(1857 г. Сент. 6-го дня). "Четвертый год в Академии". "Умывшись немного" (с дороги, при возвращении из дома после каникул в Академию) "и переодев сюртук, я отправился к о. инспектору, но он еще не выходил. Между тем о. Вениамину служитель доложил уже о моем приезде, и, так как второй класс был его, я дождался его в коридоре, чтобы сказать, что я еще не явился к о. инспектору; а о. Вениамин пригласил меня в 4 часа к себе. Наконец являюсь к о. инспектору; "А, -- сказал он, -- вот, наконец! а я уже начал было об вас беспокоиться: что это он так долго не едет? уж не опасно ли захворал?" -- "Нет, В<аше> В<ысокопреподобие>, -- отвечал я, -- болезнь моя больше была предлогом; а мне просто захотелось подольше пожить дома, поправиться здоровьем". И почти до 11 часов он ходил и говорил со мной, а потом послал в класс, сказавши: "Подите, -- еще, может быть, что-нибудь застанете". Между тем о. инспектор прислал мне журнал отлучающихся из Академии и приказал принять дежурство; неделя была моя, и за меня дежурил мой помощник, А<лександр> С<еменович> К<узнецов>".

"Догматику взял себе о. ректор, а о. инспектор взял, вместо о. ректора, противораскольническую педагогику".

"В пятницу был класс о. ректора. Он говорит лекцию не на кафедре, которая стоит боком к студентам, но подле кафедры ему ставят кресло, и он, сидя лицом к студентам и уставив глаза в книгу, медленно, но твердо, без поправок, без повторений, импровизирует свою лекцию, как печатный станок. Он сказал нам заранее, что лекций выдавать нам не будет, а -- если хотим -- пусть записывают за ним; он после выправит. "Печатных учебников не нужно; это -- глупость!" Известно, что он был в неприятных отношениях с Преосвящ. Макарием149. Но, как ни твердо он говорит, нельзя не пожалеть прежнего преподавателя, о. Феодора; кроме того, что ныне так мертво, холодно и сухо, само отрицательное православие его многим не похоже на то православие, которое проповедовали Иисус Христос, Ап. Павел и Св. отцы. Я не могу принять такой догматики; что будет дальше".

"Курсовые сочинения велено подать к маю; да еще о. ректор хотел было нам дать семь сочинений месячных, так что каждое сочинение выходило на 20 дней; да три проповеди. Но о. инспектор умолил его избавить нас хотя от сочинений, а проповеди остались все-таки за нами".

(1857 г. Сент. 12-18-го). "Четверг утром. Вчерашний день был у нас Его Высочество, Петр Георгиевич, Принц Ольденбургский. Повещено было в 10 ч. утра собраться всем наставникам. Около половины 12-го приехал Принц. О. инспектор, встретив его, поспешил в класс, потому что были его часы. Только что начал он говорить лекцию, как двери растворились, и Е<го> В<ысочество> влетел ловко, по-военному, склонившись несколько набок, и раскланялся с нами по всем правилам танцевального искусства. С тем вместе он сделал рукою движение -- выражавшее: "Не беспокойтесь, сидите!" -- мы стоим. О. ректор представил о. инспектора, и Петр Георгиевич пожелал слушать лекцию. По выраженному вторично желанию его, о. ректор сделал знак, чтобы мы сели. О. Феодор вошел на кафедру и стоя продолжал лекцию. И обыкновенно он не скоро находит слова для выражения своих мыслей; при усиленном старании -- говорить быстрее -- слова еще больше затрудняли его; видно было, что он с большим усилием отыскивает выражения для мыслей, толпой теснившихся наружу. О. инспектор стоял на кафедре, полуобратившись к нам. Петр Георгиевич и о. ректор стали на противоположной стороне от нас, за кафедрой. О. ректор предложил было стул, но Принц остался стоя; у отворенных дверей стоял весь сонм, его сопровождавший. Постояв минут пять, в продолжение которых он то говорил с о. ректором, то посматривал в сад, то на свой сапог, наконец раскланялся опять по-прежнему и так же быстро вышел, как и вошел".

"Ныне" (13 сент.) "приехал граф Толстой" (Александр Петрович, обер-прокурор Свят. Синода), "и мы опять готовимся, больше прежнего: из столов выбирают куда-нибудь подальше табак, из шкафов -- светские журналы. По милости графа нас арестовали: о. ректор дал приказание не увольнять студентов в город ни сегодня, ни завтра; по этому случаю студенты, записывавшиеся ныне в город, не уволены, и я в том числе. Но, к счастию, я ушел, не дождавшись запрещения или позволения, когда книгу не носили еще к о. инспектору, в половине 9-го. Пришедши домой, явился с повинной головой к о. Феодору и -- все обошлось хорошо. Завтра ждем прокурора, часов в 12 он обещал быть, а вечером -- говорят -- уедет".

"Воскресенье. Ждем графа. Обедня у нас началась, по обыкновению, в 9 с половиной, и о. ректор сдал приказание, чтобы к 11 часам все было кончено. После обедни и ныне, и вчера студенты пили чай в кухне, потому что в столовой было уже покрыто к обеду, хоть сию же минуту подавать кушанье. После обедни о. ректор ходил осматривать номера и, не застав многих студентов, когда ему сказали, что они пьют чай, закричал: "Что за чай!" -- и сейчас же послал служителя, чтобы самовары загасить и воды студентам не давать".

"Вот наконец и Его Сиятельство посетил нас. Он приехал около половины первого; прямо -- в церковь; там все наставники и начальствующие уставились в ряд, и каждому прокурор что-нибудь сказал. Из церкви он отправился в библиотеки, в классы, повсюду удивляя своей наивностью, простотой и неведением. Затем отправился по номерам. В первом номере заметил, что один студент удивительно похож на Государя Императора150; он так удивлен был, что только пожимал плечами. Во втором номере о. ректор почему-то сказал, что тут живут младшие студенты. (Вообще о. ректор пред посетителями никогда не застаивается, а говорит наобум, когда не знает наверное; напр<имер>, Принц спрашивает: сколько семинарий в Казанском округе; о. ректор отвечал: девять; тогда как 9 -- это в Петербургском, а у нас 13. Еще: сколько у нас бывает классов латинского языка? -- о. ректор тотчас же: два класса, тогда как у нас, т. е. в старшем отделении, вовсе не полагается латинских классов.) Точно так же и теперь -- прокурор обращается к одному из мнимых младших студентов, который ростом в косую сажень, и спрашивает его: "Сколько вы лет в Академии?" Верещагин, так звали этого студента, после говорит: конечно, я бы не затруднился сказать, что я год еще только в Академии, да вижу, что на меня так и уставился о. Феодор: того и гляди -- обличит; он уж и так твердит прокурору, что тут живут старшие, а не младшие студенты. "Три года", -- отвечал Верещагин. "Что такое: старшие?" -- обратился наконец с вопросом прокурор, расслушав кое-что наконец. "Это вот старший, Ваше Сиятельство, а это -- его помощник", -- вывернулся о. ректор. "И здесь тоже младшие?" -- спросил прокурор, войдя в наш номер. -- "Так точно, Ваше Сиятельство! Впрочем, они тоже живут у нас не одни, а под надзором старшего", -- и о. ректор указал рукой на меня. Я сделал полупоклон, вроде рекомендации. "Вы не совсем здоровы, кажется", -- сказал прокурор, обращаясь к стоявшему подле Морошкину. -- "Да, я недавно вышел из больницы", -- отвечал тот, и прокурор пошел далее. В пятом номере о. ректор преобразил уже младших студентов в старших; вероятно, подумал, что надо же где-нибудь и старших студентов сделать, а то -- нехорошо: 5 номеров все будут с младшими студентами и только один -- старших. О. инспектор опять поправил о. ректора, и тот опять употребил прежний маневр, пользуясь глухотой графа: "Я говорю, что это вот старший, Ваше Сиятельство!" В спальнях прокурор заметил, что нас содержат даже роскошно; говорил, что, когда он воспитывался, у них не было таких прекрасных одеял" (а одеяла у нас были белые байковые и, действительно, очень мягкой шерсти) "и спал он на одной подушке; в заключение высказал, что мы (духовные) не должны много гнаться за красотой, но чтобы не щадили сумм для сбережения сил и здоровья. Все и везде он находил прекрасным. В столовой было уже совсем накрыто, а на инспекторский столик поставлены "пробные" или, как справедливее называют их, "образцовые" порции для начальства. Так как это было в воскресенье, то у нас, кроме трех блюд, были пироги и в числе блюд случайно красовался пудинг (случайно, потому что нельзя предполагать, что еще за неделю до приезда графа, когда составлялось расписание кушаньям, о. эконом мог знать, что граф посетит нас именно в воскресенье). "Это, вероятно, по случаю праздника у них такой стол?" -- спросил граф; о. ректор поспешил утвердить его в этой мысли. "То-то! а то -- ведь их не надобно приучать к слишком роскошной жизни; после им же трудно будет отвыкать". Наконец граф стал прощаться и обещался, если будет время, еще раз побывать в Академии; о. ректор предложил ему побывать на другой день на лекциях и обещался представить расписание классов. -- "Хорошо! Так пожалуйте ко мне теперь с о. Феодором и привезите ко мне расписание". О. ректор и о. инспектор пробыли у прокурора до 4 часов. Граф присылал за о. Феодором еще в субботу, чтобы он явился к нему в 5 часов; но о. Феодор, по обыкновению, опоздал; в 20 минут 6-го только отправился, а прокурору в 6 часов нужно было куда-то ехать и он его уже не принял. "Ну, Бог с ним! -- Бог с ним, батюшка!" -- отвечал о. Феодор о. Вениамину, когда тот выразил ему весь свой ужас от такой неточности его перед таким лицом!"

"На другой день, в понедельник, в половине 11-го, когда у нас в классе был о. Григорий, приехал прокурор. Нам слышно, что он прошел в низшее отделение. К счастию, звонок вскоре избавил о. Григория от тяжкой заботы. Следовала бы большая перемена, продолжающаяся, по уставу, полчаса, а на самом деле час, потому что наставники обыкновенно медлят своим приходом полчаса после звонка. Но нас тотчас же опять загнали в класс, и пришел о. Феодор; был класс противораскольнической педагогики. Только что начал о. инспектор свою лекцию, вошел граф в сопровождении о. ректора; о. ректор подал ему стул, и граф сел немного боком и спиной к кафедре, чтобы не смущать -- должно быть -- профессора. О. ректор сел на другой стороне, спиной к младшим студентам (на раскол собираются оба отделения, и высшее, и низшее). О. Феодор стал на кафедре и продолжал лекцию, не торопясь, не смущаясь, как обыкновенно, со всеми своими поэтическими отступлениями, повторениями и обращениями. Граф слушал -- все согнувшись, не поднимая головы. О. ректор, слушая, вероятно, многое принимал прямо на свой счет, хотя у о. инспектора и мысли не было говорить что-нибудь против лица, а не против направлений. Высидев ровно час, граф встал и, поблагодарив о. Феодора, сказал: "Я совершенно согласен с Вашим первым положением, а второго -- верно, я немного не дослышал; я глух немного, а Вы говорите очень тихо, так что я что-то не понял; мне кажется..." -- и он изложил свое замечание. О. Феодор хотел было дополнить свои слова, но граф простился, изъявив сожаление, что не может дальше послушать наших уроков и еще побывать у нас".

