ОЛЬГА ИЩЕТ СИЛЬНОГО ЧЕЛОВЕКА
Ходить в университет затем, чтобы слушать комплименты Слепцова, балаганные выходки Фиалковского или допотопные метафизические бредни Герца, мне надоело через неделю, и я начал вести прежний образ жизни, с той только разницей, что реже стал выходить из своей комнаты и занимался серьезнее, чем занимался летом. Новицкий, знавший лучше меня немецкий язык, очень помогал мне в моих занятиях немецкими юристами, которых я читал тогда с лексиконом. Время проходило незаметно, и скоро настала зима. Наши дамы давно уже перестали бредить университетом, и даже Лиза смеялась над профессорами. Они придумали себе очень любопытное занятие. Успенским постом Фиалковский читал публичные лекции об исправительных мерах для малолетних преступников (в то время всякие чтения, лекции, диспуты и вообще все, где можно было сделать шум, наше общество очень любило), и Катерина Григорьевна вбила себе в голову, что в Р. необходимо основать исправительную школу на манер абердинского приюта[59]. Для этой цели было основано особое общество, проект устава которого, написанный Володей, представлен был на усмотрение начальства, и, в ожидании утверждения устава, открыта в пустом загородном доме Бурова школа, где Лиза и Ольга с особенным рвением начали шпиговать мальчишек всякими науками, давая им за дневные страдания слишком слабое вознаграждение в виде скромного обеда из щей и каши. Об этом благом деле Володя написал корреспонденцию в «Петербургские ведомости», где, без излишней скромности, отдал должную дань похвалы себе и Катерине Григорьевне как людям, тоже некоторым образом ведущим Россию по пути прогресса.
Из всех нас один Малинии, аккуратный, как немецкий гомеопат, ходил в университет каждый день и извещал меня, что «сегодня ничего — Фиалковский очень недурно говорил о наказе Екатерины: все смеялись»; или: «сегодня ничего, Слепцов начал лекцию хорошо: Стефенсон называл свой паровоз силой, Гутенберг мог назвать свою деревянную литеру еще большей силой», и проч.
Андрей еще раньше меня перестал ходить в университет, купил себе токарный станок и, раздумав сделаться естествоиспытателем, решился, кажется, быть токарем, потому что днем решительно не давал мне покоя шипеньем и грохотом своего станка.
Раз откуда-то он воротился домой в необычайном восторге. Вообще веселое состояние духа всегда очень невыгодно отражалось на его усах, которые Андрей крутил без всякого милосердия; в этот раз удовольствие его было так велико, что он, казалось, решительно вознамерился открутить у себя верхнюю губу.
— Чрезвычайное происшествие! — сказал он, когда мы остались с ним одни. — Я нашел такую женщину, что… словом — золото.
Андрей загадочно улыбался, очевидно дожидаясь от меня вопроса насчет «золота». Я нарочно молчал.
— Ты знаешь ее, — загадочно сказал он, стараясь раздразнить мое любопытство.
Я молчал самым коварным образом.
— Иду я по улице и догоняю крохотную женщину, в пол-аршина ростом, в огромной шляпке…
Андрей приостановился, надеясь, что достаточно поразил меня. Я догадался, что он встретил Софью Васильевну, но все-таки промолчал до тех пор, пока брат не начал мне по порядку рассказывать про свою встречу. Он сначала принял Софью Васильевну за старуху (дело было вечером), но, увидев ее лицо, не утерпел не заговорить с ней. Она ответила ему, как уличному нахалу, очень умно и кротко, так что Андрей расчувствовался и рассыпался в извинениях. В разговоре, узнав фамилию брата, Софья Васильевна упомянула обо мне, это еще более утвердило Андрея в намерении не отставать от своей спутницы; он проводил ее до квартиры и вымолил позволение прийти когда-нибудь вместе со мной.
Софья Васильевна произвела на брата очень благоприятное впечатление; он находил, что манеры ее грациозны, как манеры сонного котенка, что голос у ней бархатный, что взгляд у нее такой мягкий и теплый, какой должен быть у ангелов и святых.
— Послушай, — сказал мне Андрей, окончив обзор прелестей Софьи Васильевны, — ты поступаешь относительно меня положительно бессовестно. Я к тебе всей душой, а ты ко мне всей пятерней. Про Анниньку ничего не говорил и теперь…
— Я не знал, что ты пристаешь к женщинам на улице, — смеясь сказал я.
