1
Тридцать лет Екаб Павулан проработал на одном предприятии и за эти годы только два раза сменил станок. Все, что за это время происходило на заводе, составляло и значительную часть биографии Павулана. Из молодого парня, только что научившегося ремеслу токаря, он стал стариком Павуланом, и добрая половина рабочих токарного цеха считались его питомцами. Среди них были разные люди. Некоторые еще недавно старались выслужиться перед начальством, угодничали, пресмыкались, доносили о настроениях рабочих. Большинство мирно ело честно заработанный хлеб, сторонясь всех бурь и в любых условиях ища компромисса. Но были и люди беспокойные, которые не боялись риска и ополчались на все несправедливости; некоторые из них насиделись во времена буржуазной Латвии по тюрьмам — либо за конкретные действия, либо просто на основе чрезвычайного закона Керенского, действовавшего в стране. Но к Екабу Павулану все относились с уважением.
Чем заслужил он дружбу и любовь коллектива? Безупречной жизнью и производственным мастерством. За всю свою жизнь он ни разу не солгал, не тронул чужого добра, хотя бы оно валялось под ногами, а своим местом у станка гордился больше всего на свете. Уже десять лет, как администрация завода поручила ему изготовление самых ответственных и сложных деталей. Только благодаря своему редкому мастерству Павулан не терял работы даже в самые тяжелые годы кризиса. Если за два-три года ему и приходилось что-нибудь испортить, сделать не так, как нужно, он считал себя несчастнейшим человеком в мире и месяцами не находил себе покоя.
В той же степени, как со своим станком, старый Павулан сросся со своим заводом. Он не только вкладывал всю душу в работу, он хотел, чтобы весь токарный цех, весь завод работали без брака. Таких людей считают золотым фондом каждого предприятия, а руки их называют золотыми руками. Жесткие, узловатые и неприглядные, они умеют творить чудеса. Грубый кусок металла в пальцах Павулана превращался в тончайшую деталь, важнейшую часть сложного механизма. Иногда он изготовлял первые опытные образцы по указаниям изобретателей и чертежам конструкторов, не зная еще, для чего они предназначены, и только позже, когда завод начинал выпускать новые изделия, старому мастеру становилось понятным, над чем он трудился. Никогда ему в голову не приходила мысль, что работа его стоит гораздо больше, чем он за нее получает. Есть кусок хлеба, есть две комнатки в районе Воздушного моста, а большего он не требовал. Раньше он не задавал себе вопроса, кому идет доход с его работы. Не интересовало это его и теперь. Главное, чтобы работа шла правильно и хорошо.
После национализации завода директором его стал один из учеников Павулана, Ян Лиетынь, освобожденный двадцать первого июня из тюрьмы. Сам Лиетынь настаивал на том, чтобы пост директора доверили старому Павулану, и весь рабочий коллектив поддержал это предложение, но со старым токарем от волнения едва не случился удар.
— Что вы надо мной, стариком, подшутить вздумали! Чтобы потом весь свет смеялся? Много я понимаю в директорских делах…
— Ты и завод знаешь лучше других и производственный процесс, — сказал Лиетынь. — Без твоего совета здесь не обходились и раньше. Соглашайся, и больше ничего, а мы все будем тебе помогать.
— И образования у меня нет и распоряжаться я как следует не могу, буду только глазами хлопать, всем мальчишкам на потеху. Дайте уж мне честно кончить свой век у станка.
Так и не уговорили Павулана, — пришлось Яну Лиетыню взять на себя трудные обязанности директора.
Однако остаться в стороне во время великих перемен Екабу Павулану не удалось. Как он ни упирался, но однажды в приказе по заводу было объявлено, что товарищ Павулан назначен начальником токарного цеха. Думаете, после этого он начал расхаживать по цеху, отдавая распоряжения, а свой станок передал другому? Ничего подобного. Старый Павулан действительно стал обходить цех, разговаривал с токарями о работе, давал советы молодежи, а после этого возвращался к своему станку и принимался за сложные детали. Зато одно обстоятельство обрадовало Екаба Павулана в его новом положении: теперь он мог испробовать на практике некоторые затеи, придуманные за долгие годы работы у станка. Раньше бы он не посмел и заикнуться об этом. Владельцы завода не только не считались с предложениями рабочих, но еще и подымали на смех, считая это самомнением не по чину. Сейчас было другое дело. Когда Павулан приладил к своему станку небольшое приспособление, после чего работа двух подсобных рабочих стала ненужной, Лиетынь расхвалил его на весь город. О нем писали в газетах, с других заводов приходили инженеры знакомиться с изобретением и перенять его опыт. Но Павулан на этом не успокоился. Вспомогательные приспособления устроили на всех станках, и теперь в цехе могли перейти на двухсменную работу, не увеличивая числа рабочих.
— Вот видишь, Екаб, какой бы из тебя вышел директор, — сказал Лиетынь. — Подсчитай-ка, на сколько у нас снизилась себестоимость продукции.
— Можно и еще удешевить, — невозмутимо ответил Павулан. — Если бы мне дали попробовать…
— Пробуй все, что найдешь нужным, — ответил директор. — Ты в своем цехе хозяин.
Тогда Павулан сделал то, о чем втайне думал много лет. Токарный станок получил еще одно небольшое и простое приспособление, которое вдвое ускорило производственный процесс. Так же, как и раньше, за станком был занят один рабочий, только увеличилось потребление электроэнергии. Когда приспособление было испытано, его установили на всех станках, и снова на завод стали приезжать инженеры с других предприятий, а фотографии старого Павулана появились на первой полосе газеты «Циня». Одним словом, он стал знаменитым, совсем не добиваясь славы. Однажды нарком пригласил его к себе, долго беседовал с ним, затем Павулану вручили почетную грамоту и выдали премию.
До сих пор все шло хорошо. Давнишние замыслы старого рабочего осуществились, профессиональная мудрость его торжествовала победу. Но вот на общезаводском собрании Ян Лиетынь выдвинул кандидатуру старого Павулана в члены заводского комитета. Предложение было поддержано бурными аплодисментами.
— Правильно! Павулана предзавкомом! — раздавалось со всех сторон.
Смутившись от неожиданности, он встал и начал отказываться:
— Ну, какой я председатель… молодых, что ли, у нас нет? Сами знаете, что в политике я не смыслю. Дайте уж мне поработать с моими станками. Там я кое-что понимаю. Политикой пусть занимаются молодые.
Возражений его все-таки не приняли и выбрали в заводской комитет. От председательства Павулан наотрез отказался, но обязанности члена завкома выполнял хорошо.
— Видишь, Екаб, политика вовсе не такая уж трудная штука, — говорил ему Лиетынь, когда тот освоил свои новые обязанности. — Годы тут никакой роли не играют.