(1857 г. Окт. 4-10-го). "...Часов около 7 приезжает" (к Корсаковым) "Эмма Вас. Кулебякина с мужем. Эта дама (мне давно уже говорили о ней) изъявила желание принять православие. Она просила Софью Дм. быть ее восприемницей и наставницей в православии, а С. Д. хочет предоставить ее наставлениям о. Феодора". "С. Д. поручила мне просить к ним завтра о. Феодора, объяснивши ему и причину, зачем его желают видеть. Любопытно будет завтра узнать, что он поговорит с Эммой Вас".

"Вечером у них был о. Феодор и беседовал с Э. В. Его ждали там с 5 часов; потому я был очень удивлен, когда он в 7 часов пришел в наш номер; ужели он уже съездил? -- думал я. На другой день узнаю, что он приехал к ним уже в 9-м часу, так что они перестали было уже и ждать его; его кучер сначала подвез его к университету, потом опять вывез на Арское Поле, так что, наконец, о. Феодор уже сам должен был указывать ему дорогу. В этот раз, по словам Софьи Дм., о. Феодор говорил так просто и ясно, что Софье Дм. приходило в голову: как это она сама не сказала того же (sic!). Эмма Вас, конечно, была в восторге. Я, как только после урока заговорили мы о ней, спросил о том впечатлении, какое сделал на нее о. Феодор; если только я верно понял французскую фразу, которую в подлиннике передала С. Д., -- то Эмма Вас. сказала, что это не человек, а -- выше человека. О. Феодор объяснял им места и из посланий Ап. Павла, и из Апокалипсиса (особенно сильны и убедительны бывают его слова, когда он основывает их на Апокалипсисе; вероятно, он объяснял им главу, в которой говорится о лютеранстве151). Как бы Вы думали? -- в таких миссионерских разговорах он просидел у них до... 12 часов; так что С. Д. сама уже напоминала ему, что -- конечно -- они завтра могут спать сколько хотят, а у него -- вероятно -- есть дела, которые потребуют его в свое определенное время. Эмма Вас. обещалась быть у него на другой день, вместе и с мужем".

"У нас о. ректор продолжает ходить по классам. В среду пришел он на класс о. Григория; у него не было лекции, он спрашивал студентов повторять прочитанное им сочинение о. Феодора "Ап. Павел в своих посланиях". По приходе о. ректора он поскорее бросил прежнего студента и обратился к Павлову; Павлов кое-что говорил, о. Григорий наводил его, о. ректор возражал. Наконец, когда Павлов говорил уже с полчаса или более, о. ректор сказал: спросите кого-нибудь другого или читайте лекцию; о. Григорий объяснил, что лекции он не приготовил, положив употребить весь этот класс на повторение, и спросил меня; я сказал еще менее, чем Павлов. Дело все вертелось только на "стихиях мира" (Гал. IV, 3, 9; Кол. II, 8, 20); о. ректор возражает так положительно, что уничтожает всякую возможность думать о защите своего мнения. К счастию, скоро пробили звонок и вывели нас из жалкого положения. Все мы, по нашему выражению, наплавались ("наплаваться" -- это значит быть в таком положении, что только постоянными неимоверными усилиями спасаешься от ежеминутного конечного потопления; но, конечно, всего хуже было о. Григорию)".

В дополнение и объяснение написанного тогда, скажу несколько слов об этой непобедимости возражений о. ректора, "таких положительных", что и профессор, и студенты оказывались в положении плавающих, т. е. не имеющих земли под ногами. Причина была в том, что профессор и студенты излагали догмат веры, а возражатель стоял на почве рационалистического понимания учения Христова. Когда в богословском словоупотреблении у нас принято мистицизмом называть религиозное суеверие, т. е. веру не утверждающихся на Откровении, то очень простительно было и профессору, только что вступившему тогда на кафедру, а тем более студенту, что они не посягали открыто заявить ректору Академии и доктору богословия, что "христианство по существу своему есть мистицизм", как открыто говорил это о. Феодор и как говорит слово Божие, называющее учение Христово тайною (μυστήριον) -- тайною Евангелия (Еф. VI, 19), тайнами Царствия Божия (Марк IV, 11; Лк. VIII, 10; Мф. XIII, 11), тайной Христовой (Кол. IV, 3; Еф. III, 4), тайною Бога и Отца, и Христа (Кол. II, 2), домостроительством тайны (Еф. III, 9). Об этой-то "великой тайне благочестия", что "Бог явился во плоти и оправдал Себя в Духе" (1 Тим. III, 16), -- тайне, усвояемой только верою, и шла речь у ректора, студентов и профессора. Учение о том, что "закон", т. е. все ветхозаветное устройство, ко времени пришествия Христова стало бессильно для спасения, перестало живительно действовать на душу (Рим. VIII, 3), и это потому именно (εὺ ὀ ἠσθένε διὰ τῆς σαρκός), что сама "плоть", вещественость, "стихии мира", на которых держалось все ветхозаветное устройство (Кол. II, 20-22; Гал. IV, 9, 10), стали "жалкими и бессильными", утратили первобытные силу и величие, эта великая мысль Ал. Павла, раскрываемая о. Феодором, конечно, должна была оказаться недоказанной и недоказуемой, коль скоро для откровенной тайны потребовали "положительных", математических доказательств. О. ректор требовал, чтобы ему, как 2 + 2 = 4, доказали сказанное Апостолом. Так как закон стал бессилен, потому что сами вещественные начала мира (плоть) сделались немощны и бессильны, то Бог и послал в мир Сына Своего, чтобы Он вошел во все условия этой вещественности -- "в подобии плоти греховной и за грех осудил грех во плоти" (Рим. VIII, 3; Гал. IV, 9, 10). Разве осуждение Отцом Сына Божия на крестную жертву за грех не есть мистицизм, а для эллинов прямо безумие, "глупости"? Вот мы трое -- Павлов, я и о. Григорий -- и оказались плохими защитниками учения Христова о тайне благовествования, которую дано было возвестить Ап. Павлу (Еф. III, 8) и которую раскрывал о. Феодор в своих творениях.

(1857 г. Окт. 15-20-го д<ня>). "Вы спрашиваете, все так ли же добр ко мне о. Феодор? К несчастию, я не могу отвечать на это утвердительно; он как будто чуждается меня. Я приписываю это отчасти тому, что сам я в последнее время -- особенно со времени вакации -- рассеялся, а сочинение, поддерживая эту внешнюю деятельность, еще более постоянно отвлекает меня от занятия собой. Но столько же это отдаление о. Феодора от меня нужно приписать вообще отдалению его от студентов. И прежде, кроме меня, кажется, не находилось охотников просиживать вечера, слушая о. Феодора: я особенно дорожил (и теперь дорожу столько же) каждым его словом, потому что вижу, как еще много осталось для меня непонятым, как -- с каждым даже повторением -- для меня хоть сколько-нибудь уясняется прежнее; а между повторениями каждый раз услышишь что-нибудь и новое, не говоря о том, когда о. Феодор говорит прямо что-нибудь новое, так, например, теперь, когда он читает нам нравственное богословие. Между тем я сознаю, что каждое недослушанное или непонятое слово составляет для меня большую потерю в будущем -- в нравственной жизни; это и заставляет меня дорожить каждым его словом. Другие, остановившись на известных выражениях о. Феодора, считают их уже понятыми и не хотят более слушать, говоря: старое. Все учение, преподаваемое о. Феодором, так крепко построено на одном начале, что из него можно логически вывести как прямые следствия все дальнейшее развитие; но для этого нужна голова такая же крепкая, как у о. Феодора, и целая жизнь, проведенная в этом занятии. Но оттого выходит, что когда говорит что-нибудь о. Феодор, то многим приходит на мысль: как же это мне самому не пришло этого в голову? -- ведь иначе и быть не может. Потому некоторые, успокоивая себя мыслию, что они, когда захотят, то и сами дойдут до того же, тоже пускают иное мимо ушей, говоря: старое! все это мы уже знаем. Но главная причина опять-таки в студентах: с некоторого времени, быть может именно со времени приезда о. ректора, студенты много переменились: прежде они видели в о. Феодоре представителя противников пустой, бездушной формы, противодействовавшего влиянию деспотизма, хотя его собственные требования, как требования духовного исполнения закона, конечно, если бы исполнять их как следует, были бы тяжелее всякого немого закона {Словом "немой" я хотел сказать -- "закон" только требует, не мотивируя, не объясняя своих требований, и исполнители его только "рабы", а не "друзья" Господа (Иоан. XV, 15).

"Вижу, -- писал я, -- что говорю непонятно; постараюсь пояснить примером. Вы помните, например, как сначала о. ректор притеснил о. эконома; студенты воспользовались этим и стали простирать свои требования -- относительно стола например -- почти до капризов; ныне, конечно, не то; о. эконом ввел и вводит прежние ограничения именем того же о. ректора, а на очную ставку их не сведешь. Но тем не менее впечатление сделано, и -- после того -- студенты, конечно, совсем иначе станут смотреть и слушать, когда о. инспектор на их жалобы о каше, рыбе и фруктах начнет говорить им, что не об этом надобно заботиться. Или еще пример: о. ректор, видимо, хочет, чтобы служба шла как можно скорее, певчие не заставляют просить себя, о. Феодор огорчается, и призывает, и просит, чтобы пели получше, ничего не бывало! а иногда и напомнят ему, что есть и другое начальство, которому это угодно, кому же-де нам угождать? и вот -- брошена тень на все прежнее: о. Феодор во всем прежнем видит только человекоугодничество, которое для него всего противнее".}. Но им подчинялись более или менее и с большей или меньшей искренностью, особенно под рукой петербургского либерализма о. Диодора, будучи довольны и тем, что, по крайней мере, находятся не под гнетом формальности. Но приехал о. ректор; сам он требует только того, чтобы все было гладко; в его действиях совершенное противоречие с понятиями, которые старался воспитать в студентах о. Феодор (не пред очима точию работающе, но якоже Господеви 152 ), и студенты, чувствуя, что гораздо легче соблюдать одну внешнюю исправность, опять обратились от благодати к закону, тем с большей охотой, что новый законодатель требует только, чтобы все преклонялось пред его волей, послабляя в других местах. Такое отпадение от благодати опять под иго закона, конечно, глубоко опечалило и разочаровало о. Феодора в состоянии студентов. А он всегда смотрит на всякое общество как на живое тело, в котором каждый член непременно, необходимо участвует или в поддержке, или в разрушении дела Божия. И старшему чередному как представителю всех студентов особенно редко удается пользоваться благосклонным приемом о. Феодора; нередко, будучи старшим дежурным, испытывает два совершенно разных приема: один -- когда приходит от лица всех, причем о. Феодор иногда даже не благословит, а скажет только, полуотвернувшись: "Давайте книгу" -- и потом отдает ее, также не глядя, и совсем другой, когда придет к нему же как частное лицо, за своим делом или с чужим поручением. Но ныне, надо сказать правду, после долгого разговора в день моего приезда, мне никогда не удавалось потом еще раз пользоваться беседой о. Феодора, хотя иногда, когда я приходил к нему с разными поручениями от Корсаковых, например, он принимал меня довольно ласково".

