1

— Товарищ Сникер, тебе необходимо перестроить стиль работы, — отечески сурово говорил Эрнест Чунда. — Дальше так работать не годится. Я думал, что, приехав в старую революционную Лиепаю, смогу отдохнуть душой среди настоящих пролетариев. А что я нашел? Это джунгли, болото, это черт знает что такое! Ты мало разговариваешь с рабочими. Совсем забросил работу по политическому воспитанию масс. У тебя люди не знают, что творится в мире. Абсолютно ничего не знают. Сегодня утром я спросил человек десять грузчиков, что такое нэп, что такое диалектический материализм, в каком году Энгельс написал «Анти-Дюринг», и только один мне ответил, что нэп — это новая экономическая политика. При таких методах работы вы всю Лиепаю развалите. Трудно представить, но они не знают фамилий многих видных работников. Плохая работа, товарищи, а хуже всего обстоит на том предприятии, за которое отвечает Сникер. Разве не так, товарищ Бука? — обратился Чунда к секретарю горкома партии.

Бука — потомственный лиепайский грузчик и сам выросший на этой тяжелой работе — подозрительно посмотрел на Чунду. Он был немного глуховат и, должно быть, не расслышал как следует последних слов говорившего. Простой, грубоватый, всегда одетый в черный шерстяной свитер, Бука и теперь почти не отличался по внешности от своих грузчиков и матросов, да он и не старался напускать на себя важность.

— Сникер работает хорошо, — коротко ответил он, — один из лучших наших парторгов.

— Об этом могут быть разные мнения, — ответил Чунда. — Я вижу, у вас здесь процветает семейственность, товарищ Бука. Ты недостаточно требователен к своим подчиненным. Каждый работает, как ему вздумается. Чего же тогда удивляться, если у рабочих будут черт знает какие настроения? Вот одиннадцатого января, когда они пойдут к избирательным урнам, сами увидите результаты вашей нерадивости.

— Да ты не волнуйся, товарищ Чунда, — сказал Сникер. — Наших людей мы все-таки лучше знаем, чем ты. Мы их изо дня в день видим, знаем, чем они дышат. А если тебе кажется, что достаточно приехать, как артист на гастроли, побродить несколько часов по городу и порту, и после этого можно считать, что все видел и узнал, то ты глубоко ошибаешься.

— Ошибаюсь? Я ничего не вижу и не понимаю? Выходит, по-твоему, что в Центральном Комитете специально подыскали дурака, чтобы прислать вам на помощь?

— Дурака, конечно, там не искали, но иногда можно ошибиться в человеке, — отрезал Ояр. — И напрасно ты прикрываешься мандатом Центрального Комитета. Ты только Чунда, а нигде не сказано, что Эрнест Чунда непогрешим.

— Хорошо, я доложу об этом самому товарищу Калнберзиню.

— Не повышай тона, — вмешался в разговор Бука. — Я сам сегодня вечером буду говорить с товарищем Калиберзинем. За лиепайскую организацию отвечаем мы. А если ты приехал сюда не помогать, а портить воздух, то езжай скорей обратно в Ригу. Сникер, обеспечь ему место в спальном вагоне.

— С превеликим удовольствием, товарищ Бука.

— Я уеду, когда исполню свою миссию, — процедил сквозь зубы Чунда. — А вы будьте любезны показать мне сегодня вечером все избирательные участки. Через час буду ждать в гостинице.

Не попрощавшись, он вышел из кабинета Буки.

— Вот жеребец, — проворчал ему вслед Бука. — Тебе, Сникер, придется повозиться с ним до конца. Свези его на заводы «Тосмаре» и «Красный металлург», ну и к портовикам. Только много говорить ему не давай. Это не человек, а балаболка.

— Я его давно раскусил.

— Почему же его так долго терпят? — удивлялся Бука.

— У него есть кое-какие положительные черты. Где надо что-нибудь продвинуть поскорей — Чунда самый подходящий человек. По-моему, в военное время такой человек может творить чудеса. Правда, ему часто достается за то, что он чешет, как топором, — только щепки летят.

— Ну, раз ты его так хорошо знаешь, тебе и придется с ним заниматься. Только гляди, чтобы щепок этих было поменьше. Лиепайцы — слишком ценный материал.

— Ты прав, товарищ Бука, — ответил задумчиво Ояр. — Великолепные люди, твердые, стойкие. В дни испытаний их никакая сила не согнет. Это не беда, что сегодня еще многие из них не знают, что такое диалектический материализм. Диалектику происходящего они все равно понимают лучше, чем вот такие Чунды. А какой прекрасный актив выработается из них годика через два, когда мы хорошенько с ними позанимаемся.

