвиг не хватило сил у Вишневецкого. Пока он занимался новой вербовкою, Кривонос вломился в Полонное и произвел страшную бойню над укрывшимися там шляхетскими и жидовскими семьями. Князь Ярема спешил уже с обновленными силами на защиту Полонного и, может быть, уменьшил бы громкую доныне в слепой Украине славу Перебийноса; но под Старым Константиновым загородил ему дорогу Остап Половьян, присланный в помощь Перебийносу от Хмельницкого. Битва была упорная. Половьян стоял крепко, но наконец был сломлен и взят в плен. Поздно было тогда спасать женщин и детей в Полонном. В виду победителей Половьяна появился завоеватель Полонного, Кривонос. Вишневецкий сделал искусное движение к Случи и на переправе через Случь разбил Кривоноса наголову.
Но успехи не радовали его. На пытке Половьян показал, — что Хмельницкий наступает, следом за своими предтечами, с громадным войском; что он ведет за собой стотысячную Орду; что казаки хотят идти с татарами за Белую Реку, то есть за Вислу.
Не решился Вишневецкий ждать Хмельницкого над Случью с отважным, но малочисленным ополчением своим. Он удалился в крепкий и надежный город Збараж. Оставленные на свободе, передовые полчища Хмельницкого опустошили Корец и Межирич. Местечко Межибожье, принадлежавшее Сенявскому, сопротивлялось казакам упорно, но наконец сдалось и, к удивлению шляхты, было пощажено: сделка Тогай-бея с Сенявским спасла его местечко от разорения.
Покрыв себя незабвенною славою кровопролития в Полонном, Кривонос двинулся к Подольскому Каменцу. Но там ему не посчастливилось. Он ограничился опустошением окрестностей, густо заселенных мелкопоместною шляхтою. Подольские землевладельцы, привычные к отражению татар собственными средствами, оборонялись мужественно и в одной схватке взяли в плен несколько казаков.
Оказалось, что это были не казаки, а карпатские опришки, или разбойники. Слух об удачном бунте Хмельницкого привлекал отовсюду в казацкие купы людей одного и того же сорта.
Прочим руинникам, подобным Кривоносу, на сей раз посчастливилось больше. Они овладели городами Луцком, Кременцом, Клеванью, Тайкурами, Владимиром, Кобрином, Заславлем, повторяя всюду кровавые и гнусные сцены своего господства.
Разорили казаки и местечко сенатора православника, Гощу, наравне с местечками и городами других православных панов. Не пощадили они и знаменитого города Острога, на который столько лет были обращены взоры теснимого папистами малорусского духовенства с отрадными упованиями; не пощадили и Литовского Бреста, иначе Береста, которого мещане и попы стали в упор церковной унии и сделались первыми жертвами правосудия восторжествовавших папистов.
Далее Береста разбой казацкий не проникнул в Белоруссию. Там было мало людей кочевых, бродячих, бессемейных, а потому было мало и пособников казацкой пропаганды. Возмущение черни действовало там слабо; самозащита шляхты проявлялась энергично. Ибо общую черту успехов Хмельнитчины составляло то обстоятельство, что города и села предавали казакам их соумышленники. Не войты, не бурмистры, не райцы и лавники, не церковные и цеховые братчики, не оседлые и статейные люди какого-либо сословия, звания и вероисповедания являлись казацкими соумышленниками до Хмельницкого и при Хмельницком, а те, которых современные письмена просто-напросто называют пьяницами, повесами и негодяями. Этот многочисленный класс польско-русского населения Малороссии, известный под именем гультаёв, вырабатывался из простолюдинов и шляхтичей, которых от сельских общин и сельских хозяев увлекали к себе городские забавы и буйства. Спившиеся с круга, запутанные в долги, в тяжбы, в уголовные дела, разорив свои семьи и сделавшись врагами тех, кого жизнь и природа давали им в друзья, в помощники, в руководители, они сперва делались агентами запорожских соблазнов среди своего общества и его молодежи, а потом — предателями своих сограждан. И вот каким путем наши мещане входили в широко разлившийся поток разбоя и разврата, известный нам от наших историков под именем борьбы казаков за православную веру и русскую народность!
Но это горестное явление вытекало не из общественного беспутства русских людей, оставленных историческими причинами за пределами гражданственного влияния Москвы. Конечно, в нем отразилась наследственная дикость разоренного и порабощенного Батыем края, в которой малоруссы были способны воспринять и от кочевых, и от гражданственных соседей своих одно худшее; но, еще очевиднее, оно было продуктом общих грехов шляхетского народа, который выработал беспутное и беспощадное казачество в привилегированной среде своей еще в те времена, когда это слово не получило национально-русского значения.
В эпоху Хмельницкого деление всего населения малорусских (а это значит вообще русских) провинций Польши на казаков и не-казаков принимало всё более и более грозные размеры, как от малодушной уступчивости одних землевладельцев, во главе которых, в качестве примирителя, стоял православный русин, Адам Кисель, так и от великодушной решимости других, вождем которых сделался католик русин, Иеремия Вишневецкий. Успокоивая людей добрых, поблажливых, вялых и боязливых своими миролюбивыми, жалобными и льстивыми письмами, Хмельницкий казацкие разбои и необходимость быть в союзе с татарами оправдывал свирепыми, как он представлял, действиями князя Вишневецкого, а между тем собрал, как было слышно, до 200.000 войска, готового стереть с лица земли и самый след колонизационных панских трудов, причем волей и неволей позволил татарам увести в Крым столько же, если не больше, рабочего народа, не принимавшего участия в казако-татарских набегах.
Князь Иеремия понимал истребительную политику Хмельницкого яснее, нежели кто-либо из его правительственных товарищей, и ломал руки, глядя на крушение государства, составлявшего оплот Западной Европы от азиатского нашествия.
Напрасно слал он гонцов за гонцами к панам, которые могли бы еще остановить разлив кочевников, когда бы выдвинули против них ресурсы гражданственности. Его сенаторская и воинская репутация стояла высоко у одних; но зато другие в тайне радовались подрыву его могущества в Речи Посполитой и напирали на уступчивость в борьбе с казаками только для того, чтоб казаки доуменьшили прыть и ему, и другим колонизаторам юго-восточных пустынь. Старое соперничество привислянских доматоров с воинственными и предприимчивыми маркграфами продолжало развиваться на гибель Польши, не подчинявшейся никакому положительному правительству даже и в виду общего врага всех партий.
Так было и у нас во времена нашествия Батыева. Мы получили тогда хороший урок для строения той государственности, которою теперь гордимся в своем воссоединении с великоруссами. Но к Польше, вместе с нашей землей, перешел и тот своенравный, разъединительный дух наших малорусских предков, который сделался причиною достигшего их татарского Лихолетья. Еще задолго до повторения Наливайщины, в виде Жмайловщины, правительство Сигизмунда III называло казацкое своевольство, под именем swawoli Ukrainnej, страшным пожаром и убеждало панов гасить этот пожар совокупными средствами. Теперь он был в полном разгаре, и паны раздували его в двух противоположных направлениях.