(1857 г. Окт. 4/10-го). "Здесь, в Казани, город наполнен молвой о панораме или диораме, представляющей в действии, и с воспроизведением звуков, картины коронации153 и потом еще несколько картин: "Дрезден", "Утро в горах" и т. п. Судя по афише, это -- та же коронация, что красовалась и у нас в Нижнем вершковыми литерами на всех столбах во время ярмарки; только у нас, за другими новостями ярмарки, об ней ничего не говорили".

(Окт. 15/ 20-го). "Вчера вечером Павлов, возвратившись вместе с Митенькой с урока, объявил, что Софья Дм. приглашает нас ехать вместе с ними в Старый театр -- смотреть коронацию. Павлов отвечал, что, если я отправлюсь, будет и он. Потому Митенька был очень поражен, когда я сказал, что, если бы о. инспектор и отпустил меня, мне нельзя будет отправиться потому, что в 9 часов я должен явиться к о. ректору" (в качестве чередного старшего). "Однако после всенощной порешили, что мы можем не досидеть спектакля, а все-таки посмотрим хоть до 9 часов; все оканчивается там около 10 часов. Так и ныне после обедни подтвердили Софье Дм., что все будет теперь зависеть от о. инспектора, которого мы и будем просить о том после чаю. Софья Дм. после обедни отправилась к о. инспектору, а Митенька с Павловым хотели отправиться с визитами к Логинову и Нордману". (Еще два учителя моего ученика; теперь нас было уже четверо: я с Павловым и Нордман с Логиновым -- студенты университета.) "Как вдруг, не успел еще я выпить двух чашек чая, Митенька ищет Павлова, является в столовую с вестью, что о. инспектор никак не соглашается отпустить нас. Митенька очень жалел, что мамаша, по его выражению, "сунулась" просить <за> нас, что, если бы мы сами попросились просто к Корсаковым до ужина, он, конечно, отпустил бы нас, а теперь говорит, что в театр отпустить нельзя, -- портится нравственность; а когда ему объяснили, что это за театр, он сказал, что еще менее позволительно, потому что, как это можно -- представлять куклами такое священное действие, как коронация. Я успокоил Митеньку, что -- все равно было бы, если бы мы и сами стали проситься, что это не настоящие мысли о. инспектора о театре и что, если он не хочет нас отпустить, то это, конечно, от других причин. Эта причина была, по моему мнению, та, что о. инспектор не хотел делать исключения из закона для тех, которые хотят жить законом. Моя догадка подтверждается тем самым, что до 8 часов о. инспектор уволил потом Павлова, хотя, конечно, понимал, что Павлов отправится туда же. И Павлов действительно намерен, как это нередко делается, просрочить до 9 часов", чтобы посмотреть коронацию.

(1857 г. Окт. 25-го -- нояб. 3-го). "Мы уговорились с И. М. на другой день идти к А. П.154, но я не успел с вечера записаться в книгу, а мне -- кроме того -- хотелось сходить после обеда еще в Казанский монастырь, и потому поутру я отправился к о. инспектору отпроситься лично. Я к нему в дверь, а он -- из двери; если бы я опоздал еще минутой, он уже уехал бы в собор. Увольнение я получил беспрекословно и тотчас же после обеда отправился"... и пр.

"Наталья Ив. {Корсаковская гуверантка, которая была тогда больна.} просила меня попросить о. Феодора, не приедет ли он к ней опять. В прежний раз, когда она чрез Антонину Ив. просила его исповедовать ее и причастить, о. инспектор, выставив некоторые неудобства к тому, не отказался совершенно, но советовал предложить больной, не хочет ли она просто поговорить с ним, а исповедоваться и причаститься у другого священника, и велел известить его, как это примет больная, обещаясь, если больной непременно того захочется, исполнить ее желание. В понедельник вечером, приехав тогда к Корсаковым после уже моего урока, он окончательно убедил больную исповедоваться у приходского священника (точно так же, как некогда и меня) и поговорил с ней вечер; а во вторник она исповедовалась и причастилась. В среду Нат. Ив. не смела убедительно просить чрез меня о. Феодора, потому что не могла послать за ним лошадей, а в академических лошадей <так!> ныне о. инспектор встречает затруднение (о. ректор не велел давать лошадей никому никуда, кроме выездов к богослужению в городские церкви). От Корсаковых я вышел тогда в 8 ч., а после молитвы отправился к о. инспектору с поручением. Он долго думал, что сказать на просьбу Н. И., и наконец сказал, что будет, если ничто особенное не попрепятствует; потом поговорил о некоторых других предметах, спросил об учениках; я пожаловался на свое неуменье заинтересовать ученика, пожаловался не без особенного намерения -- вызвать о. инспектора на разговор; и -- действительно -- о. Феодор разговорился, желая помочь мне своим советом. От него я ушел уже в 20 м<инут> первого. Вначале, вскоре по моем приходе, он говорил что-то о болезни Н. И., но -- так темно и закрыто, что нельзя было даже мне, при всем моем навыке к пониманию его способа выражения, понять, что в его словах нужно было понимать буквально и что в переносном смысле, что относилось собственно к болезни Н. И. и что -- вообще к болезням нашим, физическим или моральным".

"Софья Дм. пригласила нас обедать". (Это было в воскр. после обедни.) "Тут случилось маленькое происшествие, которое требует, чтобы я возвратился немного назад в своем рассказе. О. Григорий, кажется, я уже и говаривал Вам это, отличается большой ревностию во всем; и прежде студенты смотрели на него не слишком благосклонно как на наставника, а когда он сделался помощником инспектора, да еще такого инспектора, как о. Феодор, да притом -- после о. Диодора, который был "и нашим, и вашим", студенты окончательно не могли сойтись с о. Григорием. Надобно правду сказать, что и о. Григорий очень груб, тогда как студенты приучены, чтобы на них хоть и тяжелые кандалы накладывали, как, бывало, о. Серафим, но -- со всей учтивостью. Особенно отличался столкновениями с о. Григорием Морошкин, один из младших студентов (и, кажется, лучший студент), который живет в моей комнате. Морошкин не раз имел с о. Григорием стычки, в которых нельзя никак оправдать его: о. Григорий скажет ему слово, он или выставит всю нелепость замечания, или просто за слово ответит двумя. Между ними давно готова была вспышка; перед обедней, когда студенты -- уже совсем одетые -- ожидали только благовеста и ходили по верхнему коридору, о. Григорий зашел в спальные -- посмотреть, нет ли спящих. Когда он вывернулся <так!> оттуда, мимо него прошел Морошкин, заложив одну руку за лацкан сюртука; вероятно, он прошел мимо о. Григория, не обратив на него никакого внимания; о. Григорий не выдержал и сказал: "Что вы, как себя держите! мужик!" Морошкин оборотился и вскрикнул так, чтобы все могли слышать: "Я не мужик; Вы это очень хорошо знаете; мужиков в Академии не держат". После обедни о. Григорий сказал об этом о. инспектору, и о. Феодор присудил посадить Морошкина за голодный стол. Морошкин просил заявить протест, обещаясь исполнить все-таки наказание о. инспектора, протест вообще против обращения о. Григория. Старшие согласились, тем более что давно все уже ожидало одной капли, чтобы перелиться через край... Долго сидел у о. инспектора Горемыкин; когда уехал он и мы явились, у о. Феодора оставался еще о. Вениамин и был свидетелем нашего объяснения. Мы сказали о. Феодору, что пришли объяснить ему, что, если виноват Морошкин, с ним столько же виноваты и все студенты, потому что они не только не отказываются от слов Морошкина, но теперь же -- в лице нашем -- все повторяют их; что Морошкин отнюдь не отказывается от выполнения наказания, определенного о. инспектором, но что наказание это, мы должны заявить это по совести, не достигнет своей цели, потому что студенты смотрят на поступок Морошкина совсем иначе и видят в Морошкине человека, который будет терпеть наказание за то, что высказал за других правду, которая -- рано или поздно -- должна же была высказаться. О. инспектор отвечал, что он согласен признать себя виноватым за то, что назначил неправильно наказание. Мы отвечали, конечно, что никак не можем считать его виноватым, потому что до него доходила доселе только одна сторона правды, а другая молчала. О. инспектор высказал и то, что он видит в настоящем объяснении прямое неуважение к себе: попробовал было напомнить нам прямой -- христианский взгляд на это дело, но много ли найдет<ся> истинных христиан, когда учение Христово нужно бывает перенести из настольного Евангелия в жизнь! Тогда о. инспектор сказал, что наказание Морошкина должно, по крайней мере, остаться для нас знаком, что, где бы мы ни были, если мы не захотим свободно работать Христу, будем принуждены законом, что из Его власти не выйдем. Протест был кончен; большего от него никто и не ожидал, по крайней мере никто из понимавших дело и о. инспектора. Я уже высказал Вам собственный свой взгляд на это дело; я никак не одобрил бы этого протеста, но надобно было идти с другими как представителю других, и я говорил не менее других; мне принадлежало в объяснении то, что я старался, сколько можно, сделать это дело общим, вывести его из ряда частных поступков, чтобы т. е. протест наш падал не на случайный проступок, а служил выражением общего, дотоле не высказанного только голоса. Вышедши от о. инспектора, мы только оделись немного и отправились к Корсаковым".

"Возвратившись, мы явились к о. Григорию, а после молитвы все старшие отправились к о. инспектору; он опять заговорил, конечно, о прежнем деле; сказал, что он видит в этом и добрую сторону: что мы, сознательно или бессознательно, отстаивали при этом свое право, чтобы с нами обращались как с сынами новоблагодатной свободы, но... и пр., что теперь предстоит возможность воспользоваться этим самым случаем; что стоит только не мириться со злом, которое обнаружилось в настоящем случае, но отказаться от того, что оказалось злом". (Чтобы понять ассоциацию идей, которая привела о. Феодора ко взгляду на протестующих против грубого обращения со студентами как на ратующих за "звание" и достоинство "сынов новоблагодатной свободы", должно припомнить, что в то время слово "мужик" было еще синонимом "раба"; а "раб" и "сын" в Писании противополагаются155.) "Все, что ни говорил о. инспектор, исключая, быть может, первое его положение, было в высшей степени справедливо; я в этот раз не говорил ни слова. Но под конец разговор принял самый несчастный оборот и окончился почти на том, что о. инспектор сказал, что он опять подает просьбу об увольнении, что ему нет больше сил терпеть; а Павлов сказал, что и мы также ждем не дождемся того времени, когда выйдем из Академии".

