ВОЛОДЯ ШРАМ ВЛЮБЛЯЕТСЯ
В своих бесконечных войнах с сестрой и Ольгой брат беспрестанно начал ссылаться на Софью Васильевну, как на живой укор девицам, которые умеют только мучить невинных ребятишек, обучая их грамоте и отравляя потом щами из прокислой капусты. Лиза так заинтересовалась этим пресловутым образцом трудолюбия, что однажды, возвращаясь со мной откуда-то и встретив на улице Софью Васильевну в ее большой старомодной шляпе, почти насильно притащила к себе бедненькую гувернантку, хотя та и отговаривалась, что и не одета и не расположена теперь идти в шумное общество.
Я заметил, что Софья Васильевна, столь непринужденная с нами, относилась к сестре несколько свысока, почти с презрительной снисходительностью, и мне очень не понравилось в ней это школьническое желание выказать свое превосходство. Сестра, вероятно, этого не заметила, потому что продолжала закидывать Софью Васильевну самыми любезными вопросами — и о том, какие она дает уроки, и о том, зачем она удаляется от знакомств, и не страшно ли ей жить одной. Радушие, выказанное при этом сестрой, кажется, подействовало на Софью Васильевну, и она объясняла, что привыкла жить одна и ей не страшно и не скучно.
Скоро, впрочем, Софья Васильевна опять попала на рельсы, с которых было соскочила: угнетенная улыбка заиграла на ее лице, взгляд заблестел свойственным ему ласковым покорством, и вся ее укромная фигурка приняла свой настоящий, до крайности симпатичный вид.
— Посмотрите, как вам понравится этот ситец, — сказала она, подавая Лизе сверточек, который тащила обеими руками.
— Ах, какой старушечий рисунок! Неужели вы это для себя купили?
Ситец был черный, с белыми горошинками; в таких платьях ходила наша покойная нянька Федосья, и Лиза, естественно, не могла чувствовать к этому цвету большого уважения.
— А я сколько времени искала этого ситцу и едва нашла; мне он очень нравится, — с простодушной усмешкой сказала Софья Васильевна.
— Нет, мне не нравится. Если б белый с черным горохом — еще ничего, а это что-то отжившее…
— Я очень люблю все отжившее и старомодное! Да, впрочем, на кого бы я походила, например, в казаке и круглой шляпе!
Софья Васильевна засмеялась.
Когда мы пришли домой, застали там Володю. К моему удивлению, увидев Софью Васильевну, он на секунду очень смутился, губы у него побледнели и дрогнули, но он тотчас же оправился и поспешил поздороваться с гостьей.
— Я вас, кажется, где-то видала, а, впрочем, может быть, я ошибаюсь, — сказала Софья Васильевна, знакомясь с ним. Когда она здоровалась или прощалась, то, протягивая руку, немного приседала и улыбалась, что к ней очень шло. — А вот и обманщик! — приветствовала она Новицкого. — Где же Андрей Николаич?
Андрей Николаич не замедлил явиться, и началась болтовня, в которой особенно картинное участие старался принять Володя. Но, как всегда почти бывает, особенно усиленные старания отличиться не имели должного успеха: остроты выходили неуклюжими, и самая манера разговора отзывалась какой-то неприятной галантерейностью.
— Вы будете обедать у нас и останетесь до вечера. Да? — сказал Андрей.
— Я уж обедала.
— Софья Васильевна никогда в чужих людях не обедает, — сообщил Новицкий.
— Мы — свои, — сострил Володя.
— Разве это не показано в расписании? — спросил Андрей.
— Опять это несчастное расписание! — улыбаясь сказала Софья Васильевна.
— Действительно, расписание тут ни при чем. Софья Васильевна не будет обедать с нами потому, что боится заразиться аристократическими привычками, — пояснил Новицкий.