Интересен за это время, как и всегда, дневник литовского канцлера. Почтенный предводитель католической партии, потомок православных князей Радивилов, сознается, что в июне 1648 года Польша «едва дышала от боязни». Сам он искал спасения от наступавшей грозы у чудотворного образа Przenajswietszej Matki, который славился чудесами в его селе Песочне, окрещенном в Пасечню. Целый месяц июнь, последовавший за Корсунской катастрофою, пройден у него молчанием о том, что делалось в земле, текущей молоком и медом. Он был — точно ребенок, зажмуривший глаза у груди матери, или, пожалуй, страус, воткнувший голову в песок. Июля 1 Альбрехту Станиславу Радивилу исполнилось 55 лет. Он усердно молился о своих грехах в костеле «своей благодетельницы», всё той же чудотворной иконы, а потом съездил в Пеплин, в монастырь Св. Бернарда, «особенного любимца Пресвятой Девы (osobliwego kochanka Najswietszej Panny), поручая его предстательству несчастное королевство».
Вот она, та беспомощность в трудных обстоятельствах, тот недостаток самодеятельности, которые были в польских панах, говоря о них вообще, результатом клерикального и иезуитского воспитания! Магнат Радивил умел заставить короля Владислава нарушать монаршее обещание, умел отказывать ему в приложении канцлерской печати, смел наставлять его, чтоб он, присягая словом, не присягал намерением, — и теперь, когда надобно было действовать, уподоблялся грудному ребенку, или глупому страусу! Что же сказать о других, не столь ученых, не столь способных и могущественных польско-русских панах?
В июле 1648 года созвали они так называемый каптуровый сейм, то есть такое национальное собрание, в котором, при несуществовании короля, все головы были покрыты шапками, по-старинному каптурами. До избрания нового короля королей шляхетской республики, место его занимал гнезненский архиепископ, в качестве примаса.
На каптуровом, иначе конвокационном, сейме прежде всего было решено выставить против казаков 36.000 войска: сила ничтожная по численности полчищ Хмельницкого; но в руках такого вождя, как Вишневецкий, она сделала бы с Хмельницким то, что сделала, вдохновляемая нашим Байдичем, горсть волонтеров с Половьяном у Старого Константинова и с Перебийносом на Случи. Только ему не вверили диктатуры. Паны боялись всякого сильного характера, всякого широкого в политике ума. Любовь к личной свободе ослепляла их до того, что им казалось опасным соединить под властью одного лица эти 36.000, которые они великодушно постановили набрать, но которых не позаботились хорошо вооружить и вывести на сцену действия в полном составе. Даже теперь, когда сосредоточенная в сильных руках власть могла бы спасти шляхетскую республику, на сеймиках, предшествовавших каптуровому сейму, налегали на то, «чтобы постоянная диктатура гетманская (perpetua dictatura hetmanska), которая появилась в Польше недавно, (как проповедовали ораторы), была уничтожена; так как это не только неудобно для Республики (Reipublicae incommodum); но и опасно (ale i periculosum)». Поэтому каптуровый сейм, вместо одного главнокомандующего, назначил троих «гетманов», под именем региментарей.
Первым из них был указанный примасу нашим Адамом Свентольдичем неспособный к военному делу сендомирский воевода, князь Доминик Заславский; вторым — коронный хорунжий, Александр Конецпольский, отличавшийся воинственным духом своего отца, но не его талантами; а третий — коронный подчаший Николай Остророг, славный классическою ученостью и дипломатическим искусством, но не рожденный быть полководцем. Басенные щука, лебедь и рак не могли бы действовать менее согласно в общем деле, как эти три героя в трудной казако-татарской войне; а явное отвержение того, кто один заграждал бунтовщикам путь, когда все помышляли только о бегстве, оскорбило партию почитателей его и внесло рознь между самых влиятельных членов республики.
Один из люблинских панов, в письме к приятелю, так отзывался в это время о правителях шляхетского государства: «Из Варшавы не пишут ничего доброго: все только kawy dla zabawy. Даже литовских панов не позаботились призвать для отвращения опасности[50]. Неизвестно, по чьему совету назначили этих триумвиров, чего и сами начинают уже стыдиться[51]. Печатари (канцлеры), в своем разъединении, должно быть, прочат царствование не кому-либо из королевской крови, а себе самим (sibi regnum sperant), чтобы каждому властвовать над покорными подданными (панами). Боже! смешай их советы, открой фальшь и измены (Boze, zamieszaj ich rady, odkryj falsz i zrady)! Но все это переменится, когда братья (шляхта) снесутся с теми панами, которые держат в руках сабли, а не молитвенники, да перья».
При таком помрачении общественного смысла, вопрос о том, что вызвало новый казацкий бунт и чем возможно подавить или успокоить мятежников, стал обсуждаться в пустой след после того, как против них были приняты нелепые меры. Теряясь в догадках и не зная на чем остановиться, вожди шляхетского народа обратились к послам народа казацкого, присланным под видом испрошения помилования Хмельницкому, а в сущности для того, чтобы выведать настроение панских мыслей и узнать о положении государственных дел.
Один из членов палаты депутатов советовал не тратить времени попусту. «Мы хочем знать причину пожара, не погасив его» (говорил он). «Это все равно, как если бы кто упал в колодец и кричал о спасении, а его бы сперва спрашивали, как он туда попал». Но сеймовые паны всё-таки допросили казаков о причинах их бунта.
Ответы казацких послов заключались в известной уже нам инструкции.
Не было лучшего времени и места для ревнителей малорусской народной веры и чести, чтобы не только выразить накипевшие у них на сердце оскорбления религиозной совести и национального достоинства, но и оправдать ужасы бунта. Здесь присутствовали князья Четвертинские, из которых один в последствии облекся в сан киевского митрополита. Здесь заседали Кисели и Древинские, ораторствовавшие на сеймах в пользу древней греческой веры. Здесь много было земских послов православного исповедания, непричастных не только римской политике, но и передаче интересов православия в руки могилинской, полупольской иерархии. Если бы казакам были нужны посредники католико-православного спора, поднявшегося с обнародования церковной унии, то вместе с панами католиками и панами православными заседали здесь и вожди польско-русских протестантов, с которыми наши православники были тесно соединены со времен Князя Василия.
Только киевского митрополита не было: его казаки не пустили на сейм, тогда как борцам православия следовало бы всячески побудить малорусского первосвященника к поездке в Варшаву для свидетельствования о той вере, за которую они «помирали», как уверял Хмельницкий царя Алексея Михайловича. Но то, что было приписано в конце инструкции казацким послам, оставалось только на бумаге. Послы — или не хотели, или даже не умели заговорить о делах церкви и веры, как это случилось и в Медвежьих Лозах с казацкими уполномоченными.
Литовский канцлер, в числе прочих первенствующих панов, получил от казаков, через их посольство, просительное, alias туманящее, письмо. Он присутствовал при многократных аудиенциях, данных на сейме казацким послам. Послов допрашивали о королевских листах, о поощрении Запорожского войска к задиранью Турции. Дневник Радивила следил за казацким вопросом обстоятельно. Радивил отметил даже, как послы бледнели и дрожали (разумеется, при мысли о казацком терроре, в случае несоответственных показаний). Но ни слова не записал он о том, чтобы казаки стояли за свою стародавнюю греческую религию, тогда как тут же писал о протестантах, что они домогались уступок в пользу своей новой веры, и что коронный канцлер сказал им:
«Хоть бы не только Хмельницкий, но и весь ад восстал против нашего отечества, не дозволим вам больше того, чем вы пользовались».[52]
Интересно сравнить эту часть Радивилова дневника с тою, где он описывает домогательства протестантских вождей в 1632 году.