"Софья Дм. сказывала, что в среду о. инспектор обещался тотчас после своего класса приехать к ним обедать; а так как в середу у меня был урок, то пригласила и меня приходить к обеду. Я, хоть и не видел в приглашении особенного усердия, охотно принял его из желания провести время в обществе о. инспектора". Дня через два в письме было прибавлено: "Я взял назад свое обещание быть в середу к обеду; я не объяснил причины, но сделал так потому, что не хотел своим присутствием напоминать о. инспектору о студентах и возмущать доброе расположение его духа".

"В среду мне было чрезвычайно приятно увидеть, что в о. Феодоре совершилась... не могу не употребить выражений, заимствованных из его же лексикографии, совершилась победа над этим злом; всякого личного чувства не осталось и следа; он опять способен, смотря на этот предмет как на совершенно для него посторонний, обсуждать его и указать дорогу за собой другим. Опять я должен несколько объяснить Вам взгляд о. Феодора на жизнь и науку, в частности на его науку и дело его жизни -- инспекцию; жизнь и наука, учение Христово, вера христианская, которую все мы приписываем себе, и -- поведение, поступки в тех или других обстоятельствах -- составляют для него одно, связаны неразрывно. Оттого у него не может наука, преподавание идти своим порядком по программе учебника, так, чтобы мысли и чувства, занимающие его душу, не проторгались, не восходили в те отделы науки, которыми он занимается в классе и размышлением о которых приготовляется к классу. Как вообще для него нет дел маловажных, но всякое дело он делает как дело Божие (как для философа нет дел нравственно безразличных, но все -- до простого вкушения пищи -- он делает по побуждению и по чувству долга, так и у него, только на месте слова долг нужно поставить слово Христос; всякое действие христианина, по его учению, должно быть усвоением, воспринятием Христа верою по благодати, Христа, уже исполнившего за нас все и дающего нам благодать, -- приходить во всех положениях, во всех случаях жизни -- во внутреннюю сообразность с Ним; вот путь к богоподобию и соединению с Богом). Как вообще для о. Феодора нет ничего маловажного, так, в особенности, дела по инспекции имеют для него самый живой, сердечный интерес; он никогда не может глядеть на них так, что, ну вот, сказал, что следует, ответил на возражение, на протест, наказал проступок -- и дело сделано, я теперь прав; перейдем к очередным занятиям, пока опять не придет нужда употребить ту или другую начальническую меру. Нет, у о. Феодора все мысли вращаются около того или другого поступка студентов или даже одного студента, когда этот поступок обратил на себя его внимание как факт, послуживший обнаружением какого-нибудь нравственного недостатка в студентах (тут уже -- не студента, хотя бы поступок принадлежал и одному; о. Феодор никогда не смотрит на человека в отдельности, но на всякое общество, как бы на одно семейство, как на Церковь, т. е. такое живое, органическое целое, в котором все члены имеют необходимое влияние друг на друга, все на каждого и каждый на всех). Оттого и примеры, и приложения, и объяснения невольно относятся у о. Феодора к предмету, его занимающему, оттого же он почти после всякого проступка студентов или, иначе, после всякого огорчения хворает, день, два, три и более; конечно, это зависит, в частности, от его болезненного, нервно-желчного темперамента. Наконец, я оканчиваю утомительное для Вас объяснение; не знаю, послужило ли оно сколько-нибудь к тому, чтобы объяснить Вам, почему я в середу был очень рад, когда о. Феодор начал говорить о прошедшей... (или нет! еще совсем не прошедшей, а только начавшейся) борьбе как о деле, уже совершенно чуждом всякой примеси личного болезненного чувства; так что я видел, что, если бы даже я и стал с ним обедать у Корсаковых, это не возмутило бы его. Но я очень хорошо сделал, что отказался от обеда, потому что, когда я в половине 4-го пришел к Корсаковым, у них обед уже оканчивался, а так как обед их продолжается редко меньше часа, то я не мог поспеть вовремя. Митенька тоже обедал вместе с большими, потому надобно было погодить приниматься за урок. Нат. Ив. в первый раз после болезни сошла вниз и обедала с другими, а Марья Вас." (бывшая Эмма Вас. -- новоприсоединенная) "лежала наверху; она задыхается, и поутру ей ставили на грудь пиявки. Правду сказать, мы оба с Митенькой побаивались посещения о. инспектора, хотя я на прошедшей неделе и просил его -- поспросить Митеньку; он боялся, что о. Феодор станет его спрашивать, а я боялся, чтобы мне не пришлось говорить при о. инспекторе, да еще, пожалуй, при целом обществе, так что я было готовился просить о. инспектора, чтобы он сам дал урок Митеньке, в руководство мне. Но о. Феодор пред началом нашего урока прошел в комнату Нат. Ив., где лежала больная, и там читал для всех письмо из Иерусалима, помещенное в "Христ. чтении"156. Когда окончился наш класс, в 5 часов, я пришел к тому же обществу; тут был еще Логинов, который вскоре отправился с Митенькой на второй урок. О. инспектор прочитал еще Слово Преосвящ. Григория157, тоже из "Христ. чтения", и хотел было отправиться домой, но Софья Дм. предложила ему остаться кушать чай, сказав, что она уже распорядилась, чтобы и самовар был поставлен; о. инспектор остался, а с ним, конечно, остался и я. Приехала Ольга Ив. {Еще одна из сестер корсаковской гувернантки, Дубровиных.}. За чаем поговорили о литературе; это, кажется, всегдашний разговор Александра Львовича; говорили о бесполезности современных беллетристических произведений, в частности от Алекс. Льв. досталось, по обыкновению, Гоголю и Щедрину. Логинов держал противную сторону, доказывая нравственно-воспитательное влияние литературы, а мы -- вдвоем с Алекс. Льв. -- помирились на том, что произведения Щедрина и Печерского" (Щедрин тогда только что еще выступил "Губернскими очерками", а Печерский-Мельников дебютировал в литературе, издав "Старые годы"158) "имеют влияние на образование общественного мнения. Потом мало-помалу все опять перебрались наверх; о. инспектор прочитал из Нового Завета по русскому переводу159 послание Ал. Павла к Филиппийцам, потом из Евангелия от Иоанна, начиная с повествования о Тайной Вечере до конца. Марья Вас. то лежала, то сидела на своей постели, слушала или нет, уже я не знаю, оттого что сидел через стол от нее и не мог ее видеть" (по своей крайней близорукости); "Софья Дм. разматывала шелк и сначала, по-видимому, слушала с удовольствием, а потом уже, конечно, не так-то была довольна, что слово Божие держало в состоянии томительного бездействия ее собственное слово целый вечер; Верочка вязала чулок; Митенька сидел тут же и шалил исподтишка, мешая то Верочке, то Нат<алье> Ив<ановне>. Ольга сидела вдали и с горя, что у ней пропал вечер, вероятно, сочиняла на наш счет эпиграммы и карикатуры для завтрашнего дня; Нат. Ив. вязала свои звездочки, а больше так слушала и по временам плакала. Один о. инспектор не замечал ничего и продолжал читать, весь погрузившись в свое занятие. Прежде чем он начал читать последнюю беседу Господа160, я попросил было его при чтении сделать некоторые объяснения; но он, вероятно, соображая, что с объяснениями ему не прочитать этой беседы и в три дня, и полагаясь более на действие самого слова Божия, сказал, помолчавши немного: "Ничего!" Только после уже чтения Софья Дм. сделала два вопроса: почему Мария Магдалина видела двух ангелов и что значит число пойманных рыб: 153?161 О. инспектор отвечал, что прежде еще много нужно узнать посредствующего, чтобы и такие вопросы служили к назиданию, а не для удовлетворения простого любопытства; однако, прибавил он, засмеявшись, чтобы Вы не осердились, я скажу Вам, что значит, что Мария Магдалина видела двух ангелов, и объяснил это. А число рыб, конечно, и оно тоже что-нибудь да значит; это все разберется со временем; но я еще и сам не знаю, что именно оно значит. Когда мы с о. инспектором приехали в Академию, был уже 10-й час в исходе; у нас отошла даже и молитва".

"В понедельник о. эконом получил какое-то письмо из Петербурга, и о. Вениамин советовал скорее показать его о. Феодору; во вторник о. инспектор сам получил письмо от Преосв. Агафангела; все это, в связи с добрым расположением духа о. инспектора, заставляло меня предполагать, что получено известие о переводе куда-нибудь о. инспектора. Выбрав время, я прямо спросил о том о. Феодора; он отвечал, что -- нет; но через несколько времени прибавил, что сам подает просьбу об увольнении. Потом он предложил мне, не хочу ли я с ним отужинать, и я принял приглашение. Во время ужина я просил было его, нельзя ли отложить это намерение; но он, как видится, твердо решился, и после ужина я сам должен был сделать конверт для этого прошения, причем сам читал и медицинское свидетельство о невозможности для о. инспектора по состоянию его здоровья продолжать службу; в казанском климате особенно, прибавил мудрый доктор; я оставил о. Феодора без четверти в 12".

(1857 г. Нояб. 7-10-го). "Всенощная" (накануне храмового академического праздника -- 8 ноября) "отошла без 10 минут в 8 часов. В 9 часов о. Григорий прислал мне мою проповедь, только что прочитанную им, с приказанием представить ее немедленно о. ректору; я подал через келейника, и о. ректор сказал: "Пришлю"; и, действительно, вскоре прислал с на<д>писью: "Произнесть". В свое время я сказал проповедь без всякого смущения благодаря своей слепоте, потому что для меня слушатели почти не существуют. По окончании проповеди о. ректор дал мне просфору". Отличаю этот факт как признак, что о. ректор не безусловно преследовал все идеи о. инспектора, хотя могло быть и то, что он узнал их в моей переделке. Продолжаю выписку: "О. Василию Лаврову понравилась моя проповедь; после акта ее взял у меня один из наших товарищей-священников. Проповедь моя, как помните, стаченная на живую нитку, составлена, как и большею частию у нас ныне, из обрывочков мыслей о. инспектора, но, ограниченный объемом листа" (приказание о. ректора, объявленное всем проповедникам), "я не мог развить того, о чем бы, собственно, и следовало говорить, а большую половину ее составляют некоторые эффектные предисловия к самому делу; так что мне было бы очень стыдно, если бы проповедь моя попалась самому о. инспектору и он остался бы очень недоволен таким недобросовестным с моей стороны воровством его мыслей; если я взял чужие мысли, я должен был сделать из них пользу для других. О. Григорий очень верно подписал на ней, что есть мысли очень хорошие; потому что он сам очень хорошо знает даже то, откуда какая очень хорошая мысль взята мной. Эти очень хорошие мысли не могут не нравиться и другим. По крайней мере, не другому чему-нибудь надобно приписать то, что, по замечанию Павлова, никто изо всей церкви не слушал так внимательно мою проповедь, как Нат. Ив., она слушала и узнавала знакомые мысли о. инспектора. В субботу после всенощной у о. инспектора сидел помещик Леонтьев, и, вероятно, разговор зашел о моей проповеди; потому что за ней присылали было, но, на мое счастье, у меня ее еще не было дома". Так мы уже начали собирать жатву от сеяния о. Феодора. Но я при этом укажу нечто большее: важен не успех начинающего проповедника, а тот трезвый и серьезный взгляд на проповедь, который у меня высказан выше. Для ректора, архим. Иоанна, совершенно достаточно было того, чтобы проповедь студента была прилична и не подвергалась укоризне в мистицизме или в другом каком-нибудь осужденном уже направлении. Издавая полное собрание моих поучений в 1902 г. и включив в него некоторые поучения, писанные еще прежде посвящения, это поучение я не признал заслуживающим издания вместе с прочими. Одобрения Высокопр. Иоанна не заслужила не эта, а другая проповедь, на 8-е ноября, и не малосодержательностью, а по другим причинам162. Так серьезно относиться к делу церковной проповеди научил нас тоже о. Феодор.