— Это ни при чем, — кивнув подбородком, возразила Софья Васильевна. — Я ему действительно говорила раз, что не буду есть каких бы то ни было лакомств после обеда, не буду пить за обедом никакого вина, не стану есть с чаем ничего, кроме простых сухарей.
Андрей пробормотал какой-то каламбур из слов, сухари, сухие правила, сушат тело и проч., но Софья Васильевна не слыхала его.
— И вовсе я не боюсь аристократических привычек, — тоном ласкового недовольства продолжала она, — а я боюсь всяких привычек. Я раз привыкла курить и просто страдала, когда не было табаку. Ну, я однажды рассудила, что не всегда же в жизни у меня будет табак, и, следовательно, по милости глупой привычки, мне придется часто страдать. Я промучилась три дня и отвыкла от табаку. После я мучилась привычкой есть что-нибудь сладкое после обеда и ее бросила… Теперь я боюсь привыкнуть ко всему, что не могу доставить себе ежедневно. Привыкни я, например, пить за обедом вино, пришлось бы или мучиться, или ходить по чужим обедам. А я его не пью — мне и не хочется, — с простодушной ужимкой заключила Софья Васильевна.
— У вас на всякий стих своя закладка, — сказал Андрей.
— Чем скромнее наши привычки, тем мы счастливее, — проговорил Шрам.
— Совершенно верно, — улыбнулась Софья Васильевна.
Володя, почти никогда не обедавший у нас прежде, на этот раз остался и пробыл бы до вечера, если б за ним не явился посланный с известием, что приехал его дядя.
Этот дядя был хорошо известен в акционерном мире, жил постоянно в Петербурге и печатал иногда в газетах маленькие политико-экономические заметки за своей полной подписью. Теперь он проезжал к себе в имение и должен был пробыть у нас, в Р., не больше одного дня. Нечего и говорить, что мы не хотели пропускать случая посмотреть «петербургскую модную картинку последнего выпуска», как выразился Андрей об акционере.
На другой день мы имели счастие ему представиться, и он принял нас довольно ласково, сказав что-то вроде того, что нам — молодому поколению — предстоит вступить в сад, только что расчищенный, в котором будет много интересной работы. Около него юлила в это время Катерина Григорьевна, заигрывая с ним на тему о петербургской литературе. Но акционер отделывался полуответами и не позволял ощупать себя во всей подробности, как бы нам этого хотелось. На первый раз мы узнали только, что он презирает все русское (к тому времени добрый русский мужичок вышел из моды и на сцену выступил самовар как символ тупости русского народа к разным полезным изобретениям) и восхищается Европой, признавая даже полезным — о, верх нелепости! — существование балета.
— Да, пожалуй, — сказала Катерина Григорьевна, — он отчасти способствует увеличению народонаселения.
Акционер как-то странно посмотрел на нее, и она закусила губы, поняв, что сказала величайшую глупость.
С петербургским Шрамом ехал какой-то молодой человек, которого я видел только мельком, именно в то время, когда Катерина Григорьевна выразила свое замечательное предположение о том, что балет, может быть, влияет на увеличение народонаселения. Я слышал, как он прошептал на ухо Андрею: «Барыне, кажется, хотелось бы увеличить народонаселение».
— Ей тут содействуют в этом желании многие гражданские и военные чины, да что-то без успеха, — тихо отвечал Андрей.
— Излишнее усердие всегда вредит делу, — громко сказал молодой человек таким комическим тоном глубокого убеждения, что я не мог не засмеяться. После такого замечания он, с величайшей свободой движений, взял Володю под руку и увел в другую комнату.
Больше я его не видал; они уехали с акционером на другой день, и я не вспомнил бы об их посещении, если б оно не имело громадного влияния на судьбу почти всех героев моего рассказа.