Ояр успел полюбить и город и людей. Его уже хорошо знали и тосмарцы, и старые портовые грузчики, и рыбаки. Формально он не принадлежал к числу руководящих работников, — был парторгом на одном из предприятий средней величины, о котором редко писали в газетах. Но влияние Ояра Сникера распространялось за пределы предприятия. Он был ненасытен в работе и принимал участие во всех больших кампаниях, был членом городского комитета партии, а перед выборами в Верховный Совет СССР его выдвинули, по предложению Буки, в члены окружной избирательной комиссии. Из упрямства ли, вызванного душевной болью, из желания ли забыться в трудной работе, или же оттого, что его захватила и пленила бодрая жизнь города, но он чувствовал себя здесь хорошо и все его существо требовало работы, напряжения, сосредоточенной деятельности.

Приезд Чунды внес разлад в согласный ход жизни Ояра. Меньше всего его волновали мелочные придирки Чунды к каждому пустяку, его вызывающее и пренебрежительное отношение: таков уж был Эрнест Чунда, кто же его не знал? Но с появлением его в Лиепае опять повеяло мучительными воспоминаниями о далеком, взлелеянном и несбывшемся. Перед ним вновь встал образ Руты, и, наблюдая за Чундой, он снова испытывал невыразимую жалость к девушке, которую любил. Что она нашла хорошего в этом крикуне? Как могли сжиться два таких противоположных характера? А может быть, Рута подпала под влияние Чунды, сама стала походить на него, и мало-помалу незаметно отмирает нежность ее души? Или она нашла то, к чему стремилась, а он, Ояр, в своем глупом самомнении напрасно одаряет ее непрошенным сочувствием?

Так ли, иначе ли, а ему все равно было больно, тяжело. Присутствие Чунды раздражало, бередило старые раны.

Два дня Ояр водил Чунду по избирательным участкам, стараясь не замечать ядовитых насмешек по поводу непорядков, глотая его, отеческие поучения. Он чуть не краснел за трафаретные, избитые вопросы, которые Чунда задавал рабочим, за его казенные и часто демагогические ответы. Ояр привык иначе говорить с людьми, и его всегда понимали. Он знал, что никогда не нужно бояться правды, обходить трудные вопросы. Рабочие любили правду, как бы сурова и неприятна она иногда ни была. Они оскорблялись, если их принимали за простачков и поучали, как малых ребят: «Вы этого не знаете, вы этого не понимаете, а вот мы знаем, почему это так, а не этак». Только невежда, человек, не знающий лиепайцев, мог говорить так с закаленными в испытаниях, потомственными рабочими.

Чунда так и не дождался от Ояра расспросов про Руту. Ему не терпелось похвастаться своим семейным счастьем и поддразнить этого угрюмого парня, который когда-то заглядывался на Руту. Пусть уж лучше не притворяется: у самого, наверное, на душе кошки скребут. Триумф без зависти побежденного не мог быть полным, поэтому в день отъезда Чунда, раскритиковав в последний раз всю работу лиепайцев, попытался втянуть Ояра в разговор на личные темы.

— Все еще ходишь в холостяках?

Ояр пожал плечами.

— А чем это плохо?

— Кому как нравится. Я, например, никогда бы не променял свое нынешнее житье на прежнее. Из Руты вышла славная женка. Мы с ней живем неплохо. Рута говорит, что только теперь она поняла, что такое счастье. Только она очень не любит, когда я уезжаю в командировки. Скучает.

Ояр опустил голову и ничего не ответил.

— Вот такие-то дела, Сникер, — улыбался Чунда. — Присмотри подходящую девушку и женись, а то закиснешь, как третьегодичный огурец. Конечно, такие девушки, как Рута, на дороге не валяются, не всякому дается такое счастье, но ты постарайся. Только вот работу тебе надо выправить, женщины ведь оценивают мужчин и по их работе… Одним красивым носом их не прельстишь. Они тоже присматриваются, как у тебя башка варит. Рута говорит, что она главным образом из-за этого и вышла за меня замуж. Подтянись, Сникер. Начни работать углубленнее, правильнее. Партийное руководство долго этого терпеть не будет.

— Чего именно? — закричал выведенный из себя Ояр. — То, что ты высидел, как курица, из своих мозгов? Оставь меня со своими советами!

— Вот ты как заговорил! Хорошо. Я навязывать свои советы не буду, раз ты такой умник, но о непорядках на избирательных участках придется поговорить в Риге. Я сообщу об этом куда следует.

— Сообщай. Я тоже сообщу, какую ты ерунду порол. Перед партией мы все равны.

В поезде Чунда написал длинный отчет о своих наблюдениях в Лиепае. Получалось едко, саркастично, беспощадно. «Гляди теперь, голубчик, я тебе вкручу гайки, будешь знать, как бороться с товарищем Чундой».

На следующий день Ояра по телефону вызвали в Ригу. Он сразу понял, кого ему благодарить за это.

— Ты не очень волнуйся, Сникер, — успокаивал его Бука. — Я позвоню в Центральный Комитет и скажу свое мнение о Чунде. Управы, что ли, не найдем на этого жеребца?

