Кипел Развадовский бой. В это время четыре человека шли по грязной, залитой весенними водами лесной дороге, держа путь на Заличинку. Над ними первой весенней зеленью шумел лес, щебетали птицы. Ноги у путников были мокрые. Однако никто не жаловался. Будь это в другое время, до войны, сколько бы здесь было охов и ахов, проклятий и ругани! А сейчас эти люди находили в себе мужество даже шутить.

— Мне эта вода не страшна, — заявил Великанов,, показывая товарищам рваные сапоги, — сколько нальётся, столько и выльется.

Румянцев и Байко засмеялись.

— Тебе везёт, — ответил Юрий Румянцев, — а вот у меня наливается, а не выливается. Дайте‑ка нож, я подмётку разрежу.

Ужов слабо улыбнулся. На бледном лице его проступили синие пятна. Он время от времени снимал то один, то другой сапог, чтобы освободить их от воды.

— Озяб, Толя? — заботливо спросил его Великанов.

— Ничего, — тихо ответил тот. Он, действительно, не чувствовал холода. Все мысли его теперь были около сломанной березки, склонённой на дуб, где они спрятали рацию.

С каждым шагом идти было всё труднее, — очевидно, впереди большое болото. Так и есть! Но болото обнаружили не раньше, как Румянцев, шедший впереди, ухнул в эту чёртову преисподнюю. Великанов, не растерявшись, бросил ему первое попавшееся под руку небольшое бревно.

— А трухнул я, — признался Юрий, отскабливая палочкой налипшую на одежду грязь и вздрагивая. — Представьте себе, дна нет!

Байко взял длинную палку и опустил её в окно трясины. Дна, действительно, не достать.

Пришлось сделать большой крюк, чтобы обойти болото. В какой‑то миг до слуха четверых донесся далёкий орудийный гул. Они остановились, прислушались: теперь слышны стали даже ружейные выстрелы.

— Развады, — сказал Великанов и решительно зашагал вперёд.

Наконец, они выбились из сил и присели на сваленную бурей ольху. Но не успели раскурить папироску, как старший группы Великанов велел подниматься. У Ужова больно ныли ноги, и он с трудом поднялся. Стараясь держаться бодрее, он размашисто зашагал вслед за Великановым. Впереди шёл длинноногий Румянцев. Выбившийся из сил Байко, у которого разыгрался ревматизм в ногах, с плохо скрываемым раздражением спросил у Ужова:

— Где тут твоя музыка зарыта? Может быть, это миф?

Бледное лицо радиста покрылось румянцем. Он смущённо сказал:

— Позвольте подумать.

— Ну, соображ; ай, а мы пока перекурим. Так, что ли, Великан?

Великанов, небольшой худощавый паренёк, часто служил мишенью для всяких шуток.

— Великан‑то больно невелик, — говорил кто‑нибудь.

— Мал золотник, да дорог, герой он у нас.

В этом небольшом и, казалось, тщедушном молодом человеке с острым личиком было столько мужества, вы–носливости, что он часто изумлял своих товарищей. Поэтому все относились к нему с большим уважением, а если и подшучивали над ним, так это, как говорили сами же остряки, любя. Наш народ любит пошутить. И не случайно, в самые горшие дни шутка искоркой вспыхивала среди партизан и, словно ветерок, гнала прочь уже набежавшую было на голубой небосклон чёрную тучу скорби и страха. Кого же можно избрать предметом шуток, как не любимого человека? Над любимым человеком всегда удобнее пошутить, посмеяться, так как всякая шутка воспринимается благосклонно, с улыбкой, и ты уверен, что она не вызовет нежелательного оборота.

Великанов опять первым вскочил.

— Пошли!

— Да дай ты человеку как следует подумать. Ой, ноженьки гудят, спасу нет! — причитал Байко.

Ужов виновато улыбнулся и сказал, что он теперь всё вспомнил. Он признался, что сильно побаивался, не заблудился ли.

— Ведь я бы оказался обманщиком, — сказал он.

— Невелика бы была беда,..если бы в жизни стало одним обманщиком больше, — сострил Румянцев.

— Нет, всё‑таки это нехорошо.

«Какой он наивный», — подумали трое. Все бодро зашагали дальше. Ужов шёл сзади и мучительно напрягал память, вспоминая место, где была спрятана рация. Они прошли ещё по меньшей мере два—три километра, когда Ужов вдруг радостно воскликнул:

— Тут!