В то время протестанты (пишет Радивил), «под видом этих схизматиков, заявили все свои требования, угрожая помешать избранию короля, в случае неисполнения их».
4-й пункт требований гласит: «Кто бы учинил какое-либо насилие русским церквам или зборам диссидентов, публичным актам, богослужению, того чтобы карали в трибунале, яко нарушителя общественного спокойствия», и пр.
5-й пункт: «Чтобы русская митрополия подчинялась константинопольскому патриарху; чтобы владыки, архимандриты и другие получали посвящение от того же патриарха; чтобы униаты, отказавшись от этих достоинств, отдали семинарии, типографии и другие места дизунитам», и пр.
6-й пункт: «Где бы ныне ни были монастыри, церкви, семинарии, основанные издавна, а равно синагоги и зборы диссидентов, по какому бы то ни было праву существующие, чтобы потом были сохраняемы со всеми принадлежащими к ним имуществами», и пр.
8-й пункт: «Чтобы дизуниты и диссиденты какого бы то ни было состояния и достоинства имели право чинить записи, завещания и фундации, актиковать их в гродах и извлекать из них публичные акты, привилегии и декреты».
9-й пункт: «Чтобы дела дизунитов и диссидентов с духовными, со студентами, были разбираемы в Короне смешанным судом, а в Литве — в суде светском трибунальском», и пр.
10-й пункт: «Чтобы в коронных и литовских городах дизуниты и диссиденты имели право занимать городские должности в магистрате, а кто из них был из магистрата исключен, те чтобы возвратились».
11-й пункт: «Чтобы дизунитская шляхта, по своим заслугам, пользовалась правом на все дигнитарства и уряды, прерогативы и доходы с имений Речи Посполитой, и чтобы в королевскую присягу были включены слова: без различия религий», и пр.
Это извлечение из дневника литво-русского канцлера представлено мною в сокращении. Не преминул бы он и теперь внести в дневник такой важный факт, как домогательство о церкви и вере со стороны казаков, стоящих во всеоружии грозного бунта. Но послы Хмельницкого не сказали о религии ни одного слова.
С другой стороны, протестанты поднимали теперь вопрос о своей новой вере в отдельности от веры старогреческой, титулуемой древним русским благочестием. Это доказывает, что православники, вписывавшие в казацкие петиции жалобы свои, только и держались протестантами и что не казаки интересовались верою даже в лице таких людей, как Сагайдачный, а казакующая шляхта, за которую хватались и не принадлежавшие к казачеству православники. Теперь наша малорусская шляхта ни из Украины и Волыни, ни из Червонной и Белой Руси не смела домогаться по прежнему того, что позволяли себе, для политической демонстрации, вписывать в посольскую инструкцию казаки. Раза два поднимала она, в своей отдельности от казаков, вопрос о рассмотрении терпимых ею экзорбитанций в деле веры; но ей отвечали, что не за что покровительствовать религии, которая всегда была крайне враждебна римской (inimicissima Romanae), а ныне являет ужасное свирепство, подобное татарскому (saevissima, eaque tartarica prosequitur rabie). Ни Адам Кисель со стороны православников, ни сын Перуна, Радивил, со стороны протестантов не ораторствовали больше в пользу вероисповедания, столь вредоносного, и не соединяли в одну фалангу, как прежде, своих разноверных борцов.
Хмельницкий, освобождая из плена некоторых панов, членов нынешнего каптурового сейма, твердил им, что будто бы сам король велел казакам добывать себе свободу саблею; но и он не находил возможным говорить им о войне за оскорбление религиозного чувства, которой верили только в Москве, и то не все, как это мы видели по донесениям Плещеева и Кунакова. Казацкий гетман домогался права неподсудности и произвола, принадлежавших de facto каждому магнату, начиная с Вишневецкого, хотя de jure каждый из магнатов находился в зависимости от своей шляхетской братии. Это право, право открытой силы, господствовавшее в Речи Посполитой под видом конституции, одни из членов национального собрания признавали за казаками молча, но другие позволяли себе высказываться решительно в пользу бунтовщиков, и, под влиянием старого соперничества с маркграфами панами, «преувеличивали» притеснения, которые казаки терпели от украинских землевладельцев, урядников и жолнеров.
В среде сеймующих панов даже духовные сенаторы требовали, во-первых, амнистии казакам, во-вторых, восстановления казацких вольностей и, в-третьих, устранения ненавистного казакам князя Вишневецкого от предводительства коронным войском. Правда, некоторые из этих сенаторов настаивали на строгой каре казаков за поругание католических святилищ; зато другие соглашались с надворным коронным маршалом, известным любимцем покойного короля, Казановским, который оправдывал казаков даже в том, что они заключили договор с татарами. «Они были готовы обратиться к самому аду» (говорил Казановский), «лишь бы освободиться от такого рабства и притеснения, которые бедняги, как видим, терпели. Хороша была, нечего сказать, ординация Речи Посполитой для обуздания будущего их своевольства!» (продолжал он). «Казацкий комиссар был поляк, полковники — поляки, гарнизоны на Запорожье состояли постоянно из поляков. Можно бы и ординацию сделать, и суд установить на тех, которые хотели бы обижать и притеснять казаков. Чего тогда не сделали, я, по званию моему, советую, чтобы казаки были во всем удовлетворены. Пускай казакам, живущим под шляхетской юрисдикцией, дано будет право жаловаться на обидчика шляхтича в гродском суде, в земском суде, в трибунале. Это-то и заставит их сделать между собой перебор, так что только старинных будут они принимать в свои вольности».
Речь Казановского, без сомнения, была направлена против князя Вишневецкого, который, в борьбе с ним за Ромен, унизил его даже во мнении короля. Но члены каптурового сейма вообще относились к вопросу о казацком бунте без той злости и фанатизма, на которой выезжает малорусская историография. «Общим собором» (пишет литовский канцлер) «просили брацлавского воеводу (Киселя) дать ясное понятие об этой войне».
И по отношению к могущественным панам протестантам и по отношению к могущественным теперь более прежнего казакам, Кисель мог бы и должен был бы засвидетельствовать, что причиною страшной войны — притеснение веры в казацкой Украине. Радивил говорит, что он «широко изложил информации войны», но что «сумма информации была такая: Хмельницкий часто упрашивал Потоцкого не преследовать его, но тот не унимался и хотел уничтожить его в самых начатках (бунта). Поэтому Хмельницкий обратился к татарам, и хотя брацлавский воевода убеждал Потоцкого не делать этого, и послал письмо к королю, чтоб отвлек его от этого предприятия, но пока письмо пришло, наше войско было уже разбито, гетманы взяты в плен», и т. д.
Общею чертою панских совещаний о том, как поступить с бунтовщиками, было непонимание всей грозы бунта. Раздробленное на множество панских царств и мещанских республик Польское Королевство оказывалось мелочным в своих мероприятиях. Нам, и самым мелким, и самым крупным органам консолидированных народных русских сил, почти невероятно то, что рассказывает литовский канцлер о советах Оссолинского и других высших сановников. Советовали, например, послать к Хмельницкому полученное от хана письмо, в котором хан говорил, что казаки хотели идти к самой резиденции короля, но хан не согласился на это ради пактов Польши с турецким султаном; а так как в том же письме хан прибавлял, что вторжение свое сделал по турецкому велению, то послать письмо и к визирю. Сам Радивил советовал поскорее отправить казацких послов, чтобы их задержкою не раздражить еще больше казатчину, «а причиною бури» (пишет он) «представил я наши грехи да угнетение убогих», — и только!