— Кто же она, купеческая дочка — такая забитая?
Я рассказал Андрею все, что знал про Софью Васильевну, и это еще больше его обеспокоило. Он ушел в свою комнату и далеко за полночь все ходил и свистал, поминутно шаркая спичками, чтобы закуривать папиросы.
Утром я не успел еще встать с постели, как Андрей явился ко мне совершенно одетый в перчатках и со шляпой в руке.
Представив Андрею некоторые слабые замечания, о неблаговидности нашего визита к Софье Васильевне, я начал одеваться нарочно медленнее, чтобы не выдать брату мое нетерпение увидеть нашу новую знакомую, к которой я был далеко не равнодушен.
Квартира Софьи Васильевны была от нас недалеко, именно в том самом доме (кирпичном, небеленом и очень заметном на вид), у которого как-то расстался со мной Стульцев, объявив, что здесь живет его любовница, знающая ботанику, пожалуй, не хуже его самого. Когда Андрей указал мне на этот дом, я сразу догадался, что Стульцев, говоря о любовнице, разумел Софью Васильевну, и догадка моя подтвердилась вполне, как мы только вошли в ее комнату. Там прежде всего мы увидели Стульцева. Он сидел близ этажерки, заваленной книгами, на коленях у него лежала пачка белой бумаги, которою были переложены сушеные растения; Стульцев вертел перед носом какой-то сухой стебелек и спрашивал: «Ведь это ranunculus acris?[60] да? ranunculus acris?» Софья Васильевна сидела у чайного стола, около простывшего самовара, и с пером в руке и тетрадкой внимательно просматривала какую-то книгу. Присутствия Стульцева она, по-видимому, не замечала.
Несмотря на десятый час утра, она была одета и причесана безукоризненно, как богобоязненная старушка немка, идущая с книжечкой в церковь. Комната Софьи Васильевны, перегороженная ширмами, была как-то разумно уютна и в меру тепла, так что не было ничего, свидетельствующего о домашности хозяйки, и вместе с тем ничего, свидетельствующего о том, что тут ждут гостей. Не было видно никаких мягких, теплых, прочных и удобных вещей старосветских помещиков; не было и гардин, и тонконогих стульев, и других вещей, выставляемых на вид, чтобы гость чувствовал, что хозяин не простой человек и имеет кое-что. Нигде не было видно пыли или грязи, но книги не стояли во фронт, и для чернильницы не было отведено своего специального места, как у Малинина; каждый предмет лежал там, где случилось и откуда ближе его можно было взять, но в то же время ничего не было разбросано. Словом, комната Софьи Васильевны мне очень нравилась, и я всегда с удовольствием входил в нее.
— Мы к вам с визитом, — сказал Андрей после того, как мы втискались в дверь не без некоторого замешательства, по той причине, что отворялась всего одна половина двери, а другая была наглухо заколочена.
Хотя Софья Васильевна нас, вероятно, ожидала, но она как будто вздрогнула; взглянула на нас своим боязливым взглядом, и перо выпало из ее тоненьких пальчиков, которыми она владела с такой ловкостью, что в секунду распутывала самый спутанный моток шелку; когда она писала, у ней работали больше эти проворные пальчики, чем вся коротенькая рука.
— Вы нас не бойтесь, Софья Васильевна, если мы порой брехаем, то никогда не кусаемся, — сказал Андрей, устанавливая свою шляпу на пол.
— Нет, нет, я не дам вам руки — вы опять будете издеваться, — смеясь сказала Софья Васильевна, отстраняясь от протянутой руки Андрея. — Вот ваш брат — другое дело.
— Он еще безнравственнее меня. Зачем у вас это чучело? — спросил Андрей, хлопнув Стульцева по плечу.
— Это не чучело, а очень услужливый человек, который, видите, собирает мне цветы.
— Ну, ну! ну, что! — закричал Стульцев, точно кот, которого ударили пальцем по носу.
— Вы, кажется, были заняты — мы вам помешали, — сказал я, предупреждая какое-то замечание Андрея относительно Стульцева.
— Нет, вовсе нет, — быстро проговорила Софья Васильевна, играя в своих проворных пальчиках ручкой стального пера и как будто стараясь скрыть некоторого рода смущение. — Хотите чаю?