— Вот ведь ты какой, опять провел меня, — добродушно ворчал Павулан. — Сам знаешь, что нет у меня охоты заниматься другими делами. Точить — дело другое. А у тебя только и на уме как бы втянуть меня в политику.
— Все будет хорошо, Екаб, — успокаивал его Лиетынь. — Кто тебя в чем упрекнет, если ты можешь оказать пользу своим товарищам и своему народу?
За последнее время Мара старалась проводить у своих стариков свободные вечера, хотя они выпадали у нее довольно редко. Иногда к Павуланам заходил кто-нибудь из старых друзей. Они как-то быстро находили общий язык — и рабочие и известная актриса. Впрочем, теперь все люди, которые были заняты полезной и нужной работой, чувствовали себя близкими друг другу и жили одинаковыми радостями, одинаковыми интересами. Многие еще не осознали и не могли объяснить, в чем суть происшедшей в их положении перемены, но все они чувствовали, как что-то новое и большое с каждым днем входит в их жизнь. Разве не странно, что старый Павулан зарабатывал сейчас столько же, сколько и директор завода? А премии, а проценты за рационализацию, за превышение норм — все это было так непривычно, и все это было действительностью.
Всю жизнь сторонясь политики, как черт ладана, Екаб Павулан, сам того не замечая, стал активным строителем советской власти. Ему казалось, что политика — это что-то существующее само по себе, за пределами обыденной жизни и работы. Он не знал еще, что политика — это сама жизнь, это каждый шаг и каждое дело, выполняемое даже самым незаметным человеком.
2
В кабинете директора театра Калея было полно народу. Места всем не хватило, многие сидели на поручнях кресел, а писатель Яундалдер, который теперь работал в театре, расположился на краю стола. Единственной женщиной в этом обществе была Мара Павулан.
Калей — известный прогрессивный писатель, назначенный в начале сезона директором театра, всегда проводил совещания в своем кабинете. Раньше это было единственное место, где можно было поговорить обо всем, не опасаясь нескромных ушей. Если бы кто-нибудь и хотел постоять у дверей кабинета директора, долго задерживаться там было неудобно: мимо все время сновали люди. Этот обычай сохранили, хотя и не было больше ни министра Берзиня, ни Фридрихсона, ни шпиков охранного управления. Если даже кто-нибудь из них остался в театре, то его деятельность никому не могла причинить вреда.
Калей, мужчина средних лет, с моложавым румяным лицом и седеющими волосами, недавно выпустил сборник рассказов, написанных еще до великой перемены. Сейчас он работал над пьесой, которую собирался поставить в течение сезона. После шестилетнего молчания Калей как никто чувствовал живительное дыхание новых времен. Теперь писатель мог полным голосом заговорить обо всем, что долгие годы зрело в его душе, не находя выхода.
На пост директора Калей согласился пойти при условии, что в театре будет работать и писатель Яундалдер. Скоро все увидели, что выбор был правилен. Яундалдер хорошо знал и театр и все причуды и фокусы режиссера Букулта, пытавшегося наложить на каждую постановку отпечаток собственного мировоззрения.
Говорил актер Кукур:
— Если мы не хотим провалить спектакль, Зивтынь эту роль никоим образом давать нельзя. Она сознательно опошляет образ комсомолки. Все серьезное, идейное она своей акцентацией, своими ужимками превращает в шарж. Вы увидите, что в самых сильных сценах публика будет покатываться со смеху. Как раз в самых важных местах она проглатывает отдельные слова и таким образом искажает текст. Сколько времени мы будем терпеть эти фокусы? Ясно, что тут готовится политическая демонстрация.
— Ее всячески поддерживает режиссер Букулт, — сказала Мара. — Делает вид, что не замечает ошибок, и даже хвалит за удачную трактовку роли.
— Мара права, — согласился Кукур. — А что вытворяет сам Букулт со своей ролью краснофлотца? Героя, борца он превращает в такого слюнтяя, что тошно смотреть. Ведь у него получается какой-то нытик! Разве такие люди делали революцию, восстали против самодержавия и добились победы?
— Но что вы предлагаете? — спросил Калей. — Отстранить Букулта от режиссуры мы уже не можем. Получится скандал. А перераспределять роли он не захочет. Если нажать на него, поговорить напрямик, он в одном месте исправит, в другом исказит.
— Премьеру надо отложить недельки на две, — сказал Кукур. — Этого вполне достаточно, чтобы роль Зивтынь разучила другая актриса. Жаль, что Мара Павулан занята в другой роли. Вот ей бы это было по плечу.
— Я думаю, это нам урок на весь сезон, — заговорила Мара. — Все серьезные роли надо дублировать. Если бы у Букулта и Зивтынь были дублеры, мы спокойно могли бы выпустить их на премьере.
Калей усмехнулся.
— Правильно! А мы их перехитрили. К вашему сведению, я об этом подумал, когда распределяли роли. И у Зивтынь и у Букулта уже есть дублеры. Они все время присутствуют на репетициях, готовят свои роли, а когда придет время, порадуют нас приятным сюрпризом.
— Вот это славно, — обрадовался Кукур. — Кто это, если не секрет?
— Роль краснофлотца готовит Вилцинь, который недавно перешел к нам из Передвижного театра, а роль комсомолки дублируют сразу две актрисы. Обе будут лучше Зивтынь.
— Странно, для чего же скрывать это? — спросил Кукур.
Калей кивнул головой в сторону Яундалдера:
— Расскажи ты.
— Эта своеобразная конспирация вызвана следующими причинами, — начал Яундалдер. — Во-первых, мы не хотим, чтобы Букулт калечил и дублеров. Если их сейчас передать ему, он будет их гонять и муштровать до тех пор, пока они не станут сами на себя не похожи. Во-вторых, если Букулт заметит наш маневр, он может преподнести нам на премьере такой сюрприз, что мы только ахнем. А главное, надо показать клике Букулта, что мы совсем не такие простачки, за каких они нас принимают. Пусть старый лис поймет, что мы все видим, все понимаем и в силах его обезвредить. Ну, а после премьеры поговорим с ним с глазу на глаз. Фактами припрем его к стенке и дадим выбрать: или трудиться честно, для народа, как подобает служителю подлинного искусства, или уйти на какую-нибудь другую работу, которая не связана со сценой. Уверен, что он выберет первый путь.