Вслед за этим глубокомысленным и патриотическим представлением прочитано было государственному собранию письмо достойнейшего, по мнению Киселя, из прозелитов польщизны, князя Доминика Заславского, «который» (пишет Радивил) «не советовал давать амнистию казакам: ибо это», говорил он, «не представляет нам ни пользы, ни чести, а лучше все нести с отвагою».
В письме своем Заславский рассказывал, между прочим, что казаки в иезуитском костеле, в Виннице, пили священными чашами горилку, нарядившись в ксендзовские орнаты; капланов жестокосердно замучили, выбрасывали трупы из гробов и, рассекши на куски, бросали собакам, а пленных шляхтичей, для большего поругания, продавали татарам по нескольку грошей.
Далее Кисель представил сочиненный им универсал от сената к казакам. Только-что хотели было послать этот универсал в Посольскую Избу, как она прислала собственный, в котором исчислила все казацкие злодейства: как соединились казаки с погаными татарами, как разбойничали и опустошили столько провинций, как уведено было в татарскую неволю множество христиан, как вырезано несколько воеводств, как попирали казаки ногами священную евхаристию, как святыми чашами пили горилку. «Однакож» (сказано было в универсале), «если искренно раскаются, если удовлетворят Речь Посполитую, поелику покорно просят о помиловании, то можно все им простить, только чтобы спокойно ждали комиссаров, бунты усмирили, зачинщиков на руки комиссарам выдали, пленников отпустили, в прочих же пунктах ждали повелений Речи Посполитой через комиссаров».
Крыловская басня «Кот и Повар» представлена была здесь в лицах.
«Понравился этот проект (podobal sie ten koncept)», пишет наивно литовский канцлер, и рассказывает, как назначили 18 особ из представителей всех вероисповеданий в комиссию с казаками, а казацкие послы были отпущены с одним универсалом от Сенаторской Избы и от Посольской за подписью примаса и посольского маршала».
Никто не смеялся при этом; но громко смеялись, когда Адам Кисель и писарь Великого Княжества Литовского, Пац, излагали подробно, как они были в посольстве «у москаля». С антиславянской точки зрения, усвоенной даже и православными панами ляхами, московские порядки казались им нелепыми. Если бы такие представители русского элемента в Польше, какими являлись Кисели да Древинские, не были теми же поляками, не потешали бы они польских законодателей карикатурою московской дипломатии, и остановили бы столь несвоевременный смех малорусским замечанием: «Коли б вам, пани ляхи, та не сміятись на кутні»! Впрочем, в конце одного заседания, маршал Посольской Избы напрямик сказал своим избирателям, что кого хочет Бог наказать, у того отнимает разум, и попрекнул их королем Владиславом, назвав его головою, «от которой зависело существование шляхетского сословия».
Для полной характеристики каптурового или конвокационного сейма следует упомянуть о зловещей сцене в церковно-религиозном духе. В число депутатов транзакции с казаками надеялся попасть и киевский подкоморий, арианин Немирич; но маршал Посольской Избы исключил арианина из списка, а прочие ревнители католичества высказали ему, — что люди, не признающие Св. Троицы, не пользуются общественным правом, и что сеймовые паны должны остерегаться таких людей, как морового поветрия. При этом освецимский (т. е. осветимский) староста, Адам Корыцинский (т. е. Корытинский) объявил, что лучше ему разлить свою кровь и лишиться жизни, нежели единиться с подобными еретиками; а Мазовецкое воеводство не дозволяло, по своим правам (juxta jura sua), ни под каким видом терпеть никакого диссидента. У них де и жидам их древние законы не дозволяют нигде жить под смертною казнью (sub poena colli). Вслед за Мазурами и представители Киевского воеводства, земляки Немирича, заявили, что желают сохранить ненарушимым право, по которому допускаются у них только две религии, римская и греческая.
Избранники панского большинства, Заславский, Конецпольский и Остророг, изъявили согласие на то, чтобы во главе комиссаров стоял миротворец Адам Свентольдич Кисель. Представитель панского меньшинства, князь Вишневецкий, устранился с негодованием от совещаний польских царей и, подобно гневному сыну Пелея, обращал в уме своем грозные мысли, проникнутые глубокою скорбью. То он готовился (по дошедшему до Кунакова характеризующему Речь Посполитую слуху) «наварить полякам пива горше Хмельницкого», то решался предоставить их погибельной их участи, то намеревался совсем уехать из безалаберного и неблагодарного отечества.
Правоправящая панская республика, в борьбе с революционной республикой казацкой, все еще мерила взаимные свои отношения мерилом прошлых своих успехов и своего торжества над нею. Депутованные на казацкую комиссию предполагали, что, для транзакции с казаками, всего лучше было бы избрать место, недалекое от Киева, где бы можно было покупать съестные припасы для своей ассистенции, а коронное войско, чтобы стягивалось между тем к Константинову. Ассистенция же комиссаров (совещались паны) не должна быть ни слишком многочисленна, чтобы не испугала казаков, ни слишком мала, чтобы казаки не пренебрегали её. Казаки хотят 12.000-ного реестра (размышляли депутованные). Пожалуй, можно согласиться на одну-другую тысячу. Казаки просят об уплате жолду. Но ведь приготовленные для них деньги (с дефицитом в 230.000) взяты вместе с обозом, да притом же из-за этого жолду наделано столько шкод и татарами, и самими казаками... Но всего забавнее в совещаниях представителей Польского государства, что они придумывали меры к тому, как бы казаки не показались перед шляхетским народом предписывающими ему условия.
Это происходило 24 (14) июля, — и тут же Варшава получала известия о хлопских разбоях в «Литве и в Руси», о беспощадных нападениях Перебийноса на шляхетские жилища.
На другой день депутованные заседали у примаса. Тот спрашивал, как о предметах равнозначащих: что делать с диссидентами, которые хотят отменить сеймовой декрет об уничтожении в Вильне протестантского збора, и что делать с новонавербованными жолнерами, угнетающими духовные добра своими стациями?.. Депутованные важно решили: сопротивляться диссидентам, а жолнерские угнетения переносить в это плачевное время терпеливо.
С той же важностью постановили, 26 (16) июля, — чтобы комиссия началась 23 римского августа в Киеве, а кончилась 6 сентября, чтоб от казаков потребовать освобождения пленников и выдачи пушек. Пускай де казаки разорвут лигу с татарами, беспокойных людей выдадут, верность Республике возобновят; уплаты жолда пускай не надеются по причине наделанных ими шкод; королевские листы возвратят; вольностью довольствуются такою, какая дарована им комиссиею Кумейскою, а maximum — Куруковскою, и т. п.
Как бы в ответ на эти несообразности Варшава получила вести, что Кривонос овладел Полонным, местечком краковского воеводы Любомирского (к которому так ластился Хмельницкий после Корсунского погрома) и произвел в нем неслыханные убийства над беззащитными людьми, как об этом было говорено уже выше. Зато сторонники князя Вишневецкого уведомляли раздраженных варшавян, что он, командуя только 6-ю тысячами жолнеров, три раза бился с 60-ю тысячами казаков и положил их 10.000 трупом.