(Воскресенье, 17-го вечером). "После всенощной Софья Дм. с Анной Ив. хотела зайти к о. инспектору и просила меня справиться, дома ли он. Она пригласила и меня с собой к о. инспектору. О. инспектор был особенно в духе; прочитал между прочим речь Филарета, митроп. Моск., при посвящении Евгения163 и потом рассказывал много интересного о Преосв. Филарете и Григории. О. инспектор угостил их чаем и продержал до 9 часов... Вчера еще поутру я слышал, что о. Вениамин получил из Петербурга письмо, в котором его уведомляют, будто о. инспектора нашего переводят от нас в Петербург, где устрояется под влиянием Преосв. Григория какой-то цензурный комитет164; в число его-то членов будто бы поступит и о. инспектор, с устранением от всяких других обязанностей. Ныне Софья Дм. подтвердила, что и она тоже слышала от кого-то в городе о переводе о. инспектора. Если это правда, я за него порадуюсь; тут ему огорчений будет меньше, чем на всяком другом месте".

"Наконец подтвердилась опасность, столько раз угрожавшая нам лишением о. инспектора. Вчера о. инспектор сам получил о том письмо от прокурора. Впрочем, он все еще надеется, что уважат его просьбу об увольнении его совершенно на покой в Макариевскую пустынь166, верстах в 3 от Свияжска. Ныне Софья Дм. и Нат. Ив. с детьми после всенощной сидели опять у о. инспектора и он продержал их до 9 ч., тогда как они, бедные, были не пивши чаю". Пустынь, в которую просился на покой о. Феодор, имеет очень красивый вид, когда смотреть на нее с реки, проезжая по Волге; она стоит в полугоре, сплошь покрытой от гребня горы и до уровня весеннего разлива реки густым лиственным лесом; но эта живописность пустынного жилища вовсе не обеспечивала даже самых неприхотливых потребностей, кроме одного блага -- совершенной затерянности и изоляции от цивилизованного мира. В этой пустыни и братия даже почти одни чуваши.

(1857 г. Нояб. 22-28-го). "Помнится, я писал Вам, что о. инспектор по поводу одного разговора обратил мое внимание на то, как часто обманываемся мы в надежде при исполнении самых пламенных наших желаний, -- при достижении того, к чему употребляли мы все наши усилия. Оттого-то нередко я, действительно, боюсь желать чего-нибудь определенно и особенно -- действовать к исполнению своего желания, а предоставляю обстоятельствам, течению дел -- и решить за меня, и даже действовать к тому или другому. Кстати -- об о. Феодоре... пишу тоже ответ на одно из мест Вашего письма: действительно, ему обязан я и большею частию умственного моего развития, и взглядом на нравственность, от которого невольно уже зависит у всякого и его действительная жизнь. Сумею или нет, смогу или нет воспользоваться тем, что вынесу из Академии; во всяком случае, вижу, что не напрасно по моем поступлении в Академию перевели сюда о. инспектора; по крайней мере, мне давалась возможность получить много добра на всю жизнь. Жаль только, что мало еще, слишком мало понял я и усвоил из того, что нужно было бы усвоить. Теперь вижу и то, что самые уроки мои Митеньке были не напрасны: они заставили меня самого подумать о многом, и многое из того, что прежде было вовсе непонятно" (очевидно -- из слышанного от о. Феодора), "довести, в большей или меньшей мере, сперва до собственного моего понимания". Через 48 л<ет> после того, как это было писано, на осьмом десятке моей жизни, могу подтвердить, что печать, наложенная о. Феодором на умственную и нравственную мою жизнь, не изгладилась и ему принадлежит все доброе, что я доселе еще не успел прожить и растратить.

"Софья Дм. поручила мне просить к ним на другой день (25 нояб.) о. инспектора, и я после третьего класса отправился к нему. (На этой неделе я старшим чередным.) О. инспектор принял меня очень ласково и проговорил почти весь последний класс. У Корсаковых быть -- наверно не обещался, потому что еще накануне обещался быть у Лукошковых, а сказал, что, если его задержат там, так он уже приедет к ним в середу. О. инспектора ныне, просто как какого-нибудь апостола, его казанские знакомые рвут одни у других из рук; каждый хочет видеть у себя в доме, и знакомые между собою целыми толпами приезжают туда, где, как знают, он обещался быть. Вот отчет за последние дни: в воскресенье поутру он был у Протопоповой, где его и задержали, так что он не поспел на обед к Загорским; у Загорских вечером его пригласил к себе на понедельник Лукошков, а на другой день получил приглашение Корсаковых; ныне, во вторник, он у Дубровиных, тоже по обещанию, взятому еще заранее; завтра должен быть у Корсаковых. А еще сколько таких, которым, при всем желании, не удастся с ним познакомиться; так, напр<имер>, m-le Ланн все просит Корсаковых прислать за ней, когда у них будет о. Фео-дор". "Вчера" (в середу) "вечер после урока провел я у Корсаковых, куда приехали Горталова и Антонина Ив., потому что ждали о. инспектора; потом, к общему неудовольствию, приехала еще одна дама, вовсе не расположенная к монахам и отличающаяся привычкой высказывать свое неблагоприятное мнение о человеке -- как скоро он вышел за дверь. Наконец часов в 8 приехал о. инспектор с о. экономом" (тоже монахом). "Его задержали, как узнал я после, А-й с женой, Покровский священник, и с С. В.166 Наталья Ив. чуть не плакала, что им помешали воспользоваться беседой о. инспектора".

"В состав цензурного комитета, устрояемого в Петербурге, кроме о. инспектора и о. Макария нашего, который будет, кажется, президентом {Впоследствии архиепископ Донской и Новочеркасский, известный своими трудами по описанию Нижегородской и Новгородской епархий, а в публицистике 60-х годов носивший прозвание Макара Гасильника167. "Нашим" он назван как бывший в Нижегородской семинарии профессором до пострижения еще в монашество.}, войдут еще Макарий, бывший здесь инспектором и сшибшийся в Твери168, и Фотий, Смоленский ректор. Частного обязанностью этого комитета будет издание книг для чтения простого народа".

(1857 г. Дек. 5/13-го). "Как у нас болен Залесский! {Залесский Петр Матвеевич, недолго служивший проф<ессором> в Тобольской семинарии, а потом -- в Тобольске же, в Омске по гражд. вед. и умерший правителем дел Степного ген<ерал>-губ<ернато-ра> в 1883 г.} У него тифозная горячка, и доктор говорит, что она только еще разыгрывается. На его несчастье, о. ректор почему-то не поладил с доктором; он только уже доживает, пока придет увольнение, и на его распоряжения не обращают почти никакого внимания. О. ректор, как божество, неприступен в своем кабинете. Впрочем, завтра о. инспектор хочет просить его, по просьбе нашей и пламенному желанию самого больного, чтобы его отправили в клинику" (университетскую); "я похаживаю к нему, да он, как обыкновенно больные, любит, по-видимому, чтобы к нему приходили, и даже требует моих посещений, потому что через меня скорее может надеяться довести -- что нужно бывает -- до сведения о. инспектора. О. инспектор ныне сходил к о. ректору и -- против всякого ожидания -- о. ректор изъявил свое согласие отправить Залесского в клинику".

"Наконец вчера пришла бумага о назначении нам в Академию новых наставников; о. ректор просил прислать ему пять монахов; но ныне на них, верно, неурожай: прислали светских -- одного из Петербургской академии {Василий Яковлевич Михайловский, сделавшийся известным впоследствии, в бытность свою Петербургским протоиереем, плодовитостью своих трудов по части законоучительства и преимущественно по объяснению богослужения, а также издатель различных словарей и указателей. В каталоге Тузова за 1896 г. насчитывается с его именем до 93 названий книг и брошюр.}, и другого -- тоже светского, из Киевской {Рублевский, перешел в Киевскую же академию.}, а остальные вакансии велено заместить достойными из воспитанников Казанской академии. По этому случаю меня здесь уже все поздравляют, как будто это было уже несомненно, что -- после Павлова -- следует оставить меня; а я между тем побаиваюсь, чтобы не оставили меня Действительным студентом169 за мое курсовое сочинение". "Вчера у Корсаковых о. Феодор рассказывал уже новость о назначении нам бакалавров, и ныне, когда Павлов пришел на урок, его уже встретили поздравлением". Заношу эти слухи и предположения, кстати сказать, далеко не оправдавшиеся170, потому что они состоят в связи с излагаемым далее рассказом об исполнении о. инспектором поручения о. ректора поставить ему бакалавра-монаха.

"Накануне у Корсаковых был о. инспектор и просидел до 12 часов; Александр Львович уже лег спать; о. инспектор посидит, посидит и спросит: "А что, чай уже вы в это время спали бы". -- "Да", -- ответит Софья Дм., а о. инспектор все-таки сидит. Они вчера сами просили его; часов в 5 Софья Дм. прислала ко мне записку, чтобы я узнал, не вздумает ли к ним о. инспектор и не прислать ли за ним лошадь. О. инспектор отвечал было, что ему нужно быть в университете и что оттуда он, может быть, заедет к ним, но проехал к ним прямо, хотя было видно, что собрался куда-то во всей форме" (т. е. в орденах).