2

Чунда просунул голову в дверь ванной:

— Ты мне ничего не дашь поесть? Я здесь жду, жду… Думаю, чем это ты занята? А она все еще с этими тряпками возится.

Рута полоскала в ванне выстиранное белье. Ванная комнатка была полна пара. Подоткнув передник, распаренными от мыльной воды руками раскрасневшаяся от усилий Рута выжимала прополосканное белье и укладывала его в таз. Светлые волосы прядками прилипли к ее вспотевшему лбу.

— Ты бы мне помог, Эрнест, тогда бы я скорее кончила.

Чунда сделал гримасу.

— Если ты думаешь, что мне некуда время девать…

— Что, очень торопишься? — спросила Рута, не отрываясь от работы.

— Ну ясно, тороплюсь. У меня сегодня совещание с заведующими отделами кадров. Раньше двенадцати домой не вернусь.

— Посмотри, Эрнест, в кухонном шкафу, там кое-что приготовлено. Масло где лежит, знаешь? В кладовке найдешь молоко, закуси пока чем-нибудь, мне надо еще выполоскать вот эту кучу белья.

Чунда обиделся:

— Тебе, значит, эти тряпки дороже мужа?

— Неужели тебе так трудно самому собрать? — вздохнула Рута. — Один-то раз смог бы.

— Тебе бы, кажется, следовало снять с моих плеч подобные заботы, — недовольно проворчал Чунда. — Мне, сама знаешь, приходится думать, концентрировать внимание на серьезных вещах. Вечно работа и работа… Дома бываешь считанные минуты. Кажется, я заслужил право на отдых…

— А я разве без дела сижу? — почти оправдывающимся тоном возражала Рута. — Ты думаешь, за меня ангелы работают?

— Нашла сравнение! Разве на тебе лежит такая ответственность, как на мне? Что тебе: проинструктировала одного-двух комсомольцев, написала ответы на вопросы — и ладно. А у меня? Кадры, живые люди! Нужна чуткость, знание психологии и классовая бдительность. Ты бы посидела один день на моем месте, вот тогда бы узнала. А то изволь — иди ищи и масло и молоко…

— Ну, хорошо, хорошо, если уж так трудно, сейчас я брошу полоскать.

Рута вытерла руки и пошла в кухню. Чунда сейчас же сел за стол и стал ждать, когда она подаст ему поесть. Руте несколько раз пришлось бегать в кухню и обратно, принести хлеб, масло, молоко, колбасу, потом достать стаканы, вилки, ножи.

— Вот так комбинация — колбаса с молоком, — поморщился Чунда. Впрочем, он ел с аппетитом, откусывал помногу, шумно отхлебывал молоко, и настроение его, по мере утоления голода, заметно улучшалось. Рута почти не притрагивалась к еде. Она устала, и больше всего ей хотелось отдохнуть, — хотя бы посидеть у окна и, ни о чем не думая, глядеть на уличную сутолоку.

— Сегодня Сникеру досталась такая головомойка, что на всю жизнь запомнит, — весело сказал Чунда. — Сначала, пока я еще не брал слова, он кое-как выкарабкивался. Хотел втереть очки: мол, ничего ужасного нет, везде тишь да гладь. Мое выступление перевернуло все вверх тормашками. Секретари ЦК слушали меня затаив дыхание… Избирательные участки не подготовлены, с избирателями никто не беседует. Члены организации газет не читают, не знают даже, кто такой Чунда и другие ответственные работники. Кто-нибудь, возможно, думает, что я абиссинский негус. Так дальше продолжаться не может. Я говорил целых полчаса. Сказать можно было бы и больше, но из-за недостатка времени пришлось сократиться. Но я и в полчаса успел. Иногда важно не то, сколько времени говоришь, а в каком стиле. Ты ведь знаешь, как я выступаю, когда у меня настроение.

— То-то ты и охрип.

— Ну да, я говорил с темпераментом. Так и так, кто мы такие — оппортунисты или большевики? Долго еще мы будем это терпеть?.. Надо принять самые решительные меры и привлечь нерадивых работников к самой суровой ответственности. С людьми, подрывающими дисциплину, разговор короткий… Вот бы ты видела, какими глазами смотрел на меня Сникер. Я думал — вот-вот укусит.

— И какое вынесли решение?

— Сникеру указали, что работу надо улучшить. В моем проекте, правда, был предусмотрен строгий выговор с предупреждением, но бюро сегодня было в благодушном настроении. Ничего, в другой раз получит строгача.

— За что ты его так ненавидишь? — с грустным удивлением, глядя на мужа, спросила Рута. — Что он тебе сделал?

— Я говорил от имени партии.

— А мне кажется, что ты партийные дела путаешь с личными, — резко сказала Рута. — Это нечестно, Эрнест.

— Я и партия — понятие неразделимое! — вскипел Чунда.