Непосредственно за этими вестями в дневнике Радивила записано, без всякой иронии, следующее: «Мы, депутованные, целый день провели в споре с диссидентами», а в Дневнике Варшавской Конвокации читаем, — что едва не все воеводства объявили свою решимость — отделиться от диссидентов с протестациею против них (cum protestatione contra dissidentes).
Всё-таки кровопролитие, произведенное Перебийносом в Полонном, заставило панов немедленно отправить полномочную комиссию к казакам под начальством брацлавского воеводы, и казалось им, что они сделали весьма важное дело.
Между тем из разных мест получались донесения о признаниях, вымученных пытками у пленных казаков и казацких шпионов, бродивших под видом попрошаек.
Одни из них рассказывали, будто бы московские послы были у Хмельницкого (шляхта всего больше боялась его сношений с Москвою) и объявили ему, что царь просит казаков уступить ему землю по Днепр, а он за то поможет казакам прогнать поляков за Вислу и сядет на Польском королевстве. Другие показывали, будто бы малорусские владыки снабжали казаков порохом, пулями и гаковницами. От третьих судебная инквизиция узнавала такие важные вещи, — что какой-то чернец говорил: «Кто лучший, тому, Господи, помоги», или такие, — что в Новом Константинове есть мещанин Харко, который сносится с казаками, и еще: что в таком-то местечке есть у казаков приятели — Харко, Иван, Мартан, Иванко, Лесь, Павлюк: или, наконец, — что в Володарке есть трое таких, у которых не допытаются ничего и десять катов: такое де знают зелье. Эта исповедь, раздражавшая попусту чернь против «панов ляхов», стоила споров с диссидентами. Умы, как видим, были в тумане.
С своей стороны продолжал туманить правителей безгосударного государства Хмельницкий своими письмами, и распускал о нашем духовенстве и его пастве разные слухи соответственно своим целям.
Не советовавший прощать казаков наследник Острожского вопиял теперь, в письме к примасу, что дела находятся в отчаянном положении, и боялся уже, чтоб «не упала высокая Троя (i boje sie, zeby nie upadla alto a culmine Troja)». Он отправил одного из своих приближенных, какого-то Колонтая, послом к Хмельницкому, — к «предателю Хмелю», как называл его перед панами.
По этому случаю почтил его своим письмом предтеча предателя Хмеля, Кривонос.
Знаменитый истребитель жидов, стариков, женщин и детей уверял князя Заславского, что казаки не хотели опустошать Польской земли, но заелся де с ними князь Ярема, тиранил, посекал, сажал на кол невинных людей, в каждом городе становил среди рынка виселицу, а потом буравил глаза. «Мы тоже» (писал человеколюбивый разбойник), «обороняя свою веру и жизнь, были принуждены стоять за свою обиду. Вот и о наших послах не имеем никакой вести. Видно, уже спят, что не проснулись до сих пор. А жидов» (закончил письмо кровавый лыцар) «направляйте к самой Висле. Вся беда началась от жидов: ибо они свели с ума и вас».
Это было написано перед резнею в Полонном, которая (говорит Радивил) произошла от того, что казаки поверили распущенным хлопами слухам, будто их послов посадили в Варшаве на колье: легковерие, достойное казацких потомков, малорусских историков и беллетристов.
Чем ничтожнее был, по своей природе, князь Доминик, тем больше дорожил его влиянием на миротворцев Киселей казацкий батько, Хмель. Отпуская Колонтая из Паволочи, он вручил ему универсал к нескольким городам, чтоб его не задерживали ни хмельничане, ни татары, то есть, чтоб успокоительный ответ на посольство дошел по адресу.
Хмельницкий свидетельствовался Богом перед «ясноосвещенным» князем Заславским, что, будучи неизменными слугами Речи Посполитой, казаки желали мира от всего сердца; но наступил де на них князь Вишневецкий, которого они отпустили из-за Днепра, хотя держали, можно сказать, уже в руках, и поэтому казаки должны были двинуться войском. В удостоверение своих слов, посылал ясноосвещенному князю для прочтения универсалы его милости князя Вишневецкого и письма из Москвы. Хмельницкий ждал только своих послов из Варшавы, чтобы вернуться со всем войском и с Ордою в Украину: «пускай де не бродят больше в христианской крови»... «Да и то» (продолжал он) «я постоянно удерживаю своих от чат и грабежа не чем иным, как только мечем, и именно потому, что ваша княжеская милость благоволите являть столь великую милость к нам, нижайшим слугам своим, еще с предков своих. Будучи этим чрезвычайно обрадованы» (лебезила далее старая лисица перед старой вороной) «и возблагодарив за это сперва Господа Бога, мы готовы исполнить всякое повеление вашей княжеской милости, в таком упадке Польской Короны. Только сердечно и униженно просим, благоволите сноситься с нами, своими нижайшими слугами, обо всем. По желанию его милости пана Колонтая, велел я выдать строгий универсал к нескольким городам, чтоб имения вашей княжеской милости для войска нашего были неприкосновенными и мы прилагаем всяческое попечение, чтобы никто не делал ни малейшей кривды ни вотчинам вашей княжеской милости, ни вашей княжеской милости слугам».
В заключение раболепного письма своего, Хмельницкий, не без тайной иронии, выразил желание отдать первенствующему магнату поклон лично со всем Запорожским войском. Мы увидим, как обрадовался католический потомок нашего Изяслава возможности такого поклона под Пилявцами. Он и теперь умолял уже примаса не полагаться на поветовые ополчения (praesidia) и обратиться к посполитому рушению да к панским собственным силам. В то же самое время послал он свою пехоту, в числе 2.500 человек, для обороны своих имений, под начальством Осинского, носившего звание обозного Великого Княжества Литовского, а сам занялся тем, чтобы своими переменчивыми приказами сводить его с ума. Опытный в военном деле Осинский мог бы погибнуть ни за что, но его спас Вишневецкий, подоспев к нему для совместных подвигов. С горстью мужественных людей, они успешно воевали против Кривоноса и отбили у него знамена корсунских квартяных, фамильное знамя Калиновских, четыре пушки и какие-то органки.
Казацкие ревучие гарматы действовали против панов так плохо, что не причиняли им никакого вреда, а от их мелкой стрельбы поле покрывалось казацкими свитками, «точно белым сукном». По реляции Осинского, Кривонос бежал от Случи «бесстыдно».
Но у смелых бойцов за боязливую братию было мало хлеба и фуража, а боевые силы их убывали с каждым боем. Князь Вишневецкий послал в сенат, от 30 (20) июля, коллективное письмо, подписанное главными его соратниками. То были: киевский воевода Януш Тишкович, коронный стражник Самуил Лащ, обозный Великого Княжества Литовского Самуил Осинский и брацлавский подсудок Криштоф Тишкович.