"Я писал выше, что о. инспектор вчера задержал меня до 5 часов; это было вот как: третьего дня вечером, явившись к о. инспектору по поводу записки Софьи Дм., в то же время я просил его от имени Залесского попросить о. ректора об отправлении его в клинику; о. инспектор согласился и на другой день, т. е. вчера, после своего класса, увы! -- быть может, да и несомненно даже -- это был его последний класс! -- в час отправился к о. ректору и пробыл у него часов до двух. После последнего класса, когда уже прозвонили в столовую, о. инспектор прислал за мной, чтобы объявить мне о согласии о. ректора на просьбу Залесского. О. инспектор сам в это время обедал или, лучше сказать, сидел за обеденным столом, потому что вовсе почти не кушал, а только говорил, думал, припоминал, рассказывал. Переговорив, что нужно было, -- о Залесском, он сказал, что о. ректор теперь, между прочим, говорил ему о том, что никого не поступает из Казанской академии в монашество, что каждый курс получаются об этом ректором бумаги из Петербурга, где на это смотрят, как на плохую рекомендацию для Академии". Мимоходом <надо> заметить, о. ректор в этом случае был несправедлив и слишком требователен: при его предшественниках все еще время от времени появлялись монахи из среды студенчества (Преосвященный Григорий Омский и Семипалатинский, Преосвященный Варсонофий Симбирский приняли пострижение в монашество в стенах Академии), наоборот, годы управления Академиею самого о. ректора были временем оскудения академического монашества. О. Феодор продолжал, "что о. ректор поручил ему позаботиться об этом деле и наконец" (о. инспектор) "прямо спросил: пойду ли я в монахи? Кажется, я не ошибаюсь в своем заключении, что далее о. ректор говорил именно обо мне. После о. инспектор говорил еще, что о. ректор прямо сказал, что ему нужны монахи, не просто отличающиеся только благочестием, но такие, чтобы и по способностям стояли в числе лучших; очевидно, это бакалаврские вакансии. Я отвечал (на вопрос -- пойду ли я в монахи), -- что нет. "Что, -- продолжал о. инспектор, -- видно, кийждо своих си, а не я же Христа Иисуса" {О. Феодор перефразирует слова апостола: "Никтоже своего си да ищет, но еже ближняго кийждо" (1 Кор. X, 24).}, и потом начал объяснять нужду Церкви, нужду нашего времени, начал объяснять, что значит уклоняться в ряды простых воинов при недостатке офицеров, понимающих дело, т. е. с надлежащим направлением, он говорил, что тут -- искать этой степени не есть дело честолюбия, а становиться в ряды -- значит, и самому невольно подчиняться общему направлению, опустошающему ныне Церковь".

О. Феодор говорит о вступлении только в офицерство армии спасения, т. е. Церкви, имея в виду ближайшее будущее студента-монаха. Но если Суворов о земном войске говорил, что плохой тот солдат, который не надеется быть генералом, то студент академии, вступающий в ряды монашествующих, не может не понимать, что он делает первый шаг по пути, который неизбежно почти должен привести его к высшим постам начальствования в Церкви воинствующей. Вот почему о. Феодор находил нужным устранить с пути, на который он звал меня, это препятствие: мое опасение, как бы не примешались и мечты честолюбия к побуждениям духовной ревности. Мне оставалось только благодарить Бога, что о. Феодор успел прочно и глубоко заложить в нас единое спасительное Основание (1 Кор. III, 11), на котором я и удержался, чтобы не сделать ложный, непоправимый шаг; а опасность сделать такой шаг была для меня большая, потому что я тогда вовсе не понимал еще, чем угрожало мне в духовной жизни то высшее служение в Церкви, для которого нужны были о. ректору ученые и даровитые монахи. Продолжаю выписку:

"Задетый за живое первым замечанием, я отвечал, что я даже и сам много раз прежде хотел поговорить с ним об этом предмете, но что теперь решительно не готов к тому. О. инспектор засмеялся и сказал: "Что! -- видно и это -- как... какой это начальник-то? -- Фест, что ли, или Агриппа -- сказал Апостолу-то Павлу: иди -- говорит -- теперь, а я тебя после выслушаю" {Оказывается, не Фест и не Агриппа, а Феликс, подготовленный уже к проповеди о Христе иудеянкою, женой своей. Деян. XXIV, 25171.}. И продолжал говорить о том же; он припомнил, как сам он принял монашество, как он прежде сам даже и в мыслях не имел ничего подобного", и далее в письме излагается рассказ, приведенный уже мною выше в моих воспоминаниях ("Богослов, вестник", 1905 г., июль, с. 502-504 <наст. изд., с. 142-144>), рассказ о том, как о. Феодор в жребии нашел решение, определившее всю его жизнь и деятельность. По окончании этого рассказа словами свидетелей пострижения о. Феодора, что "он, знать, насмерть постригается", я продолжал в письме своем: "Пока о. инспектор рассказывал мне это, отошла первая столовая; он предложил мне разделить с ним обед, но я сказал, что не хочу его обижать" (т. е. лишать его самого обеда) "и что застану еще обед за вторым столом. Между тем отошла и вторая столовая; о. инспектор опять предложил мне отобедать с ним и, несмотря на мой отказ, почти насильно усадил меня; сам достал мне ложку, вышел в сени и отыскал хлеб {Инспекторская квартира витой чугунной лестницею соединялась с расположенною под нею студенческою столовой и буфетом. Этот полухолодный ход в столовую я и назвал сенями.}; служителя, мешавшего своим кашлем его рассказу, он отпустил. Правду сказать, во время этих рассказов у меня вовсе не было аппетита, хотя и приходила заботливая мысль, не придется ли после мне пообедать одним черным хлебом. Повинуясь особенно убедительности последнего соображения и с тайной мыслью, что, если окажется нужда, я и после могу восполнить тощий обед о. инспектора, я решился лишить его половины ужина". (Ужин его состоял из остатков обеда.) "Но Феликс все еще говорил во мне: "Об этом я поговорю с тобой после". Наконец, соображая и трудность возобновить в другой раз так счастливо завязавшийся разговор, и трудность высказать свои мысли относительно этого предмета, я решился не пропускать благоприятного случая и высказать -- в первый раз в жизни -- препятствия, удерживающие меня от принятия когда-нибудь монашества, к которому я и расположение чувствую полное, и уставы которого имею намерение соблюдать и без пострижения. О. инспектор разбирал их со мной -- одни за другими -- почти до 5 часов. Под конец он говорил об учениках моих, о вчерашнем посещении Корсаковых и т. п. Вечером после молитвы и ныне поутру я опять был у о. инспектора, по поводу Залесского, довольно подолгу; но он не возобновлял уже этого разговора". Этот продолжительный разговор, оставшийся, по-видимому, совсем безрезультатным для исполнения желаний о. ректора, возымел великое, решающее действие для моей жизни несколько лет спустя172.

(1857 г. Дек. 15-25-го). "В воскресенье, когда я пришел в 5 часов явиться к о. инспектору, он позвал меня в кабинет -- помочь ему составить списки по нравственному богословию и по противораскольнической педагогике" (разрядные списки студентов по успехам их в этих предметах). "Долго и много говорил он со мной о своем академическом образовании, о влиянии на него разных наставников, что для меня было и очень интересно и много поучительно. Ах! как я благодарен и как я должен быть благодарен о. Феодору! сколько он сделал для моих понятий, для моего взгляда на все и -- для самой жизни! Не раз он жаловался, и в этот раз тоже, что он всегда был одинок, чувствовал себя в одиноком, оставленном всеми положении; но влияние его распространяется на всех, его окружающих, не говоря уже о студентах, другие наставники в его сочинениях ловят для себя идеи -- каждый к устроению, оживлению своей науки; после этого немудрено, что он одинок постоянно, он -- передовой; другие все -- или прямо только еще ученики, или только еще идут вслед за ним своей дорогой, не говоря о тех, которые идут прочь или против. Я пробыл у него до 8 часов. Мне же дал он и переписать списки. При составлении их он, случалось, высказывал верные замечания о характере некоторых студентов, ошибаясь не раз относительно их умственного достоинства. На другой день у нас были еще классы. О. инспектор накануне поручил мне вместо повторения по нравственному богословию написать краткий конспект и представить этот конспект ему. Когда я в понедельник, часов около 7 вечера, принес о. инспектору списки, я не вошел было к нему, увидав в прихожей салопы, я послал бумаги с Семеном; но о. инспектор вышел сам и спросил: не хотите ли чай с нами пить? здесь ваши знакомые. Я вошел и увидел Марью Вас. с мужем, а Наталья Ив. разливала чай. Я просидел с ними до 9 часов, слушая о. инспектора.