Через несколько дней, вечером, Андрей пришел ко мне несколько озабоченным. Видимо, брат затруднялся, с чего начать какое-то пикантное объяснение. Наконец он заговорил, что нам нужно взяться за настоящее дело, что обстоятельства слагаются благоприятно и надо ковать железо, пока оно горячо. Андрей имел глупое намерение купить городской театр, и я подумал, что он хочет сообщить мне о какой-нибудь очень важной для него перемене условий покупки. Но я ошибся.
— В феврале объявят указ об освобождении крестьян, — с важностью сказал он.
— Что ж из этого? У нас с тобой нет крестьян.
— Не то, — с досадой сказал Андрей. — Ты знаешь, на каких условиях их освободят?
— На каких?
— С тем, что они еще десять лет должны работать на помещиков… Словом, это полумера, и будет множество недовольных. Понял?
— Ничего не понял.
— Все равно, после поймешь. Дело в том, что благомыслящие люди решились не упускать этого случая…
Андрей начал говорить, что благомыслящие люди соединились в обществе, которое располагает в Петербурге громадными силами, и, кроме того, во всех губернских городах есть «способствующие ветви»… Такая ветвь есть и у нас, в Р., и так как она недавно основана, то должно прежде всего заботиться об увеличении своей силы посредством присоединения соумышленников. Андрей как член этой ветви делает мне честь, присоединяя меня тоже к своему обществу… Он говорил довольно долго и с большим эффектом, видимо дожидаясь, что я вскочу с кровати и брошусь плясать от радости. Но, когда он кончил, я нарочно молчал.
— Что же, ты согласен? — спросил Андрей.
— Нет… Как ты ни любезно приглашаешь в каторжную работу, а уж позволь отказаться.
— Этого не придется; но что ж, если бы даже и в каторжную работу — во имя общего блага! — неловко сказал Андрей.
— Какого общего блага?! — презрительно спросил я.
— Серо-немецкого драпу с лампасами… Ты точно о штанах толкуешь.
Андрей сердился. Я решился рассердить его еще более.
— Что такое общее благо? Дичь, вроде искусства для искусства, — сказал я.
— Я не ожидал. Даже Новицкий, и тот признает необходимость службы обществу…
— И я признаю. Кроме людей, решившихся умереть от голода, служат: палачи, воры, будошники, писатели, губернаторы… Ты, верно, предлагал Новицкому свою ветвь?..
— Да. Он сомневается в успехе, — нехотя сказал Андрей, — но он все-таки не думает, что для общественной пользы не вредно принять на себя обязанности палача или вора…
— Если б я не сомневался в успехе, я бы на коленях просил тебя принять меня в свое общество. Ты сделаешься министром, а я все был бы губернатором… Так же и Семен.
— Нет, он еще не зашел в отрицаниях так далеко, как ты, — насмешливо сказал Андрей.
— И дурно, что не зашел…
— Зайти не мудрено, в особенности если порой заходит ум за разум так, что ни того, ни другого не видно.
Андрей с неудовольствием встал и хотел уйти.
— Постой! — остановил я его.
— Ну?
— Все это глупости, — серьезно сказал я, — но ты лучше бы сделал, если бы бросил свою «ветвь». Из этого ничего путного не будет.
Андрей поддался задушевности разговора и, смеясь, сознался, что едва ли ему не придется после содействующей ветви вкусить березовой ветви.
— Но все равно, — сказал он, перестав улыбаться и приняв самый серьезный вид, — я пошел и пойду до конца. Такими вещами не шутят, и ты, пожалуйста, не покушайся разубеждать меня. Это вопрос решенный…
— Ну, если тебе уж пришла такая охота сломить голову, так по крайней мере не тащи за собой других. Во-первых, ты дашь мне честное слово, что ни сестра, ни Малинин, ни Аннинька не будут знать ничего про ваши заговоры. За остальных, за Софью Васильевну — я не боюсь.
— Напрасно не боишься, — сквозь зубы сказал Андрей. — Малинин и Стульцев у нас… и Софья Васильевна.
— И Стульцев! Господи!
— Это уж виноват этот поганый Шрам.