Читателя поразит странное обстоятельство, что знаменитый банит Лащ Тучапский попал в число представителей польского патриотизма... «Так наша піч пече», могли бы сказать малорусскою пословицей поляки. По смерти Станислава Конецпольского, пан Лащ, правая рука его в борьбе с соседями, без которой не обходилась панская колонизация, а также — в отражении татар и в обуздании казаков, должен был бежать от киевской шляхты, окружившей его дом с приговорами трибунала в руках, и скрывался в магнатских домах от преследования закона, то есть от своих врагов. На сейме 1646 года о Лаще ходатайствовали в Посольской Избе, по обычной снисходительности панов к подобным преступникам. Бунт Хмельницкого вызвал его на боевую арену, под защитой военного экземпта, и тот же Януш Тишкович, который, в качестве киевского воеводы, послал на него местную шляхту, подвизался наряду с ним в борьбе с казаками. Между колонизаторами Малороссии случалось много раз, что недавние враги сражались плечо с плечем против азиатской дичи и родственной с нею дичи казацкой. Сам Вишневецкий ненавидел разбойника Лаща за многое, но в борьбе с казаками и казацкими побратимами, он, подобно Тишковичу, не делал различия между Осинским и Лащем Тучапским. Таким образом подпись Лаща красовалась рядом с подписью нашего Байдича.
Это было уже второе представление польских воителей польским доматорам, членам каптурового сейма и конвокации. Они доносили о несчастнейшем положении Республики (statum Reipublicae afflictissimum). Они видели всё большую и большую руину (ruinam) всего отечества. Они недоумевали, почему к ним, в их отважных боях с многочисленным неприятелем, не приходят ниоткуда вспоможения: потому ли, что паны братья сами по себе беззаботны, или же потому, что они отуманены напрасною надеждою на мир (spe traktatow ubespeczeni et vana nube armisticii obumbrati). «Предостерегаем вас опять» (писали воители), «что неприятель, под покровом обещанного мира, всё более и более увеличивает свои жестокости, всё шире и шире растекается и усиливается, так что в каждом хлопе надобно видеть врага, в каждом городе и селе — толпу неприятелей (catervas hostium). И неудивительно: из нашей беспечности чернь заключает, что все ей позволительно (omnia sibi licet in omnes). Отсюда происходит, что никто не сопротивляется, все разбежались, все подавлены страхом (wszyscy terrore pressi zostaja)».
После такого увещания, изолированные защитники польской чести и славы умоляли сенат не вести переговоров без Марса, чтобы не подпасть под власть неприятеля. Напрасные мольбы! Конвокационисты были только поражены (perculsi) новыми известиями, — больше ничего. С ужасом узнавали они, что силы Вишневецкого истощились потерями в битвах; что долее не может он сдерживать «импета» неприятеля; что отступает с обозом под Константинов; что Полонное осаждено (писавшие не знали еще, что Кривонос в него вломился); что Чорторыя и Черкин вырезаны... Но, вместо того чтобы послать своему защитнику помощь, они держали в Сенаторской Избе тайную раду, из которой велели выйти даже королевским секретарям, и целый день совещались — не о том, как отразить неприятеля, а о том, как поступить с самоотверженным героем. Надежды на мир до того сбивали их с толку, что Вишневецкий казался им опасным революционером, вроде самого Хмельницкого.
Письма казацкого батька к вельможным панам и распускаемые им, по старинному обычаю, выдумки, подействовали на панское общество так, как это было ему нужно.
Отособив талантливого полководца и от лучших, и от худших сограждан его, хитрый казак маскировал свои приготовления к борьбе с панами кривоносовскими набегами, которые разгоняли местную шляхту, обезоруживали панские замки и открывали ему свободный путь в глубину давнишней Украины — Волыни, Украины не казацкой, а шляхетской. Но путь к нему самому, в его украинские трущобы, оказался непроходимым для правительственных комиссаров.
Красноречивый и глубокомысленный Адам Кисель был одурачен им больше всех тех, которые в национальном собрании внимали ему, как оракулу. Предпринятая Киселем экспедиция превышала его вещественные и нравственные средства. Он и его трое товарищей, Сельский, Дубравский и Обухович (все наши соплеменники, избранные из среды депутованных, отправились под прикрытием полка в 2.000 человек, то есть такой ассистенции, «чтобы не испугать казаков», как совещались государственные люди; но эта ассистенция оказывалась ничтожною силою среди бушевавшей на Волыни казатчины. Загоны свирепого Перебийноса не хотели знать никаких мирных переговоров, и беспрестанно покушались побить комиссаров с их жолнерами; а Хмельницкий, «удерживавший своих от чат и грабежа ничем иным, как только мечом», не отвечал на приятельские письма Киселя, умолявшего его о защите от гайдамаков. Хмельницкий делал вид, будто ничего не знает о панском посольстве.
Казаки взяли и опустошили Полонное, Корец, местечко самого Киселя, Гощу, ограбили Геблиев, Тучин и все панские имения по Горыни. Не решаясь «идти в глаза» бушующим гультаям, Кисель остановился в безопасном еще от них Луцке и послал к Хмельницкому посланцов, жалуясь на прерванное таким ужасным способом перемирие, и прося обезопасить ему дорогу в Украину. Но, прождав напрасно две недели возвращения посланцов, пустился на Горынь в свои «пустки», и по дороге посылал в разные стороны подъезды, разгоняя разбойничьи купы. Победа над ними обходилась ему не дешево: он терял лучших людей своих и в конце концов не знал, как выпутаться из миротворной миссии.
Шляхетская Украина, Волынь, успокоившаяся от домашних разбоев со времен Косинского и Наливайка, не только была заражена казатчиною, но отрыгала и старую жвачку разбойной шляхетчины, так как эта некогда украинная область, со времен незапамятных, была тем, чем сделалась теперь собственно так называемая казацкая Украина. Самое имя её своим грамматическим складом показывает, что здесь волынь была таким же обычным явлением, как в хорошей избе — теплынь. Во времена варяжские в её лесистых и болотистых пустынях наездничала и гнездилась вольная воля, самоправная удаль. В литвопольском периоде нашей истории Волынь оставалась верною своему варяго-русскому прозвищу. Право открытой силы преобладало здесь над законом и обычаем больше, нежели, например, в Холмской земле, где, как мы знаем из автобиографии Иосифа Верещинского, шляхтич, не помеченный рубцами в имущественных столкновениях с «панами братьями», был замечательным исключением.
В земле Волынской власть и богатство представляли почти такую же грубую ассоциацию с рабочей силою, как и в собственно так называемой Украине, отодвигавшейся все далее и далее к востоку. Эта первобытная, чуждая строгой регламентации союзность повелительности с подчиненностью, работала здесь по закону тяжкой необходимости, и выработала общество, отличавшееся от варяго-русской толкотни только примесью польского языка и обычая к элементу русскому. Ни в одной из литво-русских и польско-русских областей не было столько богатых и убогих шляхтичей, титуловавшихся князьями, и нигде между служилыми и чернорабочими людьми не встречалось такое множество бояр. Сокрушенная Батыем варяго-русская система засыпала своими осколками Волынь густо. Когда Киевская земля опустела и Литва да ляхва захватили в свои руки остатки недобитой монголами Руси, — между Припетью и Днестром засели представители древнего русского самоправства, не хотевшие подчиниться новым порядкам.