— Не надо быть демагогом.

— Рута, я не желаю, чтобы ты его защищала. — Чунда даже есть перестал. — Разреши мне разделываться с моими противниками так, как я нахожу нужным. Я уже начинаю думать, что ты неравнодушна к этому типу.

— Ты знаешь, что я с ним знакома уже несколько лет, и ничего нет удивительного, если меня интересуют его дела. Нельзя жить, как звери в берлоге, и думать только о себе.

— Ты лучше поинтересуйся, как я себя чувствую, какое у меня настроение. Пусть Сникер сам думает о себе. Для нас с тобой самое главное в мире — это наша совместная жизнь. Только так, Рута.

— Но мы ведь живем не только для себя, — заупрямилась Рута. — Надо подчинять эгоистические интересы интересам общества.

— Интересам общества — возможно, но не интересам Ояра Сникера. — Чунда вытер рот, икнул и поднялся со стула. — Значит, вечером ты будешь занята стиркой. Ну, ладно, я пошел. А если кто будет звонить, скажи, что на заседании. Поцелуйчик полагается?

Мокрый и звонкий, как оплеуха, был его поцелуй. С довольным, как всегда, видом он кивнул головой и вышел.

Рута стояла в передней и думала: «Ты будешь стирать белье… единственный в неделю свободный вечер, и тот проводи у корыта, и еще тебе разрешается проявлять больше забот о муже, чтобы ему было хорошо. Ему… всегда ему… сам он никогда не поинтересуется, как ты себя чувствуешь».

— На сегодня хватит, спасибо… Не желаю быть только прачкой.

Семь часов. Если поторопиться, можно еще куда-нибудь попасть.

Рута сбросила передник и начала одеваться. Надела самое нарядное платье, причесалась и пошла в Драматический театр.

Зрителей в зале было маловато. Из ложи первого яруса Рута рассматривала публику и заметила нескольких знакомых. В одном из первых рядов сидел Ояр Сникер. Он совсем не походил на человека, подавленного тяжелыми переживаниями дня. Соседи, с которыми он разговаривал, громко хохотали: значит, опять шутит. Очевидно, Чунда не смог особенно навредить ему.

Руте стало легче на душе. Во время первого действия она еще несколько раз оборачивалась в ту сторону, где сидел Ояр. Ей показалось, что и он оглянулся на ее ложу, но она могла и ошибиться. Потом ее заинтересовал спектакль, и она загляделась на сцену, забыв про Ояра.

В антракте они встретились в фойе. Поздоровались, немного смутившись при этом, потом начали прохаживаться.

— Как живется в Лиепае? — спросила Рута.

— Пожаловаться я не могу. Да тебе, наверно, Эрнест уже все рассказал. Я ведь по его милости и приехал. Получил приглашение «на чашку кофе» из-за своего озорства. Намылили голову и сказали: «Иди и больше не греши». А ты совсем не изменилась, Рута.

— Не льсти, Ояр… мне это не нравится.

— Ну вот… а что же тебе нравится?

— Расскажи лучше, как тебе живется, почему ты уехал из Риги?

— Почему уехал? — Ояр на мгновение замолчал, но быстро овладел собою и продолжал в том же беспечном тоне: — Здесь мне сейчас нечего делать. Ты думаешь, Лиепая хуже Риги? Приезжай как-нибудь, когда твой муле в командировку поедет, тогда увидишь, как мы живем.

Они заговорили о пьесе, об игре артистов и о своих знакомых. В следующем антракте они встретились снова. Ояр, как всегда, рассказывал о разных смешных случаях, о лиепайском рыбачьем порте, даже о том, как бушует море за дюнами. После спектакля он подождал Руту у выхода.

— Если разрешишь, я провожу тебя.

— Очень хорошо. Когда ты уезжаешь обратно?

— Завтра вечером. Мне еще надо зайти в наркомат.

— К комсомольцам не зайдешь?

— Не знаю, как будет с временем. Ты разрешишь? — Он взял Руту под руку, — обледеневший тротуар был очень скользок. — Падать — так вместе.

Они выбирали самые пустынные улицы и чем ближе подходили к дому Руты, тем больше замедляли шаг.

— Ояр, у меня к тебе вопрос.

— Слушаю, Рута.

— Только ты отвечай честно, по чистой совести.

— Ну, задавай свой вопрос.

— Почему ты тогда… после загса… не пришел к нам? Мы тебя ждали весь вечер.

— И Эрнест ждал?

— Какое это имеет значение? Достаточно, если я тебя ждала.

— Я этого не знал.

— Ты… сердишься на меня? — Она пристально взглянула в глаза Ояру, насколько позволяла темнота. Пальцы ее нервно сжали руку Ояра. — Ты все еще сердишься?

Он долго не отвечал. Почему таких вопросов и таких разговоров не было раньше, летом? Сейчас поздно выяснять прошлые недоразумения. Он тихонько засмеялся.