— Давайте, — сказал Андрей, шаркая спичкой о спину Стульцева. — У вас можно курить?
— Можете.
Софья Васильевна встала, обдернула платье и вышла со своей больной улыбкой распорядиться насчет самовара
— Можно шутить, но не в присутствии женщины, которая… — брюзгливо заговорил обиженный Стульцев, но возвращение Софьи Васильевны прервало его.
— Вы, кажется, серьезно занимаетесь ботаникой? — спросил я.
— Нет, когда случится.
— У нас есть сестра, которая совсем не занимается ботаникой; что, если бы вы познакомились с ней, Софья Васильевна? — сказал Андрей.
— Вы, вероятно, не шутя хотите за мной ухаживать! — кротко засмеявшись и слегка покраснев, сказала Софья Васильевна.
— Шутя или не шутя — отчего бы не ухаживать?
— Удивительно умно! — пробормотал у меня за спиной Стульцев, продолжая вертеть перед своим носом разные сушеные цветки.
— Шутя или не шутя, — вдруг серьезно, почти грустно заговорила Софья Васильевна, — а я вам вот что скажу: я не боюсь сплетен, но они могут отнять у меня последнее средство существования…
— За кого же вы меня принимаете! Ведь я не Стульцев! — воскликнул Андрей.
— Пожалуйста, не употребляй моей фамилии! — во все горло закричал неожиданно взбунтовавшийся Стульцев, вероятно с намерением напугать Андрея, но, конечно, только насмешил.
— Вообще вы меня оскорбите, — заговорила Софья Васильевна, когда шум, произведенный Стульцевым, поуспокоился, — оскорбите, если не будете смотреть как на своего товарища и будете помнить, что я женщина… Вы должны забыть мой пол. Согласны? — весело спросила Софья Васильевна.
— Согласен.
— Я для вас мужчина. Помните.
— Не сделать ли, для памяти, маленького грамматического нововведения — говорить: Софья Васильевна ходил, говорил, пил? Это очень оригинально. Софья Васильевна ехал верхом на войну и курил трубку, — болтал Андрей, между тем как Софья Васильевна хлопотала около чая.
— Вы мне не беспокойтесь наливать, — с важностью сказал Стульцев, продолжавший корчить сердитую рожу.
— Не беспокоюсь: ведь вы уж пили…
— Эта скотина любит пойло, — заметил Андрей.
Софья Васильевна с легкой укоризной взглянула на него и покачала головой.
— Ну, ну! ты пожалуйста… — угрожающе проворчал Стульцев.
Во время этого разговора я встал и подошел к окну. Там к обоям была приколота булавкой страничка бумаги — расписание Софьи Васильевны. В нем значилось: «Понедельник — с утра до 10-ти часов свободное время, с 10-ти до 12 1/2 — ботаника; с 12-ти до 3-х часов — урок у Абрамовых» и проч. Я посмотрел среду: «До 11-ти часов частная работа, а если нет — переводы и извлечения. С 11-ти часов до обеда — русские журналы. Обед. С 2-х до 4-х часов урок Феде. С 4-х до 5-ти — у отца. С 5-ти до 8-ми часов — в библиотеке. Чай и свободное время до 10-ти часов. С 10-ти до 12-ти часов переписка, раскрашивание, а если нет работы, то шитье и вообще починка белья и других старых вещей».
Софья Васильевна, кончив побрякиванье чайными ложками и стаканами, повернулась ко мне и очень смутилась, увидев, что я читаю ее расписание. Она как-то съежилась и посмотрела на меня своим просящим извинения взглядом.
— Это не хорошо, — тихо проговорила она.
— Извините. Но этого вовсе не следует стыдиться; напротив, следует гордиться такой деловой аккуратностью, — сказал я. — Только у вас тут, кажется, есть ошибки.
— Грамматические?
— О, вовсе нет. Например, сегодня днем вы гуляете, а вечером, при огне, назначаете портить себе глаза, переписывая и раскрашивая что-то.
— Неужели вы, кроме уроков, берете еще переписку и раскрашиваете политипажи?[61] — спросил Андрей, подходя к расписанию.
— Да. Это очень веселая работа, если ею заниматься изредка.