В эпоху Наливайка были уже забыты кровавые смуты, которые пришлось пережить коренным литвинам и полякам для водворения на Волыни этого шаткого государственного права, которое делало польско-русское общество сборищем недоступных для закона преступников. Памятны были правительству только услуги князей Острожских, Заславских, Четвертинских, Сангушков, Чарторыйских, Корецких, Збаражских, Вишневецких, чуждавшихся уже верховодства в политических усобицах и помышлявших всего больше об интересах экономических. Эти потомки древней княжеско-боярской вольницы сделались тузами среди прочих князей и спустившихся до служилого звания бояр, благодаря силе, отваге и искусству властвовать: качества, бывшие в оно время естественною заменою нынешнего общественного права. По невозможности подавить своевольство этих можновладных дук, правительство старалось их задобрить пожалованиями и привилегиями, предоставляя им ту власть над городами и тянувшими к городам землями, которой не могло удержать за собою.
Купленные великими уступками со стороны польской верховной власти, наши русские дуки, из неугомонных бунтовщиков, сделались орудиями правительства для усмирения других демагогов. Так, по наказу Батория, князь Василий, с помощью крымского хана, усмирял низовцев, как об этом была у меня речь в своем месте. Но когда король пытался урегулировать свои доходы с Волынских городов и замков, эти гордые покорники верховной власти давали королю чувствовать свое революционное происхождение, и не удостоивали сановитых ревизоров даже такого внимания, чтобы предъявить документы на свое полноправство. В течение многих лет на владениях князя Василия накопилась весьма значительная сумма недоимки подымного налога. Озлясь на него за противодействия церковной унии, Сигизмунд III потребовал от него недоимки весьма строго; но строгое требование осталось мертвою буквою.
Повелевая Волынью на бумаге, короли на деле должны были терпеть удельную независимость волынских князей, окруженных служилыми, князьями, панами, боярами, вольными людьми, и грозивших удесятерить свою гвардию. В лице своих магнатов, Волынь долго противилась окончательному соединению Великого Княжества Литовского с Польской Короною, но и после Люблинской политической унии тамошние князья фактически оставались независимыми владыками своего края, то есть владели им не по польскому праву, а по старорусскому обычаю. Правда, воинственность потомства Олегов, Святославов, Изяславов уступила место заботам имущественным, но она сохранилась в той шляхто-боярской и бояро-мещанской массе, которая служила прежде панам-дукам в их борьбе с ополчениями королевскими, а потом нападала на них самих под бунчуками Косинского и Наливайка. По старой памяти, имена крупных волынских князей всё еще могли сделаться кличем для вооруженной оппозиции правительству, и правительство боялось их по-прежнему.
Скрепляя связь между разноплеменными частями Польши, короли «попускали попуск» вельможным дукам до такой степени, что их владения увеличивались во много крат на счет государственных, церковных, шляхетских и мещанских имуществ различными путями, а местная власть их над волынянами получала характер власти монархической.
Но эти буйтуры Королевской земли были обязаны своим богатством и значением не столько знатности своего рода, не столько своему влиянию на короля и потачкам верховной власти со стороны панских экзорбитанций, сколько уменью править разбойным элементом, образовавшимся на Волыни издревле в среде низшей шляхты, бояр, мещан и так называемых официально и в силу привычки вольных людей, начинавших уже принимать повсюду имя казаков, по самому промыслу своему вольных.
Под покровительством можновладников, на Волыни совершались всевозможные насилия панов над панами, мещан над мещанами, попов над попами, монахов над монахами, при помощи готового ко всяким услугам казачества, и происходившая отсюда неурядица не только не вредила их экономическим интересам, напротив, увеличивала богатства их с быстротой прогрессивною.
Грубость века и неопределенность понятий о праве сильного над слабым давали волынским князьям и великим панам возможность уклоняться от нравственной и юридической ответственности за творимые вокруг них беззакония. Короли относились к некоторым из них с особенным уважением, если не страхом, так что они оставались не только без суда, но даже и без упрека, в таких случаях, когда другие были лишаемы чести и покровительства законов. Наши волынские демагоги-князья были подсудны королям юридически, но фактически не были.
Что касается самого общества, то волынские дуки, не смотря на все свои магнатские экзорбитанции, вовсе не представлялись ему притеснителями. Они часто слыли даже благотворительными вельможами, покровителями науки и древней русской веры. Обиженные вопияли громко против своих тиранов и грабителей, из которых многие были приближенными лицами этих баронов. Но голоса, обвинявшие на Волыни сильных земли, заглушались хором бесчисленных сообщников их в пользовании «нетруженным хлебом». Да и не было в те времена панов, которые могли бы служить первенствующим волынским магнатам живым укором в их самоправстве. От своих собратий отличались они только загребистою лапой в дележе общей панской добычи.
Все другие паны действовали в том же духе, каждый по мере своего гражданского бессовестия, по мере своей магнатской безнаказанности, хитрости, корыстолюбия. И этим то способом поддерживалась на Волыни та вольная воля, от которой Волынская земля получила свое название. Богатство и убожество, свобода и порабощение, веселое буйство и мрачное уныние были здесь перемешаны резко, точно в турецкой азиатчине.
Это была зловещая помесь: от неё произошли те смуты, которые начались на Волыни при бессовестнейшем из Острожских, прозванном у сплетников было святопамятным, и через полстолетия покрыли большую часть польско-русской территории кровавыми развалинами. Но, с притуплением чувства справедливости у высшего и у низших сословий, вернее сказать — состояний, притуплялось в Королевской земле и чувство опасности от повсеместной порчи нравов. Между тем она-то, а не Кресы, как думает польская историография, была «Ахиллесовой пятою» в составе Речи Посполитой.
Даже такие православники, как Адам Кисель при всей своей заботливости о судьбе Польши смотрели на князя Василия и подобных ему обладателей шляхетской Украины Волыни, прежде всего, как на защитников Христианской земли от разлива мусульманщины. В виду больших расходов на постоянную борьбу с татарами и великих опасностей украинного быта, им казались извинительными панские экзорбитанции; а во что были способны превратиться орудия панских экзорбитанций, низшая шляхта, бояре, мещане и казаки вместе с попами, не уступавшими в грубом эгоизме ни одному сословию, и полудикими, готовыми на все пагубное мужиками, — предвидеть это было тогда рано. Это увидели только в то время, когда пособить беде было уже невозможно.
Магнатские завистники и недоброжелатели, мелкопоместные и безземельные шляхтичи, не только не хотели помогать своим патронам в отражении казацких набегов, но еще и сами нападали по-казацки на панские отряды, занятые партизанскою войною с кривоносовцами. Кисель собственными глазами видел толпы волынских шляхтичей, и притом «sluzatych», которые ходили заодно с казаками на разбойный промысел, под предводительством своего же брата, шляхтича, и от которых ему приходилось оборонять свои возы. «Они даже бились не так, как бьются казаки» (писал он к Оссолинскому). «Те обыкновенно стреляют из самопалов, а эти нападали на наши отряды в поле рукопашным боем». Для несчастного панского общества вернулись времена Косинского и Наливайка. Вернулись для него и те Баториевские времена, когда не только украинская шляхта, но и паны старосты делали казакам «разные adminicula». Оно видело в страшном развитии зло, нарожденное собственным бесправием, и не знало, чем и как помочь себе.