— Задавай вопросы полегче. Но сердиться — я на тебя никогда не сердился. Нет, зачем сердиться? Ведь ты мне ничего плохого не сделала.

— И все в порядке? Все хорошо и правильно? — не отступала Рута.

— Может быть, и не все. Но тебе это лучше знать, чем мне.

Не доходя до дома Руты, они остановились.

— Большое спасибо, что проводил, — сказала Рута. — Дальше не надо. Так будет лучше. До свидания, Ояр.

— Покойной ночи, — ответил он и заставил себя улыбнуться.

Долго стоял он у неосвещенных ворот и все смотрел ей вслед, прислушиваясь к затихающему звуку ее шагов. Ему казалось, что фигура Руты горбится все больше и больше по мере приближения к дому. Вот ее далекий, еле угадываемый в темноте силуэт растаял совсем. Ояр повернулся и пошел. Долго в нем звучала какая-то тихая, щемящая струна, которой вновь коснулась жизнь. Звучала всю ночь, весь следующий день и еще много дней и ночей. Но лишь ему одному была она слышна.

Рута взбежала по лестнице и стала искать в сумочке ключи, но ей не пришлось ими воспользоваться. Дверь распахнулась. В освещенной передней стоял Эрнест в домашних туфлях, в расстегнутой рубашке. Он сардонически улыбался.

— Вот ты как стираешь белье?

— Ну и что? — холодно спросила Рута.

Чунда с удивлением посмотрел на жену. Усмешка сошла с его лица.

— Мне кажется, каждое начатое дело надо доводить до конца.

— Ну и что? — повторила Рута, не глядя на мужа. Повесила на вешалку пальто и, придерживаясь одной рукой за стену, сняла боты.

— Скажи хоть, где ты была?

— В театре.

— Почему ты не сказала мне, что собираешься в театр?

— Я надумала пойти после твоего ухода.

— Чертовски хочется жрать. Чего-нибудь горяченького. Не могу же я сидеть на одном хлебе и молоке.

Рута пошла в кухню. В тот вечер она ни разу не улыбнулась. Тяжелый комок все время стоял у нее в горле.

3

Семнадцатого января Силениек получил два анонимных письма. Он договорился с окружной избирательной комиссией, что вечером приедет за депутатским мандатом в уездный город, где его только что избрали депутатом Верховного Совета СССР.

Как великий праздник, прошли дни выборов. Андрей Силениек баллотировался в Видземе, в своем родном уезде, и одиннадцатого января за него было подано девяносто восемь процентов всех голосов. Подавляющее большинство народа безоговорочно выразило свое доверие советской власти. Значит, то, что она осуществила за эти месяцы, было правильно, народ одобрил ее политику. Напрасно гитлеровский посол, рыжий граф Шуленбург, приезжал накануне самих выборов в Ригу инспектировать свою агентуру. Напрасно старалось контрреволюционное подполье, распространяя слухи и примитивно изготовленные листовки, — сбить с толку массы им не удалось. В день выборов реакция получила сокрушительный удар от всего латышского народа.

Первое письмо было лаконично:

«Предатель народа, Андрей Силениек, мы объявляем тебе наш приговор. Ты осужден на смерть за свои преступления, и при первом случае, как только появишься у нас в деревне, мы приведем в действие наш справедливый приговор. Смерть тебе! Те, кто не голосовал».

Силениек со всех сторон осмотрел письмо и усмехнулся. На конверте не было ни марки, ни печати. Значит, его принесли прямо в райком и бросили в ящик для писем. Адрес несомненно написан левой рукой.

«Два процента беснуются, — думал Силениек. — Меньшинство не желает уняться, не признает себя побитым. Эх вы, безмозглые! Да я сегодня же выеду в деревню, и мне в голову не придет спрашивать вашего разрешения. Так-то».

Другое письмо было длиннее и написано в несколько ином стиле:

«Латыш, сын матери латышки — Андрей Силениек! К тебе обращаются люди, долгое время наблюдавшие твою работу. Мы знаем, что ты честный человек, который по недоразумению заблудился на ложном пути. Мы уважаем твое мужество и справедливость. Ты всегда старался действовать по совести, из идейных побуждений. Но разве ты не видишь, куда ведет твой народ эта слепая и неразумная политика? Одумайся, вспомни, что ты латыш, и порви всякие отношения с твоими теперешними единомышленниками. Только так ты еще можешь спасти себя. Иначе тебя ждет неминуемая гибель, ибо мы все видим, все знаем и все понимаем. Андрей Силениек, мы не хотим твоей гибели, поэтому доводим до твоего сведения, что семнадцатого января, когда ты поедешь за своим депутатским мандатом, на дороге будет устроена засада. Наши изловят тебя и повесят на ближайшей сосне. Тебе в наказание, а всем остальным коммунистам в назидание. Не езди за мандатом! Ни семнадцатого января, ни в другие дни. Откажись от своих прав депутата и объяви об этом всему народу. Этим ты спасешь себя. В противном случае тебя ждет грозный суд. Латыши».