(1858 г. Гене. 3-го д<ня>). "Вы напрасно беспокоились и беспокоитесь относительно приступаний ко мне начальства и относительно моего решения. Действительно, в прошедшем письме я с намерением высказал только историческую, так сказать, сторону дела, не досказавши последних результатов и моих собственных мыслей об этом предмете. Я решился так сделать потому, что еще рано было принимать и высказывать какое-нибудь решение, пока не прошло первое впечатление и не возвратилось все хладнокровие, нужное для решения дела. Теперь я могу описать Вам вторую половину этой истории, перемены, происходившие внутри меня. Прежде всего опять повторю, что слова о. Феодора оказывают на меня всегда такое действие, которое благоприятствует и Вашим желаниям; они обыкновенно мирят меня с жизнью, с обществом и уничтожают понемногу мою постоянную болезнь -- внутреннее раздвоение взаимно противоречивых убеждений и убеждений, взаимно противободрствующих <противоборствующих?> желаний и желаний. Так и в настоящем случае убеждения о. Феодора принять монашество имели результат, совершенно благоприятный Вашим желаниям; они более отдалили от меня эту мысль. Мысль -- рано или поздно принять монашество, которая бывала у меня с раннего детства, уже никогда не оставляла меня с философского класса173, но, с другой стороны, я смотрел на принятие монашества как на последнее средство к самоисправлению, после долгих предварительных самоиспытаний и в случае безуспешности всех прочих средств к решительному перелому в жизни. Кроме того, и это самое главное, еще более удаляло от меня возможность принять монашество -- то, что с принятием монашества я должен был готовить себя к сану священства и -- даже более, как это особенно ясно определилось в последнее время, а я на это никак не хотел решиться. Не раз думал я говорить об этом с о. инспектором, но едва ли бы собрался и решился без этого решительного случая. Теперь я выставил ему мое решительное нежелание принять на себя достоинство священного сана как главную причину, препятствовавшую мне принять монашество 174; и на это о. инспектор обратил главную силу своих убеждений. И -- то, что сколько раз не удавалось и чего никогда не удалось бы сделать о. Вениамину, -- о. Феодор сделал; самое главное для меня препятствие к принятию монашества было уничтожено. Но тогда-то во всей силе явился передо мной какой-то ужас при мысли о близости решительного шага, тогда как до сих пор мысль о невозможности принять монашество закрывала для меня внутреннее отвращение от мысли осудить себя, в настоящее время, при настоящем состоянии чувств и рассудка, на самоизвольное погребение на всю жизнь. Когда это открытие не замечавшейся дотоле привязанности к жизни внезапно поразило меня, я решился обратить все свое внимание на то, чтобы исследовать, в чем кроется причина этого ужаса и отвращения при мысли о монашестве, -- не скрытое ли это сожаление об удовольствиях жизни при расставании с миром, который все-таки прекрасен; или это просто чувство неожиданности, непредвиденной близости, просто следствие того, что мысль моя не успела привыкнуть к близости решительного шага. По совести, я тут же решил, что последнее вернее, но, чтобы решить это окончательно, нужен был опыт нескольких дней: нужно было на самом деле испытать, привыкнет ли мысль моя. Однако я не хотел предоставить одному собственному решению и других препятствий к принятию монашества, хотя довольно ясно сознавал и сам слабую сторону этих возражений. Я представил о. Феодору то, как мало могу я сделать, принявши монашество и, конечно, оставшись на первый раз при Академии, не говоря уже о том, что предстоит впереди... Искренно говорю Вам, что я сознавал и сознаю себя не способным занять кафедру в Академии 176. И здесь, против внутренней очевидности для меня, убеждения о. инспектора не имели для меня такой убедительной силы, чтобы вполне меня успокоить. Но я сам видел, что эта боязнь происходит от самонадеянности, оттого что я все-таки смотрю на успех в исполнении моей должности как на следствие моих способностей и уменья, а не как на дело Божие во мне и чрез меня. Оттого убеждения о. инспектора и не имели в настоящем случае довольно силы к моему успокоению; надобно было, чтобы исправился прежде неправильный взгляд на дело, а недостаток смирения и надежды на Бога вдруг не исправится. Я не стал предлагать о. Феодору последнего возражения, что решение, сделанное так рано, может впоследствии привести к раскаянию; ответ тот же и причина возражения та же, а наперед, конечно, я сам должен смотреть в оба, что у меня за побуждения к решению, не такие ли, которые могут после привести к раскаянию. Итак, я порешил сам с собой -- сперва прислушаться к голосу собственного сердца, давши ему прежде совсем уходиться, прислушаться, отчего происходит это отвращение и ужас при мысли о монашестве, как будто бы тот ужас и отвращение, какие испытываются при мысли о близкой смерти. Но, опасаясь, чтобы меня не стал опять тревожить о. ректор и не застал меня не готовым к ответу, я и решился написать Вам всю историческую часть этого дела. Я знал, что письмо это должно будет обеспокоить Вас, но оно должно было служить отчасти и приготовлением к тому или другому решению, которое я должен был принять. Мне же хотелось, но я опасался, что мне придется, что меня, быть может, заставят огорчить Вас на празднике вопросами подобного рода. Я надеялся было еще до праздников, после экзамена, послать второе письмо, которое бы могло уничтожить тяжелое действие письма предыдущего. В середу был у меня разговор с о. Феодором; в четверг я написал и в пятницу отправил письмо и в ту же пятницу захворал и весь день пролежал в беспамятстве. В эти дни я мало имел времени думать о предстоящем решении; а при наступлении горячки я даже употреблял все усилия изгнать на время эту мысль, чтобы добрые люди не стали мой бред комментировать; но я уже довольно успел освоиться с мыслью о возможной близости решительного шага. Только, не знаю уже, когда и по какому случаю обратил я внимание на то: а по какому, собственно, побуждению принял бы я монашество? Это для меня никогда не было закрыто -- я тотчас же мог сказать, что мысль о монашестве всегда вытекает у меня не из побуждения любви к Богу или ближним, а из того ложного побуждения или направления, что каждый спасая да спасает свою душу, а другие -- как знают! только бы мне с ними не сгореть (Быт. XIX, 17)! Тогда-то мне припомнилась вся недавняя превосходная лекция о. Феодора о ложном направлении любви к Богу, об этом или подобном ложном аскетизме и фанатизме. Припомнилось и то, как о. Феодор, убеждая меня к монашеству, предостерегал от опасности впасть в ложное направление, опасности, которая в этом случае особенно сильна и которая в это время, говорил он, угрожала некогда и ему самому. Тогда-то я задал себе серьезно вопрос: есть ли, в самом деле, во мне настолько любви к гибнущим от недостатка искусных вождей воинам, чтобы самому -- по этому именно побуждению -- искать места офицера? Другого побуждения о. Феодор не выставлял. И я должен был признаться себе, что ко мне во всей силе относится упрек о. Феодора, который так оскорбил было меня, упрек, что из нас кийждо своих си ищет, а не яже Христа Иисуса (Флп. II, 4; 1 Кор. X, 24). Так я и в монашестве всегда искал своих си. Ложное побуждение, ложное направление, примеры и следствие которого я вижу во многих. Уединение и отчуждение монашества только развивало бы во мне (при таком направлении) эгоизм, который и так почти не оставил живого места в моем сердце, и фанатизм, к которому я так предрасположен. Когда я в воскресенье являлся к о. Феодору по выходе из больницы и он долго говорил со мной о своем академическом образовании; обратясь к прежнему предмету -- монашеству, он сказал только: "Как Бог устроит!" Я подтвердил: "Да, В<аше> В<ысокопреподобие>, как Бог устроит!" Вот Вам весь внутренний процесс моих решений относительно монашества. Теперь я говорю о своих прежних убеждениях относительно этого дела как о деле, сданном в архив, как о покойнике, который скрывался, пока был жив, несколько лет, а теперь не имеет больше нужды скрываться. Но если уж начал, то стану договаривать до конца. Мои покойные убеждения, пока они были живы, оттого так старательно были скрываемы мной, что я был уверен -- они нигде не встретили бы ничего, кроме возражений; настоящие мои решения, надеюсь, найдут у Вас более благосклонный прием, потому я и не имею причины скрывать их: теперь для меня возможная вещь, что я со временем буду священником; о. инспектор умел рассеять или устремить мысль о том, как я могу принять на себя этот высокий сан! а у меня и прежде не раз бывала мысль принять на себя это служение; но мысль о моем недостоинстве для такого служения удерживала меня от намерения быть некогда полезным для других этим способом. Теперь же одно только разве надолго еще удержит меня в светском звании -- это необходимость, для того чтобы сделаться священником, необходимость лишить себя спокойствия и независимости холостой уединенной жизни".

"Вечером ныне я слышал отзыв о. ректора, после нынешнего экзамена, что он после Павлова ставит меня и имеет нас двоих в виду для замещения бакалаврских вакансий. Ныне же узнали мы, что 4 дек. открыта семинария в Томске; эта весть произвела большое волнение между студентами, потому что вакансии предоставлены, собственно, воспитанникам Казанской академии; ректор должен быть выбран тоже из монашествующих Казанского округа. Вероятно, на это место о. ректор упечет о. Вениамина, потому что он давно желал бы куда-нибудь скатать его с рук 176, как он уже и выжил от себя о. Феодора, сделав об нем не совсем благоприятный отзыв. Правда или нет, но о. ректор говорил, что ему писал митрополит Григорий: "Мы берем от вас архимандрита Феодора на усмотрение". Очень правдоподобно, что отзыв ректора Академии архим. Иоанна об о. Феодоре был таков, будто его необходимо убрать из Академии, потому что в цензурный комитет в Петербурге, действительно, очень часто посылали архимандритов, оставленных на службе "впредь до усмотрения". Об о. Феодоре, к моему великому удовольствию, бумага еще не приходит; и, писал я 2 января, быть может, ему дадут уже доучить курс наш".

(Генваря 17-го д<ня>. 1858 г.). "На другой день Крещения, Вы помните -- день Иоанна Крестителя, у нас службы не было, но и ученья <так!> еще не начиналось. После нашей вечерней молитвы о. инспектор выждал, когда все мы вышли из церкви" (при о. ректоре Иоанне заведено было, что студенты и на утреннюю, и на вечернюю молитву собирались не в один из номеров, где живут студенты, а в церковь), "и, вошедши в алтарь, спросил себе облачиться, велел служителю приготовить себе кадило, ладану и начал всенощную в алтаре; церковь велел запереть снаружи, а дверь из алтаря в коридор запер изнутри и сказал, чтобы служитель не дожидался его, а пришел к нему завтра за ключом. Мы уже и спать легли, а всенощная его все еще продолжалась и окончилась в первом часу; верно, одному служить не споро".

(Генваря 18-27-го д<ня>. 1858 г.). "Ныне во время последнего класса нашего получена бумага о переводе о. инспектора в Петербург, а о. Вениамин делается, по тому же предписанию, на время и<сполняющим> д<олжность> инспектора, и завтра он придет уже в класс вместо о. Феодора... Увы! невесело покажется слушать после о. инспектора хоть кого бы то ни было, а тем больше о. Вениамина. Да и затянет же он нам петлю на шее во время своего инспекторства! А главное... да что кому за дело до главного! Так, верно, надобно!"

"Четверг -- утро. А между тем, пока мы веселились, другого рода сцена разыгралась у Дубровиных. Александра Ив. получила от своего духовного отца известие из Риги, что младший брат их Аркадий, лет 18-ти, помер в Новый год. Александра Ив. и Анна Ив. были в этот день дежурными" (классными дамами в частном пансионе) "и проплакали одни, не приходя домой" (квартиру три сестры и мать имели тут же, при пансионе) "и не сказывая Христине Ив." (матери) "и больной сестре Ольге. Вечером они убедили мать отправиться к Корсаковым" (к четвертой сестре -- Наталье Ив., гувернантке у Корсаковых). "Проводив мать, во вторник принялись плакать на свободе. Калатузов" (тоже студент Академии) "был у них вечером и чуть сам не наплакался, глядя на трех плачущих сестер -- Антонина" (тоже гувернантка в доме Загорских) "была тут же -- и слыша постоянные истерические припадки с Ольгой. Плакали, кажется, сколько о брате, столько же и об том, как будет сказать матери: Аркадий был ее особенным любимцем. Вчера я был у Корсаковых -- Христина Ив. спокойна; Наталье Ив. тоже еще не сказывают, потому что тогда сейчас же все открылось бы и Христине Ив., да и саму Нат. Ив. надобно приготовить к известию; не знают ничего, по-видимому, и Корсаковы, чтобы это вернее укрылось от Христ. Ив." "Я не прошел к Дубр., потому что Алекс. Ив. и Анна Ив. ныне дежурными и дома, значит, одна больная Ольга. Отправлюсь к ним ныне, тотчас же после обеда. Они просили было о. инспектора приехать к ним ныне и утешить их, но он обещался приехать в пятницу. Положено было в четверг вечером сказать Наталье Ив. о болезни брата, чтобы такой постепенностью подготовить Христину Ив., а о смерти сына решили сказать ей уже в субботу, когда у Корсаковых будет о. Феодор, который у них обещался обедать, но после передумали и решили привезти Христину Ив. домой и открыть ей правду в пятницу, когда у них будет о. инспектор, при нем".

"В субботу я и Павлов получили приглашение" (Корсаковых) "обедать и отправились после класса. О. инспектор служил в Казанском монастыре, и служба началась в половине 11-го, да притом это была родительская суббота, так что, когда мы часа в 2 пришли к Корсаковым, Софья Дм. недавно еще только возвратилась от обедни, а о. инспектор должен еще был заехать дома в два -- проститься. Так как он плохо умеет распоряжаться временем, то Александр Льв. потерял всякое терпенье, и в пятом часу мы сели за стол без о. Феодора; он поспел, впрочем, ко второму блюду; обед наш кончился около половины 6-го. О. инспектор так утомился, что не в состоянии был тотчас же отправиться ко всенощной и решил отслужить для себя всенощную после -- одному. Нам с Павловым должно было отправиться в Академию ко всенощной, но о. инспектор, желая, чтобы и мы провели несколько времени вместе с ним, предложил нам -- отстоять с ним после его всенощную, чему, конечно, мы были очень рады. Отпустив гостей и детей ко всенощной, Софья Дм. сама осталась дома. О. Феодор думал было от них проехать еще к В. П. В<ишневско>му" (кафедр<альный> прот<оиерей> и член академич. конференции); "но и гости возвратились" (ото всенощной), "а о. Феодор так вовлечен был Павловым в разговор по поводу объяснения одного текста, что не скоро могли дозваться гостей и к чаю, который окончился в 9 часов. Часам к 10 мы возвратились с о. Феодором домой; но он по дороге зашел еще к имениннику -- о. Григорию, и наша всенощная, начавшись в 9 часов, продолжилась до половины 1-го; конечно, она была без пения, служили мы в алтаре, я и Павлов читали. Точно так же накануне и за день перед тем о. инспектор тоже служил тайную всенощную".