— Мне кажется, что после этого совещания наш актив удвоится, — сказал Калей. — От группы реакционно настроенных актеров надо отколоть всех, кто еще по своему недомыслию плетется у нее в хвосте. Я только что получил из Москвы много новых книг. Некоторые следовало бы изучать всем коллективом. Думаю, что Яундалдер это организует. Наш театр до сих пор варится в собственном соку, только этим можно объяснить самодовольство и упрямство некоторых маститых. Если бы они немного больше читали и поразмыслили о своем месте в обществе, о своем общественном лице, они устыдились бы своих капризов и стали бы совсем иными людьми. Что мы ставим им в вину? Буржуазное общество, реакционный режим делали все, чтобы отравить их, сузить их кругозор, оттолкнуть от народа. Мастер сцены должен стать активным членом общества, деятельным участником всенародной борьбы за социализм. Вы думаете, в Советском Союзе в первые годы после Октябрьской революции было легче? Там многие интеллигенты переболели той же болезнью, и прошло известное время, пока они поняли, что борются с собственной тенью. Поймут и наши. Только поможем им скорее пережить этот духовный перелом. Через несколько лет нам уже не придется обсуждать такие вопросы, из-за которых мы собрались сегодня. Только побольше выдержки, товарищи. Не нервничать от первых неудач. Дело наше верное.
Выходя из кабинета директора, Мара наткнулась на Зивтынь. Маленькая актриса нимало не смутилась, хотя всякий бы понял, что она по старой памяти подслушивала у двери.
— Что нового? — подобострастно заговорила она с Марой, взяв ее под руку, и потащила к красному уголку, который был устроен в комнате отдыха.
— Директор получил новые русские книги. Советую тебе кое-что прочесть. Попроси у Яундалдера.
— Тебе давно известно, дорогая, что я не знаю русского языка, — засмеялась Зивтынь.
— Почему же ты не учишься, не запишешься в кружок?
— Учиться вместе с рабочими сцены и портнихами? Фи! — Зивтынь сделала гримасу. — Буду я ронять свой престиж!
— Занимайся самостоятельно.
— Одной зубрить скучно. Скажи, дорогая, тебе известно, что твой бывший супруг, господин Феликс Вилде, арестован? Говорят, что он провел у тебя последнюю ночь перед арестом. Разве вы опять сошлись?
— Нет. — Мара еле сдержалась, чтобы не ответить резкостью.
— Тогда почему же он так поздно попал к тебе? — допытывалась Зивтынь. — Может быть, думал, что в благодарность за чернобурую лису… ты помнишь?.. Может быть, на что-то надеялся?
— Никакой чернобурой лисы у меня нет. Я отдала ее обратно в тот же день, когда узнала, что она добыта тем же способом, что и твоя.
В это время к ним подошел заведующий осветительной частью.
— Товарищ Павулан, сегодня после спектакля будет заседание месткома, — обратился он к Маре. — Нам надо поговорить с вами о повестке дня.
Мара отошла с ним в сторону. А Зивтынь, как ни в чем не бывало, бегала из гардеробной в буфет, из буфета в мастерские и чирикала, как воробышек под лучами весеннего солнца.
— Вы слышали, что бывший муж Мары Павулан арестован поздно ночью у нее на квартире? Подумайте только, оказывается, они все время жили вместе. Кто мог ожидать от такой святой невинности?
Мелкие уколы, шушуканье, гнусненькое ликование по поводу каждой пылинки, приставшей к какому-нибудь работнику, заполняли жизнь Лины Зивтынь. Как воробей, набрасывалась она на теплые еще сплетни, подобранные на улице, ворошила и расклевывала их, радовалась каждому найденному в навозной куче зернышку сенсации. «Вы еще не слышали?..»
3
Уже несколько дней Мару разыскивал по телефону Саусум. Газета начала печатать серию очерков об известных деятелях культуры и искусства. Очерк о Маре Павулан был уже написан, но в редакции не было ее фотографии.
— Загляните, пожалуйста, к нам в редакцию, — уговаривал он ее. — Мы вас сфотографируем, а заодно и познакомим со статьей. Может быть, там надо кое-что изменить? Мои борзописцы иногда такую чушь наплетут…
Мара пришла в редакцию в самое горячее время. Было очень шумно: звонили телефоны; взад-вперед бегали мальчишки-рассыльные с гранками очередного номера; заведующие отделами, заткнув уши, в последний раз перечитывали набранные статьи и придумывали заголовки. Все нити стягивались в кабинете Саусума: он был одним из заместителей ответственного редактора. Отсюда же неслись по всем направлениям распоряжения. Одних они успокаивали, других возбуждали еще больше.
Содержание газеты изменилось, а стиль работы остался прежним. Это доставляло большие трудности редакторам и сотрудникам.
— Ну, скажите, пожалуйста, кто сейчас станет читать о выращивании лука в комнатных условиях? — кричал Саусум сотруднику сельскохозяйственного отдела. — Неужели вы не могли найти ничего более интересного? Что-нибудь о машинно-тракторных станциях, об агротехнике, о доярке, которая добилась удоя в четыре тысячи литров… Думать, черт возьми, надо! Каждая статья должна быть актуальной и сочной.
Это было главным несчастьем сотрудников газеты: они никак не могли ответить в одно и то же время требованиям актуальности и сочности. Если статья была актуальной и соответствовала требованиям момента, то получалась сухой, как протокол. Наоборот, статья, в которую журналист вкладывал всю душу и все свое профессиональное умение, оказывалась неактуальной. Подумать только — уголовную хронику перенесли на последнюю полосу; о мелких воришках, дебоширах и хулиганах, специалистах по подложным векселям и пьяницах, вываливавшихся из извозчичьих пролеток, больше не писали; помолвки и золотые свадьбы перестали пользоваться вниманием читателей. Как работать бедному газетчику, который весь свой век гонялся за сенсациями, а теперь должен осмысливать действительность, ловить в пестром потоке событий самые существенные факты, характеризующие направление народной жизни? До сих пор уважением пользовались только типичные выразители идеалов буржуазного общества: предприимчивые люди, сумевшие обеспечить себе тепленькое местечко, ловкие дельцы, всевозможными махинациями стяжавшие себе богатство, обеспеченный, сытый и довольный собою мещанин, которого после смерти провожали на кладбище с оркестром пожарной команды, филантропы, экстравагантные дамы в парижских туалетах. Это наследство тяжелым грузом висело на шее воспитанного буржуазной прессой журналиста. Он не мог освободиться от него и чувствовал себя как слепой среди бурлящего потока. Он затвердил несколько прогрессивных фраз, определений и выпаливал их кстати и некстати. Не в силах схватить глубокий смысл происходящих событий, политически почти неграмотный, он мог только вылавливать случайные факты; вместо ядра он преподносил народу только свое упрощенное и искаженное представление о скорлупе. Все получалось банально, шаблонно, дешево.
Сидя в кабинете Саусума, Мара стала невольной свидетельницей мук рождения очередного номера.