«Ну, посмотрим, — думал Силениек. — Хитрости у вас довольно, но ума маловато. Жалко небось национализированных домов и фабрик? Скулите, кулацкие душонки, по распределенной меж безземельными крестьянами землице? Тоскуете по рабскому труду, по армии безработных? Напрасные чаяния, старые прохвосты!»

Анонимная попытка вызвать колебания и сомнения была так наивна, что могла вызвать только усмешку. Но когда Силениек подумал, что было бы, попади такое письмо в руки менее закаленного человека, он задумался. Такими письмами могли застращать и в то же время приручить неустойчивых людей, сделать их пассивными. Как раз на это и била реакция. Ее пугали темпы социалистического переустройства страны. Каждая победа советской власти на хозяйственном или культурном фронте была сокрушительным ударом по лагерю черных сил. Там старались спасти еще, что можно, выиграть время, оттянуть свое полное политическое банкротство.

«Какая наглость — пробовать на мне свои трюки. — Силениек презрительно поморщился. — Во имя чего бы я боролся в подполье, во имя чего сидел в тюрьме, если они надеются испугать меня своими анонимными бумажонками!»

Он нажал кнопку звонка. В дверях появился технический секретарь.

— Скажите Капейке, чтобы ровно в четыре ждал внизу с машиной. Поездка за город.

— В такую метель? — удивился секретарь.

— Да, в такую метель.

— Не лучше ли поездом?

— Тогда я не успею вернуться вовремя, у меня завтра дела в Риге. Чего же раздумывать, товарищ?

В четыре часа дня Силениек сел в машину и уехал. На окраине их встретили первые сугробы, но они пробрались без особого труда.

— Эвальд, а ты лопату и цепи захватил? — спросил Силениек шофера Капейку. Это был молодой плечистый парень с розовыми щеками и льняными волосами.

— А как же.

— Тогда надень цепи.

Шофер остановил машину и надел на колеса цепи. После этого они с полчаса ехали без остановок, пока шоссе не вышло из леса в открытое поле. Силениеку часто приходилось выскакивать из машины и подталкивать ее, пока они не выбирались из очередного сугроба. За час они проскочили открытое место, но продвинулись вперед лишь на несколько километров. Силениеку даже жарко стало.

— Пока дорогу не занесло, жми вовсю. Дальше опять придется подталкивать.

С полчаса все шло хорошо, а потом опять «сели». Километров за двадцать до места назначения дорога вновь пошла полем. Впереди все было занесено снегом. Машина не трогалась, сколько ее ни толкали, не помогала и лопата. Метель завывала над равниной, хлопья снега били в лицо, залепляли глаза, таявшие снежинки стекали по щекам. В вечерних сумерках дальше тридцати — сорока шагов ничего нельзя было различить.

Силениек заметил направо огонек в окне крестьянского дома.

— Подожди здесь, — сказал он шоферу. — Я схожу туда и поговорю с хозяевами.

Это было большое хозяйство с хорошими коровниками, фруктовым садом и водяной мельницей. Силениек с трудом уговорил хозяина довезти его до города.

— Вы лучше переночуйте у меня, а утром поедете, — предлагал крестьянин. — У меня телефон есть, позвоните, куда вам надо, и договоритесь.

— Меня ждут сегодня, — ответил Силениек. — Если не дадите лошадь, придется идти пешком.

Тогда крестьянин перестал упрямиться и пошел запрягать. Шофер остался с машиной на дороге.

— Не остуди мотора! — крикнул Силениек. — Ночью двинемся обратно.

Почти всю дорогу пришлось ехать медленно, но лошади были сильные, шли крупным ровным шагом. К девяти часам вечера Силениек был уже в укоме партии. Поздоровался с ожидавшими его товарищами, немного обсушился, обогрелся и поспешил в Народный дом на торжественное собрание уездного актива.

Председатель окружной избирательной комиссии обратился с приветственным словом к Силениеку и вручил ему мандат. Силениек выступил с ответом, после чего его поздравили участники собрания. Тем временем председатель распорядился накрыть общий стол. Стакан горячего чаю озябшему Силениеку был как нельзя более кстати.

— Товарищ Силениек, вы ведь останетесь ночевать? — спросил его секретарь укома. — Поезд уходит только утром.

— Никак не могу. Мне сегодня надо во что бы то ни стало попасть обратно в Ригу. Как-нибудь доберусь.

— Где там доберетесь! Застрянете в сугробах, и придется всю ночь мерзнуть в поле.

Побеседовав за чаем с уездными работниками, Силениек стал прощаться. Крестьянин с санями уже ждал его внизу.

Снова они ехали по занесенному шоссе. Когда становилось холодно, вылезали из саней и шли пешком. Достигнув усадьбы, они поспорили из-за платы.