— Позвольте списать, когда у вас свободное время, — насмешливо сказал Андрей, — а то как-нибудь зайдешь к вам и наткнешься на переводы или починку чулков.
— Вам смешно? — своим беззащитным тоном сказала Софья Васильевна. — Нет, вы лучше объясните, почему вам это кажется глупо?
Андрей сделал серьезную физиономию, что к нему вообще очень не шло.
— Как-то странно так распределять свое время, — сказал он. — Представьте, что вы читаете очень интересную статью в русском журнале — вам остается дочитать всего две странички, самые любопытные, но бьют часы, и вы должны бросить книгу, может быть, на половине фразы.
— Зачем же? это гипербола. Я дочитаю две страницы и начну обедать десятью минутами позже.
По поводу расписания загорелся спор, в котором принял участие и Стульцев, оставив сушеные цветки и начав врать, что его добрый знакомый, Иван Сергеич Тургенев, тоже имеет расписание и что у Шиллера было такое расписание, вследствие которого он, написавши страницу, ставил ноги в теплую воду и выпивал бутылку вина.
— По этому расписанию после двенадцатой страницы следовало падать под стол, и он всегда исполнял это с большой аккуратностью, — вскользь заметил Андрей, обращаясь опять к Софье Васильевне с какими-то резонами относительно того, что ригоризм[62] в русском переводе значит самоуродование.
— Однако уж десять минут двенадцатого, — сказал я, — Софье Васильевне пора бы сидеть за журналами.
— Вот видите, какой мой ригоризм, — мягко сказала Софья Васильевна.
Я встал и начал раскланиваться; то же сделал и Андрей, продолжая подшучивать над необходимостью со стороны Софьи Васильевны прекратить приятную беседу с нами и обратиться к русским журналам:
— Мы его возьмем с собой, — сказал Андрей, толкая Стульцева. — Это — дрянной журнал — «Пустозвон»[63] (журнал с таким названием находился, несколько времени назад, в Петербурге), — им не стоит заниматься.
— Вы позволите нам когда-нибудь зайти к вам еще? — спросил я.
— Когда-нибудь в свободное время? — добавил Анддрей.
— Можете даже в переводы и штопанье чулок, — с улыбкой, провожая нас, сказала Софья Васильевна.
Когда мы вышли, Стульцев скорчил очень серьезную рожу и, царапаясь ногтями в своей бороденке, что означало затруднительное состояние его интеллекта, сказал брату:
— Я имею с женщиной связь уж другой год, и ты вдруг приходишь…
— Чего приходишь? — спросил Андрей, вероятно, недослышав начала стульцевской фразы.
— Он находится с ней в связи, — подсказал я.
— Ах ты, свиное рыло!
— Ну, ну — что ж тут удивительного! — самодовольно улыбаясь, подивился Стульцев.
— И давно? — спросил Андрей.
— Скоро два года.
— Хорошо. Я с тобой разделаюсь.
— Вы, Стульцев, к нам пойдете? — спросил я в полной уверенности, что брат не замедлит сегодня же исполнить свое обещание относительно разделки, если Стульцев не поопасается идти к нам.
Оказалось, что Стульцев, не подозревая явной опасности, не только пришел к нам, но спокойно отправился, по приглашению Андрея, в его комнату, и через три минуты, когда я, поговоривши о каких-то пустяках с Аннинькой, проходил к себе, Савелий с глубоким сокрушением известил меня: «Привели гостя; барич держит пистолет, а Сенька бреет».
— Как бреет?
— Тот на кровати лежит, а они ему бреют бороду.
Стульцев был очень высокого мнения о своей дрянной бороденке и очень дорожил ею. Вообразив его отчаянное положение между пистолетом и бритвой, я не мог не рассмеяться и прошел к себе, вовсе не думая помешать Андрею привести его пакость к вожделенному концу. Она, впрочем, была уже почти окончена, и Стульцев скоро появился в зале, поглаживая выбритые места и объясняя, что ему надоела борода, а потому он сбрил ее.
— Зачем же вы оставили этот клок? — спросила Лиза, не стараясь удерживаться от душившего ее смеха.
— Так, — небрежно отвечал Стульцев, поглаживая пребезобразнейший клок волос, оставленный под подбородком и придававший ему, в особенности в сумерки, такой вид, как будто у него что-то стекает с бороды.