— Вы меня простите, — каждую минуту извинялся Саусум. — Я сейчас…
Он отдавал распоряжения, раскритиковал одну статью, забраковал другую, заставил сократить третью, прикидывал, рассчитывал и, наконец, вздохнул с облегчением, как пахарь после последней борозды вспаханного им поля.
— Ну, кажется, все… Еще один номер уйдет в народ. Как дела в театре, товарищ Павулан? Когда обрадуете нас новой ролью? Что скажете об этом очерке, не наврали ли чего? Хотя Яундалдер очень осторожно обращается с фактами.
— Слишком захвалил, — сказала Мара. — Приписал мне чуть ли не все таланты, какие только есть на свете. Кое-что, по-моему, надо вычеркнуть.
— Нельзя, дорогая, ведь это очерк. Здесь все построено на акцентах, а что же получится, если мы их отбросим? Когда вы выходите на сцену, вы ведь тоже подчеркиваете гримом характерные черты персонажа, чтобы их могли схватить на расстоянии. Между читателем и выведенным в очерке лицом тоже существует дистанция, и если мы не подчеркнем ваше характерное и личное, читатель не получит нужного и подлинного представления о вас. Вы уж предоставьте это нам, мы в этих вещах напрактиковались.
— Но читатель-то сразу увидит, что это грим, — возразила Мара.
— Ну и что же? Для чего вообще существует грим? — Прамниек, — обратился он к вошедшему художнику, — скажи, чем отличается картина от фотографии?
— Картина облагораживает действительность, — ответил, не задумываясь, Прамниек. — В картине все предметы размещены гармоничнее и пропорциональнее, чем в природе. Поэтому картина доставляет нам большее эстетическое наслаждение, чем самая лучшая цветная фотография.
— Слышали? — кивнул Маре Саусум.
— Боюсь, что этот самый принцип и мешает вам делать хорошую газету.
— Почему же? — удивился Саусум.
Прамниек бесцеремонно положил портфель и шляпу на стол Саусума, сел и сразу занялся своей трубкой.
— Вы избегаете действительности, она вам кажется недостаточно гармоничной. Вы встали в стороне от современности, вы только издали, из кабинетов, наблюдаете ее и изображаете вещи соответственно своему вкусу. Я думаю, что явления жизни, их смысл нельзя изображать, пользуясь гримом.
— Гм… об этом можно спорить без конца, — сказал Саусум. — Я показываю как истину то, во что я верю, что я понял и принял. Если я когда-нибудь восприму ее иначе, то и покажу ту истину по-иному. Прамниек, разве это не верно? Ведь ты это тоже пережил. Когда-то в твоих картинах преобладали весенние голубовато-розовые тона. Потом они стали темнее и серее. Недавно в твои полотна ворвался красный цвет, и я даже думал, что он останется там навсегда. Но в последнее время снова начинают расцветать на них какие-то иные тона, не такие яркие, более кроткие, мирные, тихие. Человек живет и учится. Ничто не стоит на одном месте.
Пришел фотограф сказать, что все готово. Мара попрощалась с Саусумом и ушла в фотостудию.
— Как обстоит дело со статьей о социалистическом реализме в живописи? — спросил Саусум. — Знаешь, с каким нетерпением ожидает ее весь художественный мир?
— Не так это легко, — проворчал Прамниек. — Пересказывать чужие статьи не хочется, а чтобы сказать свое слово — одного желания мало. Надо прочесть и продумать высказывания Ленина о советской культуре, надо знать почти все, что об этом писали советские искусствоведы и критики. Легче нарисовать картину, чем написать об этом.
— Легче жить, чем анализировать жизнь… — добавил Саусум.
— Поэтому-то нам так часто и не везет. Хочется сделать хорошо, а выходит просто неверно. Только начнешь философствовать по-своему, смотришь — заехал в лужу. Этот старик Маркс прямо беспощаден в своей логике. Как только отступишь от нее, сразу наталкиваешься на тысячи противоречий. Нет никакой возможности ни опровергнуть его, ни исправить. Прямо поразительно, как материалистическая философия сумела охватить все области, все явления жизни. Ею можно измерить все.
— А самого себя ты пробовал измерить?
— Пробовал. И выходит, что мне многого не хватает еще до полной меры. Я незрелый, невыдержанный и осаждаемый сомнениями искатель. Мое искусство — это хаотическая смесь разнообразных, даже несоединимых элементов.
— А ты надеешься когда-нибудь очистить его от всего лишнего, нарушающего его цельность? — усмехнулся Саусум. — Тогда ты устранишь из него свою личность, свое «я» и станешь аптекарем, который всю жизнь готовит одну микстуру по готовым, шаблонным рецептам. Таких рецептов, дорогой Прамниек, по которым можно было бы приготовить панацею на все случаи, — нет. Я, например, и не стремлюсь к этому в работе. Я вижу, что мои ребята часто попадают впросак, пишут не то, что надо. Но я ничего не говорю. Не хочу я в каждом случае определять степень правильности. Когда основной тон более или менее верен, из-за побочных звучаний не стоит расстраиваться. Пусть звучат.
— Ведь каждый должен стремиться к какой-то полноте, завершенности, — возразил Прамниек.
— Ты ее все равно не достигнешь. Будь самим собой — это будет вернее. Не отрицай самого себя. Заново родиться мы, старики, уже не можем.
— Но обновиться — вполне. Потом мы вовсе не такие старики, чтобы жить одними воспоминаниями. Кое-что из нового мы тоже можем воспринять.
— Кое-что, но не все. В нас отложился известный процент консервативных солей. Никому уж не излечить нас от этого духовного ревматизма.
Прамниек сидел согнувшись, опершись головой на кулаки. «Как же это получается? — думал он. — Совсем еще недавно нападающей стороной был я, а Саусум защищался и сдавал одну позицию за другой. Теперь нападает он, а я даже не защищаюсь по всем правилам… только подыскиваю способ, как бы поудобнее капитулировать. Разве я больше не верю? Сомневаюсь? Не знаю сам, чего хочу?»
Он сам не знал, что дело обстояло гораздо проще. В прежние времена, в прежних условиях Прамниек умел только выражать недовольство существующим, отстраняться от него. Сам того не сознавая, он и теперь пытался сохранить позу наблюдателя, стоящего над жизнью. Ему казалось, что он ищет лучшего, а на самом деле он избегал участия в ежедневном труде всего народа. Так было легче, привычнее. И вот сейчас в скептицизме Саусума он вдруг уловил что-то родственное.
Замечая лишь то, что еще не завершено, что предстояло завершить завтра, они не видели сделанного, и им казалось, что все не так, как должно быть. А побрюзжать вдвоем было приятнее, чем одному.
4
Жубур остановился у витрины галантерейного магазина на Известковой улице.