Андрей даже плюнул и рассказал, что поганый Шрам вместе с Ольгой, от счастия быть членом «ветви», получил легкое умопомешательство, которое обнаруживается теперь вырезыванием символических печатей и устройством какого-то масонского обряда.
— Не завербовали ли вы и Оверина? — спросил я, когда брат замолк на минуту.
— Нет. Черт с ним — я боюсь ему и предлагать. Чего доброго он убежден, что наше общество вредно, — и тогда все погибло…
— Ну!
— Ты не знаешь Оверина: он — человек убеждений, для него все нипочем…
— Кто же из вас присоединил Софью Васильевну?
— Мы оба со Шрамом. Я и не думал, что в ней столько энтузиазма. С ней чуть не сделалась истерика, когда она начала строить разные предположения. Я ее взял за руку, чтобы посадить на стул, так она даже дрожала вся, бедненькая. Славная женщина!
— Это все Ротарев устроил? — спросил я.
— Честное слово, нет, он даже ничего не знает, — горячо сказал Андрей.
— Этот молодой человек, который был с ним?
— Да.
Брат назвал имя, приобревшее впоследствии довольно громкую известность.
— Ну, ты помни, что ничего мне не говорил, — сказал я, повертываясь в постели, чтобы прекратить разговор.
— Боишься?
— Да.
Когда я остался один и начал соображать все переговоренное, намерение мое — держаться как можно дальше от Андрея и его компании — еще более утвердилось. И не от страха только, а просто потому, что я уже сознал, что гораздо выгоднее быть благонамеренным гражданином…
Утром мы с братом сошлись, впрочем, довольно дружелюбно, и он без всяких возражений согласился даже на мою просьбу возвратить Малинина на путь добродетели и невинности. С Малининым в последнее время случилось маленькое несчастие. Катерина Григорьевна затеяла благородные спектакли в пользу бедных студентов. Давали на первый раз «Ревизора», причем Андрей играл роль Хлестакова, Лиза — Анну Андреевну, а Володя — городничего, и во время последней немой сцены Малинин, исполнявший должность суфлера, поторопившись собрать книгу, опрокинул себе на колена керосиновую лампу, перепугался взрыва и закричал из своей будки во все горло. Впрочем, это обстоятельство не испортило гордо-отрадного расположения духа, которое внушали ему милости сестры, сделавшейся из жалости или от чего другого значительно внимательнее к его горькой судьбе. Малинин даже как будто официально заявил мне об этом.
— Ты, пожалуйста, откажись от этой глупости и не связывайся с ними! — сказал я ему по поводу Андреева обществу.
— Я и сам думал отказаться, тем более что теперь… Знаешь, если б я был один, так это — ничего, а то, я хотел тебе давно сказать, Лизавета Николаевна подает мне некоторые надежды.
— К чему?
— Может быть, мои дела как-нибудь устроятся: кончу курс, поступлю на службу, тогда, может быть… конечно, неравенство…
Малинин не посмел докончить. Он смотрел очень пристально на переплет окна, и глаза его были полны слез. Я поспешил, как мог, утешить его, что особенного неравенства нет и что он вполне может питать надежды на брак с Лизой.
— Только откажись от этих затей, — повторил я ему.
— Как же отказаться? Ведь неловко же сказать, что я влюблен и потому не могу собой пожертвовать вместе с ними…
— Я уж устроил это. Если они тебя будут что-нибудь спрашивать, ты притворяйся, что ничего не знаешь.
— А ты? — спросил Малинин. — Неужели ты не с ними?
— Я не дурак, — резко сказал я.
— Впрочем, может быть, у тебя тоже…
Малинин не договорил своей глупости, так как в это время явился Стульцев с своим заветным козлиным клоком и, дергая очками, начал рассказывать, что какой-то купец, выходя из казначейства, обронил с полпуда радужных бумажек. Стульцев поднял их и чуть не загнал извозчичью лошадь, догоняя хозяина денег, который тотчас предложил ему в награду за честность фунтов десять радужных, но он, Стульцев, само собою разумеется, отказался.