— Сбрили бы и этот козлиный клок, — заметил я.
— Если сбреет, он погубит и себя и меня, — объявил Андрей.
— Ну! зачем же сбривать! — пробормотал Стульцев, толкая в бок Андрея, чтобы тот замолчал.
Натешившись вдоволь над Стульцеаым, Лиза и Анниньха начали собираться в школу, и Андрей неожиданно вспомнил, что мы с ним тоже члены просвещенного общества для распространения грамотности в беднейшем классе жителей города Р.
— Сходим, пожалуйста, посмотрим, что они там делают, — предложил мне Андрей.
Мы ни разу не бывали в пресловутой школе, и обозрение ее обещало быть любопытным. Стульцев, получив от Андрея второе предостережение не сбривать клока, очень кстати начал прощаться. Он вышел вместе с нами и скоро расстался, пробормотав, что идет в университетский музеум, куда его приглашали осмотреть какого-то недавно привезенного мастодонта — родоначальника фамилии Стульцевых, как предположил Андрей.
Школа помещалась довольно далеко, почти около гимназии, в старом доме Буровых, который в древние времена считался загородным. В нижнем этаже помешалась кухня, где кормили приходящих ребятишек, а вверху происходило самое обучение. Когда мы взошли на крыльцо, там сидело и стояло до полдюжины мальчишек и девчонок разного возраста: были даже такие, которые очень нетвердо держались на двух ногах и имели большое стремление поползать на четвереньках.
Андрей, поднявшись на крыльцо, увидал большущий колокол, висевший на матице, и не утерпел, чтобы не попробовать, громко ли он звонит.
— Ну, что ты? — с неудовольствием сказала сестра, но уже мальчишки и девчонки, заслышав звонок, бросились к лестнице.
— Все равно, — обратилась к ним сестра, — идите в классы.
— Мы вот вас проберем сегодня! — крикнул им вслед Андрей.
— Перестань, пожалуйста, дурачиться или уйди отсюда, — сердито сказала Лиза.
Мы взошли на лестницу вслед за бежавшими ребятишками, которые очень бойко работали своими босыми ногами, улепетывая от нас. В совершенно пустой нетопленной зале, с обитой и натоптанной на полу штукатуркой, собралось довольно много ребятишек, и, снимая шубу, я как-то нечаянно натолкнулся на одну ученицу, тащившую на руках необыкновенно пузатого мальчишку. За отсутствием стульев, столов и вообще какой бы то ни было мебели, верхнее платье учеников было свалено на полу в кучу, и на эти же безобразные лохмотья мы должны были положить свои шубы.
Раздевшись, Лиза отомкнула дверь в следующую комнату, и мы пошли туда.
— Без шуму! садитесь! — крикнула Лиза, между тем как Аннинька отперла шкаф и начала выгружать из него разной величины картонки и коробочки.
В комнате было до пяти обыкновенных столов, вокруг которых па табуретах присели ученики и, в разных позах, с разинутыми ртами, «повесили уши на гвоздь внимания». Мы с Андреем сели на подоконник и приготовились смотреть и слушать.
— Господи, что-то будет! — шепнул мне Андрей.
Лиза раздала ученикам одного стола какие-то маленькие брошюрки и, видимо желая похвастаться, заставила лучшую ученицу читать. Это был анекдот под названием «Снисходительность Потемкина», написанный для большей понятливости, как все народные издания, безграмотным, коверканным языком. Девочка бойко прочла, как однажды Потемкин не мог дозваться своих спящих слуг и сам сходил, за чем ему было нужно, с такой осторожностью, что не разбудил ни одного лакея.
— Даю тридцать копеек тому, кто понял этот анекдот! — вызвал Андрей.
Лиза с укоризной взглянула на него.
— Нет, в самом деле. Ты поняла? — спросил Андрей у читавшей девочки.
— Поняла, — пртупившись, отвечала ученица.
— Что же поняла?
— Ночь, — проговорила девочка.
— Какая ночь? — возмутилась Лиза.
— Рассказ темен, как ночь, — она ничего не поняла, — пробормотал себе под нос Андрей. — Ну, кто же понял?
— Господин, я понял! — выскочил ухарский мальчишка, вероятно, быстро сообразивший, что на тридцать копеек можно купить шестьдесят гнезд бабок, а имея шестьдесят гнезд, легко обыграть весь город.