Румянцев остановился. Он повёл свои озорные глаза в сторону Ужова и разразился хохотом.

— Мы у тебя, товарищ Ужов, вроде гончих. «Тут», говорит. Хо–хо–хо!

Ужов смутился и покраснел. Байко сурово сказал:

— Брось, Юрий!

Обратившись к. Ужову, мягко спросил:

— Где? Показывай, Толя.

На лице Ужова сияла улыбка, глаза горели.

Вот она, эта берёза! Тонкие ветви её, зазеленев, сплелись с могучими ветвями старого дуба, и они уже согласно шумели в любовном весеннем цветении. Склонный к размышлениям, Ужов задумался. «Вот так и наша Беларусь. Истерзанная врагами, она оперлась на могучую Русь, и та, прижав её к сердцу, даёт ей силу и мужество, чтобы вновь она зацвела и стала счастливой, как прежде».

Байко уже зондировал шомполом землю. В чёрной фуфайке и стёганых ватных штанах он походил на бурого медведя, собирающего ягоды. Рядом с ним работал Румянцев. Широкий кинжал, который он с силой опускал в землю, тускло поблескивал на ярком весеннем солнце.

— Тише ты, — огрызнулся, рассердившись. Великанов на Румянцева, — разобьёшь рацию.

— Да тут её и в помине‑то нет, — возразил Румянцев, со лба которого градом катился пот. — У нас получилась, можно сказать, артель «Напрасный труд».

Байко молчал, хотя и он, видимо, думал то же. На мужественное и энергичное лицо его легла какая‑то тень.

Ужов в волнении ходил от дуба к берёзе и терялся в догадках: «Не украли ли?» «Тут ли?» «Нет, ошибки не могло быть».

— Да вы не волнуйтесь, товарищ Ужов, — сказал наблюдавший за ним Великанов, — возможно, с той стороны рация зарыта.

— А ведь верно! Вот и метка моя на дубу.

Опущенный в землю шомпол ударился о что‑то железное.

— Нашёл! — раздался торжествующий возглас Байко.

Через сутки группа Великанова возвратилась в отряд, который расположился в деревне Терехов Бор, в пяти километрах от Развад. Здесь и установили рацию. Ужов, наконец, поймал Москву. В наушниках нежные колокольчики вызванивали «Широка страна моя родная». Макей в нетерпении прильнул к наушникам, надетым на голову Ужова и, обнимая худые и узкие плечи радиста, с радостным волнением вслушивался в родной перезвон далёких колокольчиков. Слёзы выступили у него на глазах.

— Эх, Вася, Вася! Не дожил до радостного дня. Сейчас услышим голос Левитана: «Говорит Москва!» И он прочитает Первомайский приказ товарища Сталина.

— Скоро Первое мая, хлопцы, — не сказала, а вздохнула Даша.

Вспомнился ей клуб, разбитый бацевичской полицией, гармонист Федя Демченко, убитый под Кдичевом, Пет–рок Лантух и Данька Ломовцев, погибшие в Развадах, и у неё вдруг дрогнули губы.

— Какое же это Первое мая! — воскликнула она и, не сдерживая больше рыданий, выбежала во двор.

«Бедная девочка, — подумал Макей о сестрёнке, — для неё Первое мая — это радостный праздник. Она не может представить, чтобы Первое мая, и вдруг столько горя и несчастья».

В колхозном сарае ещё лежат непохороненными двенадцать трупов. Здесь комиссар Сырцов, начштаба Белокурский, Данька Ломовцев и изуродованный Петрок Лантух. Оля Дейнеко с бледным лицом и красными заплаканными глазами плетёт из еловых веток венок для павших товарищей. Она вплетает в него красные ленты с именами погибших друзей. Оле помогают деревенские девушки: Сима Старовойтова, Маня Каравка и другие. Завтра, днем, с воинскими почестями) состоятся похороны партизан–макеевцев.

Макей тяжело переживал гибель Ломовцева, Белокурского, Лантуха. Особенно тяжёлой была для него утрата комиссара Сырцова. Всех товарищей, погибших в Развадах, похоронили в Усакинском лесу вблизи макеевского лагеря. Везли их на лошадях. Кроме партизан, проводить в последний путь павших вышла вся деревня.