— Как вы думаете, сколько было в этой пачке — право, без преувеличения, — фунтов десять? — спрашивал Стульцев, — а? сколько?
— Столько же, сколько правды в ваших словах…
— Всегда ты врешь, Стульцев, — с оттенком сокрушения заметил Малинин.
Стульцев тоже принимал участие в спектаклях и, не смея сбрить клока, принужден был ограничиться ролью купца (главные действующие лица «Ревизора», как известно, чиновники, а потому эти роли совершенно недоступны для артистов с какими бы то ни было украшениями на подбородке). Впрочем, он легко утешал себя, уверяя всех, что Мочалов[65] ему близкий родственник с материной стороны, а потому он, без всякого затруднения, мог бы сыграть и роль Хлестакова, но не хочет.
Я заметил как-то у Стульцева на самом видном месте часовой цепочки небольшой чугунной брелок — адамову голову, которую он беспрестанно щупал, тут ли она.
— Должно быть, этот брелок вам очень нравится? — сказал я ему.
— Да. Это знак (Стульцев наклонился к моему уху) старшего мастера в масонской ложе. Здесь есть ложа… Я вас приму.
Адамова головка была действительно знаком, но только не масонской ложи. Ее начали носить почти все мои знакомые, не исключая и женщин. Раз как-то я зашел к Софье Васильевне, и мне сразу же бросился в глаза лежавший на комоде чугунный браслет с адамовой головкой.
— Откуда это у вас? — спросил я.
— Подарил ваш знакомый — Шрам.
Софья Васильевна, произнося эти слова, почему-то отвернулась от меня в другую сторону. Вообще она в последнее время стала со мной очень холодна, так же как и все почти ее сочлены и сочленки по ветви.
— Вы знаете, — что же спрашивать? — проговорила она, когда я обратил особенное внимание на адамову голову.
— Все это очень глупо, — сказал я, недовольный ее невнимательным ответом.
— Что делать?! глупо так глупо, но глупая честность все лучше умной подлости, — колко сказала Софья Васильевна.
— Извините, я не привык к таким резким выражениям и не совсем вас понял: вы, кажется, называете подлостью то, что я не иду вслед за другими.
— Да, в настоящее время подло… как это?.. «идти во стан безвредных, когда полезным можно быть», — с горячностью сказала Софья Васильевна.
Я ее решительно не узнавал. Она покраснела, и все детские члены ее корчились, точно в судорогах.
— Можете ли вы выслушать меня хладнокровно? — спросил я самым серьезным тоном.
— Могу, хотя, кажется, это совершенно бесполезно, — презрительно скорчившись, проговорила Софья Васильевна.
Действительно, я взялся за бесполезное предприятие: Софья Васильевна решительно не хотела меня слушать и ответила под конец такой резкостью, что мне ничего больше не оставалось, как взять шляпу и уйти.
— Вы слишком разгорячены, — сказал я уходя. — Слова в этих обстоятельствах действуют, как стакан воды, вылитой на горящий дом.
— Не хотите ли призвать пожарную команду? От вас все сбудется, — задыхаясь, выговорила Софья Васильевна, и, затворив дверь, я услышал за собой бесконечный истерический кашель.
Вообще на меня все как-то начали коситься и даже делать вид, что остерегаются меня. Ольга почему-то находила остроумным кстати и некстати выражать сомнения в моей храбрости. Володя, любивший обо всем относиться с модной презрительностью, как-то заметил, что Николай Негорев и Новицкий учатся раскладывать пасьянсы, чтобы не скучно было проводить время с людьми своего образа мыслей.
— Завидую вам, Владимир Александрович, — сказал ему на это Новицкий, — вас никто не попрекнет за образ мыслей; вы не имеете этого глупого образа…
— Я действительно не имею такого образа мыслей, к которому идет подобный эпитет, — брюзгливо проговорил Володя, уставившись с выжидающим превосходством на Новицкого.