Вот в каком водовороте, или черторые очутился Кисель с отважным, но сравнительно ничтожным полком своим. Добравшись кой-как до своей Гощи, нашел он в гощинских «пустках» несколько сот бражничавших опустошителей. Гультаи приветствовали хозяина стрельбой из самопалов, и не обратили никакого внимания на объявление, что это пришли комиссары с мирными предложениями. Напротив, напали на Киселевых жолнеров с такой завзятостью, что пришлось положить почти всех пьяниц трупом, при чём с панской стороны убит храбрый воин, шляхтич Люля из-под хоругви Александра Конецпольского, еще один шляхтич Березинский (оба малорусса) и несколько человек челяди.
В Гощу пришли к Киселю измышленные вести, что когда Кривонос, он же и Перебийнос, вернулся в Украину, Хмельницкий приковал его цепью за шею к пушке, заполоненную Кривоносом шляхту выпустил на волю, и более сотни его «разбойников» приказал своим татарам обезглавить. Кисель всему этому верил, и хвалился коронному канцлеру, очевидно, понимавшему казаков не лучше его самого.
Он верил и тому, что хан остановил свои полки и дожидается его прибытия. Хвалясь всем этим Оссолинскому, он усердно просил панов удерживать свои войска от всяких подъездов, чтоб они не раздражали Хмельницкого.
Миролюбивым панам, после этого, только и оставалось, что держать тайные рады против полководца, который один был способен отстоять их панованье.
В позднейшем письме к Оссолинскому Кисель опять просил «не портить его переговоров такими подъездами», и окончил письмо уверением, что Кривонос был прикован к пушке, но потом де, при Отце Ляшке,[53] его отпустили за порукою. Но Хмельницкий не мог, хоть и хотел бы, приковать к пушке полковника, создавшего 60-тысячный корпус головорезов, а комедии, вроде подставных лиц, он строил и не перед такими людьми, как монашествующий конфидент великого дипломата. Ему было нужно, чтобы паны, по просьбе Киселя, «не портили переговоров никакими подъездами».
Не дождавшись в Гоще ответа на свою просьбу, Кисель опять начал прокладывать себе дорогу к Тамерлану, как называл он Хмельницкого. Когда, в своем фантастическом походе, приблизился он к знаменитому городу Острогу, резиденция «начальника православия», этого «столба и утверждения веры», была уже занята казаками, которые «день и ночь пили вино и мальвазию». Пьяницы выбежали за ворота и хотели здороваться с ним тем же способом, как и Гощинские незванные гости. Но Кисель построил свое войско в боевой порядок и отправил к ним посла. Насилу взяли они в толк, что это миротворный, а не наступательный поход. Кисель показал полученное в дороге письмо от Хмельницкого и отдавался со всем полком, чтоб они вели его к своему гетману. Казаки видели, что это немаловажный приз, и были готовы конвоировать панов, но потребовали от них восемь заложников. Кисель на это согласился, если казаки дадут столько же своих.
Но едва обменялись они заложниками, к Острогу приблизился отправленный Осинским, соратником Вишневецкого, подъезд, под начальством отважного партизана, пана Сокола, с тем, чтобы выбить казаков из города, принадлежащего князю Доминику, достойному наследнику князя Василия. Казаки завели с неприятелем гарцы, а в городе между тем поднялся крик, что Кисель разом «и трактует и штурмует».
Пятеро из панов заложников очутились без голов; троих спрятала от пьяной черни старшина. Во время гарцев, казаки добыли у пана Сокола языка и узнали, что Кисель был тут ни при чем; но не захотели уже его конвоировать и не дозволили ему даже провести свой полк через город. Комиссары, удержав у себя казацких заложников, повернули к Ляховцам. Тем и кончилось премудрое путешествие панского миротворца к Тамерлану-казаку.
Из Ляховцев Кисель отправил одно письмо к Хмельницкому, жалуясь в нем, между прочим, на профанацию со стороны казаков не только польских, но и русских алтарей «Божиих», а другое — к своему давнишнему приятелю, киевскому митрополиту, которого просил ехать к Хмельницкому с просьбой о пропуске к нему панского посольства. Вместе с тем уведомил он правительствующих панов, что теперь, увы! «ближе к войне, нежели к миру». Все-таки польский патриот русин приписывал себе важную услугу отечеству тем, что своим путешествием и своими посланиями приостановил настолько времени неприятельское нашествие, намекая весьма ясно, что не желает видеть своей pietatis ku ojczyznie без памятника.
Недавно миновало 16 (6) июля, условленное время трактата между Сильвестром Косом и Адамом Киселем о соединении церквей. «Не то было бы в Украине, когда бы слушались его (Киселя) с самого начала»! Так, без сомнения, думал он, отправляя письмо к питомцу Петра Могилы. — «Не то было бы со мною, когда бы нам удалось осуществить план, покрытый велжою тайною»! Так, без сомнения, помышлял наперсник Адама Свентольдича, читая письмо его, которое, видно, сжег, потому что оно до нас не дошло. Можно себе представить воздыхания стрегомого казаками архипастыря, когда он ехал к свирепому гетману, сокрушителю драгоценнейших его надежд и той славы в польском потомстве, которой не удалось и его воспитателю стяжать себе на киевской митрополии.
Но Хмельницкий не дал ему ничего сделать и для досточтимого им Свентольдича, которого память ублажают и в наше время тупые сплетники былого[54]. Хмель задержал у себя Коса на несколько дней под тем же почетным караулом, который не дозволял ему сноситься с ляхами да с недоляшками, проводил время в каких-то «беседах» с ним и в каких то «спорах», уверял, что готов помириться с панами, но что ему не позволяет казацкая рада.
А Свентольдич узнал между тем окольными путями, что на панов идет вся казацкая сила, и поспешил обратно в свою Гощу. «Все-таки я сделал много и после первого соглашения с Хмельницким и нынешним посольством своим»! Так думалось ему, судя по его дальнейшим письмам.
Киселя, в самом деле, превозносили паны за то, что он своими мирными, «весьма искусными», переговорами удержал казака Тамерлана от наступления на беззащитное государство после гибели коронного и панского войска на Желтых Водах и в Крутой Балке под Корсунем. Примас, в пропозиции своей на конвокационном сейме, объявил, что он за это достоин вечной памяти и благодарности в потомстве, а законодательное собрание выразило ему свою признательность публичною речью.
Естественно, что Кисель полюбил роль миротворца; а панам доматорам было приятно исполнять его просьбы, чтобы воинственные люди никакими подъездами не раздражали Хмельницкого и не портили мирных переговоров. Подвиги Вишневецкого были досадным перекором их чувствам, их надеждам, и сам Кисель, в одном из писем к Оссолинскому, давал понять, кто был причиною нарушенного казаками перемирия, следовательно — и всех несчастий миролюбивой шляхты. Два противоположные настроения общества колебали панов и в ту, и в другую сторону, ослабляя нравственную и физическую энергию шляхетского народа. Наконец, громадные размеры казацкого разбоя, гибель городов, истребление людей, повсеместное опустошение края, более обширного и богатого всеми дарами природы, чем Великая и Малая Польша вместе, заставили некоторых подозревать стачку самого Киселя, как русина, с Хмельницким[55].
Даже товарищи комиссары возмущались его уверенностью в мирном настроении казацкого гетмана, указывали своему презусу на потерю городов и крепостей, писали к нему, что их верность заподозрена у Речи Посполитой (fides nasza u Rpliej suspecta). Только тогда встревожился миротворец вестями о вооружении Хмельницкого и его движении против панов.