Покупать он ничего не собирался. Его скорее заинтересовали цены, чем сами товары. Посредине витрины, на самом видном месте, был выставлен завязанный узлом галстук, один из кричащих образцов импортированной заграничной моды, какие рижанам не часто приходилось видеть. Такими галстуками щеголяли сынки богачей, чьей главной жизненной целью было не походить на других людей. Жирными, бросающимися в глаза цифрами была обозначена цена галстука — восемьдесят рублей. Заинтересовавшись, Жубур стал приглядываться к другим предметам. Их было немного, но у всех были непомерно высокие, отпугивающие цены.
Жубур перешел улицу и стал останавливаться у других магазинов. Везде он видел одну и ту же картину. Посредине витрины красовалась какая-нибудь уникальная вещь: пара туфель из золотой парчи, невиданная экзотическая пижама, горностаевое манто, а жирно обозначенные цены кричали на всю улицу: «Видите, сколько я стою? Кто из вас в состоянии купить меня?»
Обычные предметы скромно ютились в глубине витрины, а те, которые стояли на видном месте, ошеломляли своими ценами. Пара ботинок стоила пятьсот рублей. В витринах посудных магазинов ослепляли глаза роскошные, художественной работы чайные и кофейные сервизы, в другом месте дорогие трости с набалдашниками из слоновой кости и серебра, антикварные дамские сумочки, заграничные «вечные» ручки с золотым пером, библиографические редкости в переплетах из свиной кожи. Все эти вещи стоили бешеных денег. Цифры с двумя и тремя нулями бесстыдно и вызывающе лезли в глаза.
«По моему карману ничего и не найдешь, — подумал Жубур. — Кто из рабочих или служащих может здесь приобрести что-нибудь, если только он не чудак и не маньяк, готовый ухлопать на какую-нибудь редкость весь свой месячный заработок».
Жубур стал заходить в другие магазины, но тут его ждала новая неожиданность. Везде был большой выбор товаров на самые разнообразные вкусы и по ценам, которые не могли отпугнуть даже самых скромных покупателей.
— Почему же вы не выставляете их в витринах? — спросил Жубур у одного торговца.
— Мы выставляем только самые интересные, — любезно ответил тот. — Мы всегда так делаем.
— Но тогда ведь покупатель не может знать, что у вас есть и чего нет.
— Кому надо будет, тот нас найдет. А нам покупателей искать не приходится. Денег у людей достаточно — успевай только продавать.
Тогда Жубур попросил показать одну из вещей, выставленных в витрине. Торговец замялся:
— Видите… тогда нам надо вынимать из витрины. Это единственный экземпляр.
— Ах, единственный, — усмехнулся Жубур и ушел.
Такой же разговор повторился и в других магазинах. Сказочно дорогие галстуки, пижамы, манто и фарфоровые сервизы оказывались единственными и последними экземплярами, уделом которых было красоваться в витрине и удивлять прохожих своей редкостью.
Жубур попробовал дозвониться из автомата к инспектору цен, но телефон у того все время был занят.
«Оставить это так нельзя», — решил он и сам отправился в инспекцию цен. Приемная инспектора была полна народа. Экзотически накрашенная секретарша недовольно объясняла посетителям, куда им надо обращаться.
— По какому делу? — спросила она Жубура.
— Мне надо безотлагательно поговорить с инспектором цен.
— По какому делу? — как автомат, повторила секретарша.
— Важное сообщение инспектору.
— Так я доложить не могу, и вообще инспектор сегодня очень занят и никого больше не примет.
— Не примет? Может быть, вы посоветуете мне обратиться к наркому? Надеюсь, он будет свободнее.
— Как о вас доложить? — сердито опросила секретарша. Она нервно записала на клочке бумаги фамилию Жубура и вошла в кабинет к инспектору. Вернувшись, сообщила:
— Вам придется ждать приема не меньше часа. Будете ждать?
— Раз нельзя иначе…
Жубур сел и от скуки стал наблюдать за пестрой публикой, наполнявшей приемную. По большей части это были ловкие, подвижные люди — торговцы, работники снабженческих контор. Один пробыл в кабинете инспектора больше получаса и вышел, явно удовлетворенный результатами посещения.
После него позвали Жубура.
За письменным столом сидел рослый человек. Лицо его Жубуру было знакомо по снимкам в прежних газетах. Тонкие губы, пренебрежительный взгляд (хотя инспектор и косил одним глазом). Еле кивнув Жубуру, чтобы тот сел, он сказал:
— Я слушаю.
Все было, как при старом режиме в любом министерстве Ульманиса. Тот же кабинет, тот же инспектор цен Элпер, те же нравы. Не хватало только портрета Ульманиса на стене, за спиною инспектора.
Поборов неприятное чувство, Жубур начал рассказывать о своих наблюдениях в магазинах.
— Все это пахнет вредительством. Темные личности пытаются искажать советскую политику цен и прибегают к таким вот проделкам.
Элпер спокойно выслушал Жубура.
— Что же вы нам предлагаете?
— Ясно, что. Надо немедленно вмешаться, положить конец этому вредительству. Да вам-то лучше знать, какие предпринять шаги.
— Какими способами воздействовать на них? — усмехнулся Элпер. — То, что вы сейчас рассказали, нам давно известно. Это не новость. Но вы ведь знаете, что в Латвии еще существует частная торговля. Можно регулировать государственный сектор, но не частный. Руки коротки! Придется просто подождать, пока частники распродадут запасы своих товаров. Ими они могут распоряжаться по своему усмотрению. Вот когда товаров больше не станет и магазины опустеют, тогда прекратятся и все эти мелкие неполадки.
— Выходит — мы бессильны против этих вредителей?
— К сожалению, это так. Надо издать какой-нибудь новый закон. Без закона я ничего не могу поделать. У вас еще есть вопросы?
— Нет, это все. Прошу извинить за беспокойство. — Жубур встал.
— Пожалуйста, пожалуйста, — продолжал улыбаться Элпер. — Но вы не волнуйтесь. Этот факт известен всем, кого это касается. Я каждый день лично информирую руководство.
Ничего не добившись, Жубур покинул кабинет инспектора.
«Элпер, конечно, прожженный плут и рад нашим трудностям. Этому типу не место в советском учреждении. Посмотрим, господин Элпер, какой закон воздействует на вас».
О своих наблюдениях Жубур решил сообщить в Совнарком. Не может быть, чтобы и там этот вопрос никого не заинтересовал. Он опять пошел к автомату. И снова его постигла неудача. В Рижском замке только что началось заседание Совнаркома. Но когда Жубур сказал, что дело идет о крупных безобразиях в торговле и требуется безотлагательное вмешательство, дежурный секретарь обещал немедленно доложить об этом и просил позвонить через четверть часа.