— Ничего мне не нужно. Я вас не ради денег повез.

— Как же, я вам испортил субботний отдых.

— Вы тоже не отдыхали. И потом вы наш депутат. Сделайте мне такую честь, позвольте оказать услугу своему депутату. Самое лучшее, если бы вы у меня переночевали. Всю жизнь помнил бы.

— Дела, дружище.

Силениек крепко пожал руку крестьянину.

— Вы носа не вешайте и, главное, не слушайте глупостей. Хорошее время ждет Латвию. Работайте честно, и никто вас не тронет. Скажите, у вас что-нибудь уже национализировали?

— Двадцать гектаров и мельницу.

— Вы знаете, что я участвовал в проведении национализации?

— Знаю. — Крестьянин выпрямился и посмотрел поверх изгороди в сторону мельницы. — Знаю, что и еще как-нибудь меня ограничивать станете.

— И обижаетесь на меня?

— На советскую власть обижаюсь, на вас — нет.

— Почему так?

— Мне говорили… что вы настоящий латыш. Сами из крестьян. Быть не может, чтобы вы не понимали нужд своего народа. На вас вся надежда.

— На что же вы надеетесь? — спросил заинтересованный Силениек.

— Вы поможете оставить все, как у нас было до сих пор.

— Все честное, здоровое, годное… — сказал Силениек. — Но если вы думаете, что я буду бороться за сохранение эксплуатации, то ошибаетесь. Угнетение человека человеком не есть какая-то особая черта латышского народа. Одним жиреть, а другим тощать, одним наслаждаться всеми благами жизни, другим горькая судьба раба — разве это справедливо? Я буду делать все, чтобы этого не было. Я действительно латыш и люблю свой народ. Но отсюда не следует, что я должен любить меньшинство и предавать интересы большинства. Подумайте хорошенько об этом и потом рассудите сами, могу ли я быть таким, каким вы меня хотите видеть. Я убежденный коммунист, смертельный враг всех эксплуататоров. Но именно поэтому я и понимаю нужды народа. Всего народа — вы это учтите. Латвию действительно ждет светлое будущее, как я его понимаю, как понимает весь народ. Я вам еще раз говорю: не вешайте головы, и вы можете найти свое место в новой жизни, если только захотите. Благодарю за помощь. Покойной ночи.

Смущенный крестьянин долго-долго смотрел вслед удалявшемуся Силениеку, потом стал распрягать лошадей. Тающие снежинки каплями стекали по его щекам — можно было подумать, что он плачет.

«Чего они хотят от меня? — думал Силениек. — На каком основании они взывают к моим чувствам латыша? Огромное дело — классовые противоречия — вы хотите разрешить по-семейному… так, мол, легче договориться. Запомните раз навсегда: у подъяремных и угнетенных всех стран общий язык — язык борьбы. Когда речь идет о борьбе, об осуществлении справедливости, то мы не спрашиваем, к какому племени ты принадлежишь. А народ свой мы любим больше вашего. Мы хотим его сделать счастливым. А вы? У вас только одна забота: я, мой дом, мое благополучие. Не по пути нам с вами».

Ему снова пришлось выйти из машины. За несколько часов сугробы стали еще больше. Силениек по очереди с шофером брался за лопату и работал до тех пор, пока с него не начинал лить пот.

Так прошла ночь. Воскресным утром, вместе с первым трамваем, Силениек въезжал в Ригу. Ложиться уже не стоило, так как через несколько часов надо было идти на заседание. Силениек побрился, а чтобы использовать оставшееся время, сел за стол и начал писать для газеты передовую: «Кто такие настоящие латыши?»

Дня через три статья появилась в газете. После этого Силениек перестал получать анонимные письма с уговорами. Теперь ему слали только угрозы.

4

По усиленному оживлению в немецкой колонии можно было догадаться, что рыжий граф приезжал в Ригу вовсе не для развлечений. Гуго Зандарт почувствовал это на своей шее еще до отъезда Шуленбурга. Эдит дергала его, как марионетку: «Добудь мне сведения о бывшем вице-директоре кредитного банка», «Проверь, как настроен генерал Паруп», «Сходи к бывшему оптовику Эрглису и выясни, как он — непременно хочет репатриироваться в Германию или остается в Латвии».

Все надо было делать быстро, в несколько часов. Гуго из кожи вон лез, как угорелый носился по Риге, лётом летал по квартирам. И хоть бы похвалила раз. Какое там: Эдит делала недовольное лицо даже тогда, когда выпадала удача. Члены свиты Шуленбурга требовали от нее в десять раз больше, чем она от Зандарта. Те нажимали на нее, а она на своих агентов. Вся шпионская сеть была наэлектризована. Напряжение не ослабело и после отъезда Шуленбурга, — в Риге оставался бывший посол Германии фон Котце.