Макей шёл впереди без головного убора. Сзади везли раненых: их восемнадцать человек. Мария Степановна сидела на одной из телег рядом с тяжело раненым Тарабриным. Её трудно было узнать. И без того печальная и молчаливая, после гибели комиссара она совсем замкнулась, ушла в себя. Бледное лицо её осунулась, на лбу и в углах губ появидись ниточки морщин. Она постарела. Мучили её мысли и о дочурках, и о старушке–матери. Трудно там им! Да и не сдобровать селу, из которого почти вся молодежь ушла в партизаны. К тому же, оттуда родом сам «гроза полиции» Макей.

Всю свою заботу и внимание Мария Степановна теперь отдаёт раненым. Тарабрин особенно плохо себя чувствует. Он лежит на животе и стонет. Пуля, войдя ему в правое плёчо, пробила лёгкое и прошла через всю спину, страшно изуродовав её. Бинты намокли кровью, и Мария Степановна опасается, как бы раненый не истёк кровью. Рядом с ним лежит чубатый боевой разведчик Толя Тетеркин. У него разрывная пуля разворотила икру. Но он храбрится. Запекшимися губами он кому‑то говорит:

— До свадьбы всё заживёт.

А у самого росинкой блестит слеза на чёрных длинных ресницах.

«Одна я ничего с ранеными не сделаю, — думает Мария Степановна, — хорошо бы сюда Андрюшу, он опытный фельдшер». Однако ей почему‑то неудобно сейчас идти к командиру и жаловаться на трудности.

На другой день, когда Макей, как всегда, навестил её «госпиталь», разговор состоялся как‑то сам собой.

— Устала, Маша? — спросил Макей, пристально вглядываясь в побледневшее лицо женщины, сидевшей на пенёчке в позе усталого человека.

Он ласково положил свою руку на её руку. Она вздрогнула, но руку не отняла. В этот миг они почему‑то оба вспомнили комиссара Сырцова. Но ни она, ни Макей не произнесли его имени. Зачем? Что они могли бы сказать? Словами не выразишь большую скорбь.

— Не управляюсь я одна с ранеными. Наша Чилита плохая мне помощница. Хорошо бы вызвать сюда Андрюшу.

— Паскевича?! — вскричал обрадованно Макей. — Идея! Ты прости, Маша, я совсем забыл о нём. Ведь он почти что врач. Два года мединститута что‑нибудь значат, да и практический опыт у него солидный.

За Паскевичем послали Олю Дейнеко, нарядившуюся продавщицей молока. Ей безопаснее пройти в Чнчевичи, где стоит сильный немецкий гарнизон и где в больнице, превращённой немцами в госпиталь, работает едва ли не санитаром Андрей Иванович Паскевич. До войны он был заведующим этой больницей. Во время войны проходившая часть Красной Армии оставила здесь пятнадцать тяжело раненых бойцов. Перед приходом немцев Паскевич вывесил над больницей флаг Красного Креста, надеясь, что он будет служить защитой раненым. Но все пятнадцать на глазах Андрея Ивановича прямо в постелях были пристрелены эсэсовским офицером. Паскевича заставили работать в немецком госпитале. Он рвался в партизаны, но Макей, по каким‑то соображениям, велел ему задержаться в Чичевичах до особого распоряжения.

На другой день Макей снова зашёл к Марии Степановне. Он сказал ей, улыбаясь:

— Завтра он будет здесь.

Затем Макей обратился к Догмарёву:

— Ну как, Догмарёв, скоро в строй? Залежался, говоришь?

Догмарёв улыбнулся бледной улыбкой и пожаловался на Марию Степановну, что она не хочет его выписывать. Ранение у него, действительно, несерьёзное: шейные позвонки целы, гортань и пищевод не повреждены, но рана сильно гноилась и вокруг неё образовалась такая большая опухоль, что раненый никак не мог повернуть голову и весь горел. Здесь, видимо, сказалось не только несовершенное лечение, чем склонна была всё объяснить Мария Степановна, но и отсутствие необходимых медикаментов.

— У нас даже риванола нет, — пожаловалась она.

— Паскевич, думаю, привезёт с собой кое‑что, — сказал Макей, уходя.