Через полчаса Жубур позвонил снова, и ему сказали, что после заседания его примет председатель Совнаркома или кто-нибудь из его заместителей.
Жубур пошел домой и начал составлять подробный доклад с конкретными данными. В назначенный час он был уже в замке, и его пригласили к заместителю председателя. Жубур впервые увидел его двадцать первого июня во дворе рижского централа, в полосатой одежде каторжника, с обритой головой. Теперь волосы у него отросли, только рот по-прежнему оттеняли две глубокие складки — неизгладимая печать долгих лет тюрьмы. Дружески, с еле заметным выражением грусти глядели его голубые глаза на Жубура.
— Председатель просит извинения, что не может принять вас лично. Он сразу же после заседания уехал в Центральный Комитет.
Он ободряюще улыбнулся Жубуру, предложил папиросы и сел против него. Беседа началась свободно и просто.
Заместитель председателя внимательно выслушал Жубура и, только когда тот кончил свой рассказ, заговорил сам:
— Это очень характерный и вполне объяснимый факт. Наши враги никак не желают уняться. Классовая борьба… Перестройка зарплаты и цен показалась им заманчивым предлогом для всяческого рода вылазок. Мы стараемся сделать так, чтобы трудящиеся получали более высокую и справедливую зарплату и чтобы цены на товары были доступнее. А наши враги изо всех сил стараются сделать так, чтобы трудящийся не получил того, что ему причитается и что предусматривается советским законом. Вы сами видите, что теперь происходит. Пока общественность, пока широкие слои населения не придут нам на помощь, мы не сможем так быстро устранить все безобразия. Значит, нужно еще больше поощрять инициативу масс, вовлекать в созидательную работу все прогрессивные силы нашей страны, всех желающих помочь советской власти людей, а ведь они у нас составляют подавляющее большинство населения. Тогда никакие ухищрения врагов не смогут затормозить наш рост.
Он подошел к телефону и созвонился с наркоматом торговли и городским комитетом партии.
— Начнем действовать, товарищ Жубур, — сказал заместитель председателя. — Поставим на ноги актив, проверим каждую лавочку. В Центральном Комитете уже решили с завтрашнего дня начать проверку торговой сети. Есть сигналы, что многие товары продаются у нас втрое дороже, чем в Москве. Было бы не плохо, если бы мы могли за несколько дней подготовить эти материалы для Центрального Комитета. Надо действовать решительно и быстро, только так мы добьемся успеха. До свидания, товарищ Жубур.
В тот же вечер Жубур встретился с Силениеком, и они наметили план кампании. Утром Жубур созвал актив учителей и студентов. Из каких прекрасных людей состоял этот актив — передовой отряд формирующейся советской интеллигенции! Преследуемые старым режимом, испытавшие все мытарства безработицы, гонимые с одного места на другое, они только летом 1940 года обрели свои человеческие права, и теперь вся их будущность была накрепко связана с советской властью.
Они разработали подробнейший план действий. Распределив между собою весь район, отдельные улицы и магазины, сгруппировались по двое, по трое и на следующее утро с открытием магазинов приступили к проверке. Уже к трем часам дня к Жубуру стали поступать первые сведения о результатах проверки, и сам он тоже успел обойти один участок. Около пяти часов можно было уже судить об общей картине в районе. Рижские торговцы развернули свою вредительскую кампанию гораздо шире, чем это можно было — предположить вначале. Оказалось, что выставки самых дорогих предметов, которых не было в магазинах, стали общим явлением. Многие товары широкого потребления торговцы прятали на складах, чтобы продать их потом по спекулятивным ценам. У некоторых на квартирах хранилось больше товаров, чем в магазине. Но больше всего обращала на себя внимание грубость продавцов. Если в магазин входил буржуй, вокруг него суетились, за ним ухаживали, сам владелец показывал ему товары. Простому же человеку приходилось слышать всяческие грубости и насмешки: «Вы желаете рабочие сапоги? У нас нет. Ищите в другом месте». — «Почему нет?» — «Откуда нам знать? Спросите у советской власти». Их заставляли ждать часами, пренебрежительно бросали на прилавок требуемый товар и чуть ли не лаяли в ответ на вопросы. Ведь это была совсем другая публика — рабочие, трудовой народ, толпа… С ними можно обращаться кое-как. Вызывающее презрение к простому человеку — основному слою нового, советского общества — выпирало из них на каждом шагу. Продавец-зазывала, который еще недавно чуть ли не за полы тянул каждого прохожего, сейчас злобно глядел на покупателей.
— Если не нравится, идите в другое место. Я не прошу, чтобы вы у меня покупали.
Собрав и систематизировав весь материал, Жубур хотел уже позвонить Силениеку, как его прервал звонок Чунды.
— Жубур, приходи сейчас же ко мне в райком, — раздался его суровый голос. — У меня к тебе весьма серьезный разговор. Чтобы был через пять минут. В случае неявки ставлю вопрос о снятии тебя с работы. Все.
«Что это на него нашло? — подумал Жубур. — Откуда такая агрессивность?»
Он собрал материалы проверки и направился в райком.
Чунда, не ответив на приветствие Жубура, отсутствующим взглядом уперся в папку с делами. В комнате находился еще один человек — голубоглазый мужчина в рабочей спецовке. Жубур видел его несколько раз на собраниях актива, но по фамилии не знал. Он скромно сидел возле двери и при входе Жубура молча, кивком головы, поздоровался с ним.
— Я пришел, товарищ Чунда, — напомнил о себе Жубур, но Чунда еще несколько секунд не хотел замечать его прихода.
— Видишь, я занят, — уронил он наконец.
— Я кончил, — поднимаясь со стула, сказал рабочий. — Если у вас не будет больше никаких указаний, я пойду.
— Куда вам спешить? — остановил его Чунда. — Когда отпущу, тогда и пойдете. На военной службе не были? Не знаете, видно, что такое дисциплина, товарищ Кирсис?
— Разве что так, — усмехнулся Кирсис и снова сел.
Ему можно было дать лет тридцать. Выше среднего роста, блондин с добродушным лицом, он напоминал чем-то Силениека, только был не такого крупного сложения. Говорил он мало, но живые глаза и сдержанная улыбка свидетельствовали об остром уме, который все быстро схватывает и понимает, но не спешит с выводами.
Жубур подождал еще немного, но Чунда все еще продолжал таинственно молчать. Тогда он не вытерпел:
— Товарищ Чунда, у меня дела. Если у вас нет сейчас времени, я зайду попозже.
— Дела, дела, — передразнил Чунда. — Боже ты мой, какой мы занятой народ. Работник райкома вызвал его к себе, а у него нет времени подождать.