— Ну! — понукнул его Андрей.
— Лакеи не должны спать, — сказал мальчишка, — потому… потому — господа…
— Бьют их за это? — подсказал Андрей.
— Так точно, — рассмеявшись, ответил мальчишка.
— А ты понял? — спросил Андрей другого мальчика, одетого в такой сюртук, один рукав которого мог бы с излишком прикрыть все его тело.
— Понял. Они спали…
Ученик говорил очень робко. Очевидно было, что он чувствует к нам некоторое недоверие и опасается провраться.
— Нельзя же требовать: они еще недавно научились читать, — вступилась Лиза, сильно покраснев от досады.
— Напрасно учились, — сказал Андрей.
Лиза посылала на него кучу самых яростных возражений, и между ними возгорелся один из нескончаемых споров. Ученики, оставшись без дела, начали зевать и ковыряли в носу от скуки, а один мальчишка залез даже под стол и с большим искусством и ловкостью привязывал к табурету ногу своего товарища, который, ничего не замечая, беспечно водил, глазами по сторонам. Под шумок Аннинька тайком жала мою руку и шептала мне на ухо разные нежности.
— Что же ты их не учишь? — спросил я у нее.
— Ну их! Они голодные, бедненькие, — дожидаются билетов… Пойдем в зал, — прошептала она.
Я хотел было идти, но в соседней комнате раздались несколько звонких женских голосов: явились новые учительницы, и очень кстати, так как педагогический спор Андрея и Лизы грозил перейти в личности по поводу Песталоцци,[64] которого брат защищал всеми силами, а Лиза называла гарусным колпаком. Когда мы с Андреем помогли дамам раздеться и учительницы пошли в класс, Ольга остановила меня и что-то очень заинтересовалась моим здоровьем. Очевидно, она хотела поговорить со мной о чем-то.
— Что же вы не идете преподавать? — спросил я, чтобы сразу вызвать ее на объяснение.
— Надоело, — сказала она. — Все это, кажется, пустяки. Обязанность очень мелка, не завлекает… Хотелось бы чего-нибудь покрупнее, а обучать ребятишек могут попы и дьячки… Не так же мы в самом деле тупы, что не можем сделать для общества ничего полезнее, кроме обучения грамоте двух-трех ребятишек…
Ольга сказала мне на эту тему довольно длинное предисловие, прежде чем приступила к главному сюжету своего разговора. Испытав неудачу на исправительном приюте, она задумала послужить отечеству каким-то кооперативным обществом швей и теперь хотела посоветоваться со мной. В последнее время со мной советовались очень многие, и я, при помощи маленьких хитростей, совершенно оттеснил Володю на задний план в деле либерализма. Я давно сообразил, что наши бестолковые споры ведутся из-за петушьего первенства, и инстинктивно понял, что это ложный путь для достижения цели. Так как молчать, когда все говорят, очень оригинально, я уже своим молчанием обращал на себя некоторое внимание; но, кроме этого, я приучился говорить отрывочные резкие фразы и задавать непобедимые вопросы. Здание всего нашего либерализма было построено на песке, и потому под него нетрудно было не только подкапываться, но даже порой потрясать его до основания одной резкой фразой или вопросом. Для этой цели такие вопросы, как: для чего это? по какой же причине? чего же вы, собственно, хотите? и проч., были особенно драгоценны, и редкий умел ответить, для чего нужно освободить крестьян или по какой причине нам нужно приносить для них жертвы; последний же вопрос (что вы, собственно, хотите?), оставляемый всегда в запас, как тяжелая осадная артиллерия, имел поразительное действие, и я мало-помалу завоевал репутацию умного, немного циничного, но непобедимого спорщика. Моя неотразимая резкость особенно нравилась женщинам, которые, не исключая и Ольги, всегда слушали меня с большим удовольствием.
— Я знаю, что вы отнесетесь к моему предложению враждебно, — сказала мне Ольга, — но потому-то мне и интересно знать ваше мнение.