Через два дня низкорослый гнедой меренок, запряжённый в русскую телегу, грязной лесной дорогой вёз молодую белокурую девушку и старичка в помятой шапке и куртке. Они ехали заповедной партизанской дорогой прямо в лагерь Макея. Меренок трусил мимо молодых ёлок и старых развесистых сосен, помахивая жиденьким хвостиком и осторожно прядая большими ушами. Седск время от времени награждал его ременной пугой, как здесь называют кнут. Вот, наконец, и становище грозных народных мстителей. Ах, как давно рвался сюда Паскевич!

— Привет! — закричал старичок, спрыгивая с возка и останавливая лошадь близ крайней землянки. Его окружили партизаны Они с любопытством рассматривали человека с маленькой кудлатой русой бородкой и недоумевали, к какой категории людей отнести его. «Не новый ли комиссар?»

— Это наш доктор, — сообщила Оля Дейнеко.

— Ах, Андрюша! — радостно вскрикнула Мария Степановна, увидев Паскевича, улыбающегося в бородку. С её лёгкой руки фельдшера Паскевича стали звать доктором Андрюшей.

— Это что здесь за дядюшка Яков? — шутя говорил Макей, подходя к возку, окружённому партизанами.

Партизаны расступились, давая командиру дорогу к доктору.

— А, товарищ Паскевич! — вскричал Макей, протягивая Андрею Ивановичу свою тонкую в кисти руку. — Ты очень и очень нужен нам сейчас.

— Ну, показывай своих пациентов, — улыбнулся Андрей Иванович, беря под руку Марию Степановну. — Где твой госпиталь? Как там у тебя?

— Плохие есть. Особенно один, Тарабрин, — вся спина изуродована. У Тетеркина кость на ноге перебита… Ужас!

— Всё поправится: люди они молодые, а мы им поможем. Я кое‑что захватил. И гипс есть. Гипс да хорошее питание любой перелом кости склеят. Ну, не то что любой, это я вообще говорю.

Говоря так, Паскевич весело поглядывал по сторонам.

В землянке, в которой лежало восемнадцать раненых партизан, был полумрак и стоял тот специфический запах, который свойственен только хирургическим отделениям. Пахло мочой и гнилостным разложением омертвевшей ткани тела. Это настолько сильно било в нос, что даже Мария Степановна невольно поморщилась, к горлу ей подступила тошнота. Но Паскевич только зажмурился и, вздохнув всей грудью этот смрад, сказал:

— Ничегошеньки не вижу. Не задавить бы кого, хлопцы.

Кто‑то закашлялся, а Тетеркин сердито сказал:

— Мы те, дьявол бородатый, задавим! Мало нас покалечили гитлеровцы‑то!

— Это, товарищи, доктор Андрюша, о котором я вам говорила.

— Ну, это другой разговор, — уже более добродушно заговорил Тетеркин, а все остальные словно выдохнули единым разом:

— Вот это хорошо!

Доктор Андрюша снял серый свой пиджачишко, бросил его в угол и велел подбежавшей к нему Кате Мочаловой подать воды, чтобы вымыть руки.

— Инструменты! — командовал Паскевич.

И вот на улице зашумел примус. В металлической коробке кипели, словно сентёвки в котелке рыболова, ланцеты, пинцеты и всё прочее, что могло в любой момент понадобиться Паскевичу. Через двадцать—тридцать минут, завязав марлей усы и бородку, он уже чудодействовал: извлекал из ран осколки, накладывал марлевые повязки, заливал гнойные раны перекисью Еодорода, которая, шипя и пенясь, кипела в глубине раны, приводя в ужас лечащегося.

— Вы что, доктор? Спалите! — сказал Потопейко.

— А разве больно?

— Да вроде нет, — ответил тот с опаской.

Анатолию Тетеркину наложили гипс на разбитую большую берцовую кость правой ноги, и тот сразу почувствовал облегчение. Только Тарабрин впал в обморочное состояние, когда Паскевич запустил в рану на изуродованной спине длинный зонд наподобие велосипедной спицы.

— С этим похуже, — сказал вечером доктор Макею, — но и его поставим на ноги.

Через два месяца все партизаны, раненные в Развадовском бою, возвратились в строй. Правда, Тарабрина определили в хозчасть, но Потопейко и Тетеркин снова гарцевали на своих конях, выполняя задания командира разведки Василия Ерина.