— Я жду, а вы ничем не заняты, — обрезал его Жубур.
— Слабая у вас, интеллигентов, закалка. Думаете о себе черт-те что, носы позадрали, а как до дела доходит, то кишка тонка. Плохая вы опора пролетариату. — И внезапно, выйдя из себя, он начал кричать, потрясая кулаками: — С каких это пор какой-то завотделом исполкома имеет право вмешиваться в жизнь района? Политику делать? Панику подымать? Плести интриги против ответственного партийного работника?
— Какую панику? Какие интриги? — удивлялся Жубур.
Кирсис слушал и время от времени улыбался.
— Думаешь, я ничего не знаю? — окончательно разойдясь, кричал Чунда. — Мне за какой-нибудь час становится известным все, что творится в районе. У меня везде свои люди. Сегодня во всем районе только и разговору, что какой-то Жубур проверяет торговые кадры. Яму мне рыть? Ищешь факты, да? Думаешь сесть на мое место? Если хочешь знать, так ты завтра же со всеми потрохами вылетишь из исполкома! Ишь, вздумал непорядки искать! Ну, смотри, теперь за это тебе здорово попадет. С Эрнестом Чундой шутки плохи. Я за правду и порядок голову готов положить.
— Товарищ Чунда, я вынужден напомнить, что вы разговариваете с членом партии…
— Это еще вопрос, долго ли ты продержишься в партии. Я никому не позволю интриговать против меня.
— Я не понимаю, о каких интригах вы говорите.
— А какого же черта ты натравил сегодня эту армию ревизоров на торговую сеть? Распоряжайся своими учителями, если тебя на это дело посадили, но не суйся туда, куда тебя не просят. Кадры ревизовать вздумал?
— Товарищ Чунда, вам, кажется, что-то мерещится среди бела дня.
— Мерещится, говоришь? Хорошо, я об этом доложу первому секретарю.
— Докладывайте. Кстати, я иду сейчас к товарищу Силениеку, чтобы сообщить о результатах проверки. Я намеревался говорить только о непорядках и вредительстве в самой торговле, но сейчас я пришел к выводу, что нужно будет доложить и о положении с кадрами. Не все там в порядке. Извините, но у меня больше нет времени. Товарищ Силениек ждет.
Жубур повернулся и пошел к дверям.
— Спеши, беги! — крикнул Чунда. — Но мне все-таки интересно знать, кто тебе разрешил эту проверку.
— Проверку разрешил Силениек, — ответил уже в дверях Жубур.
— Что, что? Подожди, куда ты торопишься?
Но Жубур уже ушел. Чунда поерзал, поерзал на стуле, не зная, что предпринять, потом схватился за телефон и набрал номер Силениека.
— Товарищ секретарь? Говорит товарищ Чунда. Сегодня, по моему предложению, Жубур с активом проверял положение торговой сети в районе. Подтвердились безобразные вещи, как я и предполагал. Он сейчас будет у тебя и все доложит. Надо нам что-то предпринять. Надо, надо, так это оставить нельзя. Если не возражаешь, я назначу целую бригаду и прощупаю, что это за зубры укрылись в торговом аппарате и портят воздух. Я их перетряхну как следует. Товарищ Силениек, между прочим, этот Жубур совсем не понимает шуток. Я над ним немного подшутил, а он сразу и ощетинился. Еще будет жаловаться. Прошу учесть то, что я тебе сказал.
Чунда положил трубку и с улыбкой посмотрел на Кирсиса.
— Занятный случай, верно?
Кирсис не ответил ни на его улыбку, ни на его вопрос. Он поднялся и пошел к двери.
— Когда я должен прийти и узнать ваше решение?
— Приходите на следующей неделе, — сказал немного успокоившийся Чунда. — Мы подумаем, посоветуемся и решим, как быть.
…После разговора с Жубуром Силениек сейчас же пошел в Центральный Комитет партии. В тот вечер там происходило совещание по поводу безобразий в торговле. На следующий день с витрин исчезли сказочно дорогие редкости, а вместо них появились одежда, обувь, разные товары широкого потребления — и все по нормальным ценам. На многие товары торговцам пришлось снизить цены наполовину, а некоторым дельцам, надеявшимся подложить камень под ноги советской власти, пришлось отвечать перед судом. Инспектора цен Элперта арестовали. Одна из наиболее широко задуманных попыток вредительства была разоблачена, но ликвидация ее потребовала нескольких недель работы. И позднее то тут, то там возобновлялись попытки подложить новый камешек, и на месте одного выполотого сорняка вырастал другой.
Такое это было время, время великих мечтаний, великого пафоса и — неустанной борьбы.
5
В коридоре, у дверей канцелярии университета, Жубур увидел Индулиса Атаугу. Он стоял среди кучки студентов перед вывешенным на стене списком освобожденных от платы за учение. У Индулиса, как и у других комильтонов, исчезли корпорантские шапочки и часовые брелоки с цветами корпорации. Только вызывающие выходки свидетельствовали о том, что папашины сынки, воспитанные в погребках конвентов[52], не избавились от прежней спеси даже теперь, когда уже не осталось ни корпораций, ни конвентов, ни фуксов[53], которыми могли командовать могущественные филистеры[54]. С кислыми физиономиями прогуливались по коридорам бывшие селоны, летоны и бевероны[55]. Никто им не завидовал, никто не обезьянничал их повадок, никого не соблазняло их вчерашнее великолепие.
Индулис Атауга, как олдермен[56] корпорации, чувствовал свое падение болезненнее, чем обычные комильтоны. Он больше не был полновластным хозяином корпорации, признанным заправилой, не он задавал тон в университете. Сегодня тон задавали студенты, вышедшие из рабочего класса, чей путь и раньше не вел через логово лоботрясов-корпорантов, хотя их за это и обзывали дикарями или как-нибудь хуже. Единственно, что утешало Индулиса, — это верность и традиционное уважение, по-прежнему оказываемое старыми комильтонами олдермену своего обанкротившегося братства. И если внешние признаки их принадлежности к той или иной корпорации исчезли, это еще не значило, что в душе они не продолжали носить цвета своей корпорации, не были членами некоей касты, некоего тайного ордена. Новый элемент, пролетарский студент, раздражал их, как чужеродное тело. Но еще больше бесило их то, что этот новый элемент, став главной и решающей силой в университете, отодвинул их на второе место. Тут не помогали им ни бойкот, ни улыбочки. Студент-первокурсник, у которого еще не сошли с рук мозоли, и не думал угождать бывшим университетским львам. Он не слушал, разинув рот, рассказы о скандальных приключениях и попойках в ночных заведениях. У него были иные мечты, он равнялся по иным образцам. Его общественной школой была университетская партийно-комсомольская организация. Гордился он только своей работой.