— Знаете ли, — смеясь, сказал я, — мы, право, похожи на людей, которые ни с того ни с сего начали собираться в дорогу: сложили вещи, отслужили напутственный молебен, простились с родными… запряжены лошади, как вдруг оказывается, что мы не знаем, куда ехать. Остаться, после всех приготовлений, дома — стыдно, а в путешествии нет никакой определенной цели. Вот теперь мне так и кажется, что вы, в положении подобной путешественницы, спрашиваете меня, куда, лучше съездить, в Москву или Пятигорск.
— Положим, так! Мне стыдно оставаться дома, — смеясь сказала Ольга, — нужно же решить вопрос, что лучше — Москва или Пятигорск. Я предполагаю, вот что…
Ольга начала развивать мне проект швейной артели — проект, во всем подобный множеству позднейших проектов этого рода, остановившихся у нас на первых же шагах к осуществлению по той причине, что шагали не прямо ногами, а высокими ходулями, на которых ходить, как известно, очень трудно.
Без особенного труда я скоро заставил ее сознаться, что если она будет делить заработок поровну, мастерицы будут считать ее дурой.
— Я их хитростями доведу до того, что они сами потребуют у меня того, что нужно, — улыбаясь, сказала Ольга.
— Это будет интересная партия в дураки. Они — дети, не умеющие играть, а вы — нянька, желающая потешить их выигрышем… Но нужно много хитрости, чтобы у вас не выходил розыгрыш и чтобы вы всегда оставались…
— Дурой, — досказала Ольга.
Я заметил еще, что вообще хозяин, заботящийся о том, чтобы рабочие вынудили от него прибавку жалованья, должен иметь ласковую душу быка на вывеске мясной лавки, взор которого всегда говорит: «Сделайте милость, убейте меня, сдерите шкуру, зажарьте и съешьте», и спросил Ольгу, продолжает ли она заниматься русской историей.
— Нет, я бросила, — разочарованно отвечала она.
Ольга была замечательной женщиной в том отношении, что «у ней была всегдашняя зубная боль», как охарактеризовал Андрей ее постоянное беспокойство о том, что бы из себя такое сделать и к чему бы приспособить свои таланты. Взявшись за одно дело, она тотчас же находила, что гораздо полезнее заниматься другой работой, и бросала первую. Она училась попеременно живописи, музыке, химии, математике, посвятив каждой науке именно столько времени, сколько нужно для охлаждения первого пыла. Ее комната представляла из себя какую-то лабораторию сумасшедшего. Тут торчал мольберт, валялся муштабель, висела скрипка, стояла целая корзина битых колб, пробирных цилиндриков, разных банок и склянок, был даже пистолет-монтекристо, которым Ольга училась одно время стрелять в цель. Нечего и говорить, что я без всякого удивления узнал, что она потеряла желание сделаться русским Маколеем.
Мы несколько времени молча ходили с ней по пустой зале, где под нашими ногами хрустели кусочки штукатурки, которые нам случалось на пути растаптывать. Ольга задумалась и в рассеянности, сомкнув пальцы рук, шагала, не обращая на меня никакого внимания.
— Что же мне так больно и так трудно — жду ль чего, жалею ли о чем? — задушевно продекламировала она в забывчивости, что не одна в комнате, и почти вздрогнула, увидев, что я иду подле нее.
— В монахини бы поступить, — сказала она, — я, право, когда-нибудь выброшусь из окошка; мне хочется сделать с собой что-нибудь решительное.
Она хрустнула суставами своих пальцев. Я понял, что мне угрожает откровенный разговор.
— Так все это надоело, — продолжала она. — Вы не поверите! мне до боли иногда хочется убить кого-нибудь или себя убить. Ужасно скучно!
— Это идеализм в вас ходит.
— Нет. Я сама не знаю, впрочем, что это такое. Мне хочется чего-то чрезвычайного, и как-то все мелко вокруг… Ужасно скверно. Отравиться, утопиться — надо что-нибудь сделать такое, — с отчаянием опустив руки, проговорила Ольга. — Если б нашелся сильный человек, который протянул бы руку, я бы пошла за ним в ад…
Ольга выжидающе посмотрела на меня. Я понял, по какому, может быть и безотчетному, побуждению она затеяла этот разговор.
— Не отпустить ли ребятишек; они, я думаю, есть хотят? — поспешил сказать я.
— Да, — в изнеможении вздохнула Ольга.
Она, зажмурив глаза и стиснув зубы, тихо подошла к веревке, протянутой на крыльцо, и позвонила.