— Гуго, ты имей в виду, что сейчас придется работать больше прежнего, — сказала как-то Эдит. — Многие из наших уезжают. Сеть редеет, а улов не должен уменьшаться. Придется работать за пятерых, за десятерых. Руководство этого не забудет.

— А ну, как провалюсь? — забеспокоился Гуго. — Что будет тогда со мной, с моей семьей? Мне ведь тоже жизнь дорога.

— УТАГ пока еще не ликвидирован, и репатриация продолжается. Твою семью включат в число репатриантов и увезут в Германию.

— А меня возьмут?

— Ну еще бы. Но за это тебе придется поработать, не жалея себя, на пользу Великогермании. Насколько мне известно, тебя включили в списки кандидатов на один из высших орденов. Еще получишь на старости лет рыцарское звание.

— Орден орденом, а попадать в лапы чекистов охоты у меня мало, тогда мне крышка.

— Действуй с умом и не попадешься.

И Гуго старался до седьмого пота. Клуб художников всегда был переполнен. Конечно, не ради богемы приходили сюда люди из прежнего высшего общества, а для того, чтобы встретиться за чашкой кофе с какой-нибудь таинственной личностью и после короткого секретного разговора разойтись. Здесь все официантки выполняли определенное задание, и в их блокнотах рядом с записями о заказанном кофе, пирожком и папиросах можно было бы увидеть заметки, не имевшие ничего общего с клубным меню. По дороге на кухню эти заметки попадали в руки буфетчика, который их систематизировал, превращал в шифрованное донесение и отправлял куда следует.

Вскоре после Нового года рижские литературные круги облетела неожиданная новость: в Германию репатриировался прогрессивный писатель и злейший враг нацистов — Эрих Гартман. Изгнанник, еле избежавший террора гестапо, возвращался в свое отечество. Находились простодушные люди, которые жалели бедного Гартмана и уговаривали его не лезть в пасть зверя, — ведь это же чистейшее безумие, писателю с такими левыми настроениями отдаваться в руки врагов. Более дальновидные сразу смекнули в чем дело, вспомнив некоторые его высказывания. Довольнее всех были те, кто никогда не скрывал своих симпатий к Гитлеру.

— До свиданья, — говорили они Гартману. — Не забывайте нас. Мы еще вам пригодимся, когда настанет момент.

— До свиданья, — отвечал им Эрих Гартман.

Он сердечно простился с Эдит и обещал передать привет ее мужу, который был где-то в Польше.

— Жаль, что не могу остаться с вами до конца. Небезопасно. Чека что-то пронюхала. Надо убираться, пока не поздно. Но ты, Эдит, держись, не попадайся. На тебя возлагаются самые большие надежды. Если продержишься до конца, представь, как торжественно мы встретимся здесь, в Риге.

— Не попадусь, Эрих, — шептала Эдит, хотя разговор происходил в тихом приюте Оттилии Скулте, вдали от любопытных взоров и ушей. — Я знаю, как работать среди них. Меня ведь многие считают активисткой, а это имеет большое значение. Главное же, я сама оставляю их в покое, ничего не допытываюсь, ничем не интересуюсь, чтобы отвести малейшие подозрения. Что мне надо узнать, я добываю через других. Есть у меня сейчас на примете лакомый кусок.

— Из коммунистов?

— Да, один комиссар.

— Желаю удачи, — сказал Гартман.

Он обнял Эдит и поцеловал в губы.

— И ты такой же, как все мужчины.

— Почему мне нельзя быть таким, как все мужчины?

— Ведь ты писатель, возвышенная душа.

— Где сказано, что писатель должен обладать рыбьей кровью?

Эдит вздохнула. Зандарт, Гартман, даже ее муж, Освальд Ланка, давали лишь дешевую подделку того счастья, к которому рвалась ее алчная до наслаждений натура. Вернее всего, это была постыдная пародия счастья, оскорбившая бы более гордую душу. Силениек — вот о ком тайно мечтала Эдит. Она несколько раз видела его издали, во время демонстраций, на собраниях. Высокий, широкоплечий, с загорелым лицом — как он выделялся среди остальных людей… Как приятно было вслушиваться в его мужественный голос, наблюдать во время речи его спокойные жесты, его красивое лицо, ловить его ясный, открытый взгляд. Чем громче звучал голос Силениека в это богатое замечательными событиями время, тем больше он увлекал Эдит. Она следила за каждым его шагом, собирала все, что о нем было напечатано в газетах, все, что появлялось из-под его пера. И странно — те же убеждения, те же мысли сразу вызывали в ней чувство ненависти, если их высказывали другие, и только Силениека она слушала с каким-то угрюмым, завистливым восхищением.

Но встреча у Прамниека так и не состоялась. Силениек несколько раз в самый последний момент откладывал свой приход, а теперь и Прамниек на вопрос Эдит, когда же к нему придет Андрей, лишь неопределенно хмыкал в ответ.