— Играйте, Владимир Александрович, комедии с дамами, а мы вас хорошо знаем, — сказал Новицкий тоном легкого нравоучения.
— Знаете? вам и книги в руки! Люди вашего образа мыслей на том и стоят, чтобы хорошо знать других, — скорчив презрительную улыбку, сказал Володя.
Новицкий вспыхнул.
— Будьте осторожны в таких намеках: за них бьют! — тихо проговорил он и тотчас же ушел домой.
В феврале прочитали указ об освобождении крестьян…
* * *
Андрей как-то сказал мне, что лбом стены не прошибешь, а ногтями процарапать ее можно, и решился начать это царапанье, для первого опыта, маленькими брошюрками. Царапанье, конечно, происходило в очень невинных размерах. Так, Андрей сочинил «Азбуку-самоучку», где, для шутки, сопоставлены были разные пословицы, так что между ними выходила некоторого рода связь, но такая натянутая, какая обыкновенно бывает в акростихах:[66] об ней даже многие и не догадывались. Кроме этого, Андрею еще раз удалось показать местному цензору кукиш в кармане какой-то брошюркой, где доказывалась бесполезность памятников великим людям. Все эти произведения были, впрочем, написаны довольно бойко и местами, пожалуй, не без остроумия, но царапанье шло слишком медленно и, вероятно, очень не понравилось Шраму, так что он решил появиться на литературном поприще самолично. Это был печальный опыт прошибания стены лбом, и притом такой неискусный, что даже местная цензура, несмотря на связи Шрама, решительно отказалась пропустить его, как думали, «якобинское сочинение». Читателю, я полагаю, известно, что часто самые невинные вещи, написанные яростным, растрепанным слогом, ужасают своей либеральностью. Муза Володи отличалась именно этим набатным свойством греметь о лихоимстве будочника, точно проповедуя вооруженное восстание.
Вследствие этого обстоятельства Володя значительно поохладел к ветви и проводил целые дни у Софьи Васильевны.
— Я не знаю, чего он ей надоедает, — говорила мне сестра, тоже бывавшая чуть не каждый день у Софьи Васильевны. — Как ни придешь — он сидит там и смотрит на нее, как кот на мышь. Он даже глуп как-то при ней делается. Неужели он думает, что она когда-нибудь полюбит его?
— Отчего же и нет?
— Она очень странно смотрит на это. Даже смешно! Я, говорит, не женщина, а человек, и у меня нет брачных инстинктов. Одним словом, она, если и полюбит, то никогда не признается из гордости. Кстати, отчего ты не ходишь к ней? Она постоянно меня спрашивает о тебе. Признайся, ты тоже любишь ее?
— Если б я и любил, мне все-таки нет надобности таскаться к ней для созерцания ее прелестей. Я не Шрам. Пусть она придет, если хочет.
— А она что-то боится Шрама и, кажется, очень не доверяет ему.
Я никогда из-за любви не выпивал ни одной чашкой чая меньше или больше обыкновенного; но есть люди, которые, как пьяница в кабак, готовы бежать на любовное свидание от постели умирающего отца, — люди, судьба и общественная деятельность которых иногда всецело зависят от благосклонности или равнодушия женщины. Такому человеку нельзя много доверять: он — раб своей страсти и не может противостоять ее искушениям, как пьяница не может воздержаться, чтобы не пропить рубль, который доверили ему разменять. Таким человеком был Володя Шрам. Влюбившись в Софью Васильевну, как настоящий герой какого-нибудь допотопного романа, он бросил даже свое участие в благородных спектаклях в пользу бедных студентов и просиживал по целым дням, не в состоянии будучи оторвать глаз от любимого предмета. Он был искренне жалок в своем беспомощном горе, и никто даже не смеялся над ним…