Сердца бывших корпорантов веселило лишь то, что во главе некоторых кафедр оставались еще бывшие столпы, седовласые, высокочтимые филистеры, которые во время экзаменационной сессии проявляли твердость духа и приверженность старым идеалам. Они не задавали слишком трудных вопросов Индулису Атауге и прочим корпорантам, нет, — своими отеческими замечаниями, подобными огням маяка, они наводили их на правильные ответы. Успешно выдержанное комильтоном испытание по какому-нибудь предмету, отличную оценку его успехов такие профессора вменяли себе в заслугу. Они держались сообща и так хорошо понимали друг друга, что экзаменационная сессия была истинным торжеством для всей реакционной клики. Зато уж старые филистеры — доценты и профессора — брали под настоящий перекрестный огонь рабочее студенчество. Они задавали самые каверзные вопросы и всячески придирались к смельчаку, отважившемуся прямо от станка прийти в высшую школу изучать науки. А то обстоятельство, что рабочее студенчество несло на своих плечах весь груз общественных обязанностей, что ему приходилось не только учиться, но и выполнять множество различных партийных и комсомольских поручений, — еще больше подогревало усердие реакционных профессоров, они становились непреклонными в своей требовательности.
— А, да вы комсомолец? Превосходно. Вы во всем должны быть впереди, поэтому от вас мы требуем больше, чем от других.
И когда удавалось провалить комсомольца или активиста, это было для них настоящим праздником, — за здоровье удачливого профессора подпольные комильтоны в тот день выпивали не одну кружку пива.
Уничтожающим взглядом смотрел иной профессор на студента, который по простоте своей необдуманно осмеливался назвать товарищем уважаемого работника науки. В аудиториях студенты открыто называли друг друга господами, барышнями и сударынями.
Во время лекций по марксизму-ленинизму старых студентов вдруг одолевал кашель. Кашляли и соло и хором, пока лица не покраснеют от натуги. Некоторых одолевали сонливость и другие недуги, вызванные равнодушием или ненавистью.
Партийная организация университета была еще слишком мала, чтобы охватить своим влиянием обширный коллектив, но все же то тут, то там стали пробиваться молодые побеги. Лекции по диалектическому материализму заставляли задумываться того или другого самонадеянного юнца, а раз он начал думать и интересоваться, то случалось, что старые предубеждения начинали рушиться и с детства вколачиваемые ему в голову основы идеалистического мировоззрения рассыпались в прах. Иной паренек, по недоразумению попавший в реакционное окружение, решительно отходил от этой клики и искал товарищей среди передового студенчества. Люди, для которых классовые интересы буржуазии не составляли непреодолимого барьера, обретали способность слышать голос правды. Немногочисленный в начале учебного года советский актив, который можно было перечесть по пальцам, вырос сейчас до нескольких сот человек, и Жубур мог сказать себе, что некоторая заслуга в этом принадлежит и ему. Бессонные ночи, настойчивая, огромная работа, которую он провел вместе с партийной и комсомольской организациями университета, начали давать плоды. Они уже не были одиноки. Первая, самая трудная борозда была проложена. Еще год-другой, и тогда не будет больше чувствоваться запах плесени, который так ударял в нос при входе в университетские аудитории.
— Значит, это все дети трудового народа, — говорил Индулис Атауга, и бывшие корпоранты глубокомысленно качали головами. — Теперь все стало ясно. Эти списки говорят об этом без обиняков. А мы? Товарищ Жубур, — обратился он внезапно к подошедшему, — как по-вашему? Моя мать служит в домоуправлении на жалованье, отец тоже работает, а сам я служу в таможне и живу на то, что заработаю своими руками. К какой категорий вы причислите меня?
— Вашему отцу принадлежал пятиэтажный дом и посредническое бюро, где работали наемные служащие.
— Да, но все это уже национализировано. Со дня национализации мы стали такими же трудящимися интеллигентами, как и вы. Почему меня не освобождают от платы за учение?
— А почему меня причисляют к имущим, когда у моего старика ничего нет, кроме девяноста разрешенных пурвиет? — задал вопрос кто-то из бывших беверонов. — Нас семеро у родителей. Когда я начал учиться в университете, то одновременно поступил на работу в Латвийский банк. Отец помогать мне не может. Почему меня не считают трудящимся студентом?
— Название «трудящийся студент» не брелок, который привешивают к цепочке часов, — ответил Жубур. — Категорию определяют не по формальным признакам. Ваш папаша со своими девяноста пурвиетами может кое-чем помочь своему нуждающемуся сыну, и, насколько мне известно, он так и делает. Тем более что ваши братья и сестры не сидят на его шее, а давным-давно служат в Риге и неплохо зарабатывают. Не стоит, знаете ли, изображать простачков и думать, что мы тоже из таких.
— Но зачем же клеймить нас этой каиновой печатью? — патетически выкрикнул Индулис Атауга. — Почему нас навсегда хотят сделать людьми второго сорта? В конце концов, что мне за дело до моих родителей — как они жили, как добывали свое имущество? Ведь я-то никого не эксплуатировал! Достаточно и того, что я отвечаю за самого себя!
— Правильно! — загалдели бывшие комильтоны. — Каждый отвечает только за себя.
— Это верно, — усмехнулся Жубур. — Но нужно соблюдать и справедливость. Раз уж положение таково, что вашим отцам принадлежит больше благ, чем сыновьям батраков и заводских рабочих, то советская власть в первую очередь считает своей обязанностью помогать последним. Когда окончите университет, будете все равны.
Индулис Атауга с комическим видом отвесил помои.
— От имени всех присутствующих благодарю за ценную консультацию. Нам очень лестно стать когда-нибудь равными. Когда это будет, товарищ Жубур? После дождичка в четверг?
— Да, не раньше, чем вы вылечитесь от кашля, который вас мучает на лекциях по общественно-политическим наукам, — ответил Жубур.
— Это тоже относится к существенным признакам, по которым определяют категории? — спросил Индулис Атауга.
Вся компания загоготала.
— Да, конечно, — ответил Жубур. — Это ведь тоже доказывает, что вы не желаете учиться.
— Вон оно что. Будем знать, уважаемый товарищ.
Жубур рассердился на себя за то, что ввязался в спор. Безнадежная ведь публика. Это они писали на стенах контрреволюционные лозунги, шептались и зубоскалили по углам, испытывая меру долготерпения советской власти. Сейчас они будут бродить из аудитории в аудиторию и передавать этот разговор как пикантный анекдот.
«Ну и пусть. В день генеральной чистки метла истории выметет их на свалку. А мы — мы будем строить и творить новый мир, человеческое общество без категорий, жизнь без лжи и несправедливости. Вы увидите — только мы и достигнем этого».