"На другой день" (26 янв. в воскресенье) "он служил в последний раз у нас в Академии. По окончании обедни сначала царские врата затворили, чтоб народ знал, что общественное богослужение окончено; а потом, когда в церкви остались одни знакомые о. Феодора и студенты, он вышел и отслужил молебен в путь шествующим. После обедни наставники и знакомые все прошли к нему прощаться". "Быть может, и письмо это отправится с о. Феодором, особенно если он будет иметь время исполнить свое обещание -- быть у Вас в доме; мне бы очень хотелось, чтобы он побывал у Вас и благословил детей, а Вы посмотрели бы на этого маленького странного человечка. В субботу у Корсаковых я напомнил о. Феодору его обещание -- быть у нас, и он обещал мне снова, даже более: когда приедет в Нижний -- въехать прямо к Вам; если во время чая -- к чаю; если в обеденное время -- обедать; если к ночи -- ночевать".

"Я было думал отправить письмо это завтра с о. Феодором, но узнал, что он масленицу проживет на дороге, в деревне своих здешних знакомых -- Леонтьевых; потому тороплюсь отправить письмо вперед, вестником пред о. Феодором. Я уверен, что вы, батюшка, примете его как доброго человека, хотя бы и "с странными убеждениями", а вы, матушка, примете его, как меня. Так как я очень люблю и Вас и его, то мое живейшее желание, чтобы после этого свидания у Вас взаимно осталось, сколько возможно, доброе впечатление; дай Бог! Впрочем, если бы я знал, что должно случиться и противное -- все же я желал бы, чтобы о. Феодор побывал у Вас".

(Генв. 29-го -- 3 февр. 1858 г.). "Посылку свою зашил я с вечера и пошел дожидаться возвращения о. инспектора в его комнаты; приехал он часу в 12-м, и до часу я пробыл у него. Он спрашивал, что я хочу сказать ему, но я отвечал, что ничего не имею; просил, чтобы он мне сказал что-нибудь на прощанье, но он тоже не находил ничего. Тогда я спросил его, не осталось ли у него какого-нибудь образка, чтобы благословить меня; оставались два финифтяных образка Божией Матери, оба подаренных игуменьей 177. Один, маленький, о. инспектор взял себе, а другой, круглый, с вершок величиною, -- надел на шею мне. После того о. инспектор должен был еще заняться письмом, составить сказание о двух чудотворениях от Седмиозерныя Смоленския иконы Божия Матери для представления в Синод, вероятно по просьбе М<атери?> игумений, получившей исцеление; и он просидел за письмом до 6-го часу; в 8-м он, по обещанию, прислал за мной -- укладывать его бумаги. Я тут мало мог сделать, потому что был о. Григорий, усердно отыскивавший, нет ли чего лишнего между бумагами, чем бы можно было попользоваться. Да что греха таить, и я накануне не вовсе же бескорыстно напросился помогать при укладке бумаг; я просил, нельзя ли нам получить наши сочинения, в сочинениях наших у каждого записаны были мысли о. Феодора, то, что говорил он на эти предложения в классе; и о. инспектор сдал мне эти сочинения -- с тем чтобы я прочитанные роздал, а непрочитанные сжег; я выпросил позволение -- оставить последние собственно для себя. Мне же поручил о. инспектор предать сожжению и много других бумаг, а после его отъезда осмотреть все ящики, не завалилось ли где-нибудь чего-нибудь такого, что нужно истребить. Часов в 9 Леонтьев отпустил, без ведома о. инспектора, лошадей, присланных со станции, собрались провожающие, поставили закуску; в перемену о. инспектор зашел к нам в класс и перецеловался с нами; выехали из дома около часу; и так как это было между классами, то и студентам некоторым можно было выйти -- проводить его. Некоторые из его знакомых отправились в Козловку" (имение Леонтьевых) "и, вероятно, долго продержат его там".

Предположения мои и оправдались: о. Феодор выехал из Академии на масленице, должно быть в среду или во вторник (29 или 28 янв.178), а в Нижний Новгород приехал уже на первой неделе поста, в среду (5 февр.), следовательно, масленицу провел у Леонтьевых -- служил в ближайшей сельской церкви, и, я слышал, служение однажды окончилось уже в 4-м часу пополудни. О посещении о. Феодором моих родителей опять могу говорить словами того времени: приведу выдержки из письма моей матушки к моей сестре, в то время девочке лет 13 или 14-ти {Впоследствии -- неизменной спутницы и деятельной сотрудницы своего мужа, Григ. Никол. Потанина, в трех географических экспедициях по Монголии, в Китае и скончавшейся в последнюю экспедицию.}, гостившей тогда у знакомых в деревне179. Матушка писала: "У нас был о. Феодор. Какой единственный человек! Он не похож ни на кого -- сам на себя. Так прост! так смиренен! Неудивительно, что все желают его слушать и быть с ним. Он еще очень молод, низенький, маленький, волосы светлые -- как у тебя, довольно долгие, как простой монашек! Я сначала ошибалась и забуду сказать: Ваше Высокопреподобие -- просто: Батюшка! На первой неделе в среду -- прихожу от обедни, вижу: повозка стоит у ворот; вхожу -- он в гостиной и Ниночка" (младшая сестра, которой тогда было 4 года {Родилась 25 янв. 1854 г.}) "ему читает его маленькую Псалтырь в русском переводе180. Он так пристально рассматривал меня, когда передавал поклон от Валериана. Детей так и не отпускал от себя; обеих 181 обнимет, да и держит; а после закуски, когда сидели опять в маленькой гостиной, Ниночку держал все на руках. Стала я подавать ему чай, он сказал: "А детям?" -- я подала им в эту же комнату. Потом -- другую чашку: "А что же им еще?" И закусывать -- хотел было, чтобы мы все садились, но сел только папенька да монах, который с ним, да Лилов" (преподаватель Духовной семинарии), "который пришел -- видеть его. И так до вечерни мы пробеседовали. Ему были поданы с почты лошади. Начали благовестить к вечерне. Он встал, начал одеваться. Ему все присоветовают, что надеть, и надевает на него его человек, который и там у него жил" (т. е. в Казани), "камердинер и повар, -- и все. Он его и одевает, и усаживает, как дитя. Мы все вышли провожать его: и Капитолина Николаевна {Сестра моего отца, вдова сельского священника182.} с Александром Петровичем {Сын ее, ныне Преосвященный Алексий, еп. Вологодский.} и дети -- все как родного проводили". И через несколько строк: "Еще новость: Натолий" (сирота -- племянник моей матери, сын ее умершего брата183) "живет и будет жить у нас. Так советовал о. Феодор. Натолий пропадал от вторника масленицы и до пятницы первой недели". (Следовательно, о. Феодор, бывший у нас в среду, не мог его видеть, а был лишь разговор об этом "пропадающем" мальчике, лет 13-ти или 14-ти, жившем с своею мачехою.) "Его привезли в жалком виде ко мне, полубольного от холода; так он и живет у нас пока. Одеяния у него только Костина" (моего брата) "шинель да свои сапоги. Что будет -- не знаю! Надобно шить сюртук и проч.".

По поводу этой выдержки из письма моей матери позволю себе сказать здесь вообще об отношении о. Феодора к детям. Он говорил как-то, что дети напоминают ему новые серебряные гривеннички, которые не успели еще стереться и загрязниться от обращения между людьми. Так и они -- монеты, недавно еще вышедшие из рук своего небесного Мастера; тогда как сделавшийся поговоркою "стертый пятиалтынный" есть преточное изображение человека, обезличенного жизнью и носящего на себе следы житейской грязи. В детских душах о. Феодору особенно близко и живо являлся Христос как младенец. В Казани детское общество обыкновенно окружало его в доме Любимовой или Загорской. Это были две сестры, наследовавшие богатство от своего доктора-отца; Любимова -- замужняя, но бездетная, жила привязанностью к девочке, своей воспитаннице, Загорская -- незамужняя, целые десятки лет, до глубокой старости, провела жизнь, почти не вставая с своего кожаного кресла у окна. Летописи казанского бомонда не сохранили в памяти современников, что за крушение духа привело к такому своеобразному отречению от мира эту молодую, здоровую, красивую, богатую наследницу отцовского имения и капитала; известен только факт: она, как однажды надела черное платье, закрутила свои роскошные черные волосы в один кок, вместо плетения кос, и уселась в кресло, так и просидела всю жизнь -- созерцательницею и критиком жизни, не принимая в ней личного активного участия; она жила для своих крестьян, для своей многочисленной дворни, для своих приживальщиц, для своих пансионеров, получавших ежемесячные выдачи и по праздникам имевших -- каждый и каждая -- свое место за длинным обеденным столом своей патронессы. В среде этой дворни никогда не переводились и дети; они вырастали, воспитывались, обучались более или менее, выдавались замуж и давали новое поколение детей. Для одной из воспитанниц Е. В. Загорской жила даже гувернантка. И все эти благодетельствуемые становились -- одни более, другие менее -- предметами необходимости для благодетельницы, так что разлука с иными из них на 2, на 3 дня была для нее причиной неперестающего потока слез. Итак, в этом оригинальном монастыре всегда находились живые предметы таких же забот для отца Феодора, как и мои маленькие брат и сестра: "А что же детям? -- а что же им еще?" И вот такая маленькая хозяйка-гостья, которая на вопрос: кто был за столом? важно перечисляла: "Я биля, отеце Феодоля биля...", так, иногда, бывало, и заснет на коленях у о. Феодора, приклонившись головкой к груди его. Оставите детей приходити ко Мне (Лк. XVIII, 16).

А между тем как о. Феодор за стаканом остывшего чая, с ребенком на коленях или на диване подле него, сидит в гостиной за чтением Писания, другой какой книги или за беседой, а все собравшиеся слушают, в людской о. Феодор тоже служит предметом живейшего внимания и утешения всей дворни: там его Семен, долговязый Андрей или другой какой-нибудь из "советователей" и попечителей о. Феодора представляет его в его келейной жизни с подражанием всем приемам его и повествуя в драматической форме. Очень круто приходилось иногда бедному о. Феодору от этих попечителей о нем и об его имуществе; случалось, между ним и попечителем происходили такие разговоры: "Андрей! дай мне чаю". -- "Чай весь вышел". Пауза. "Ну, поставь самовар да подай мне хоть просто кипятку с сахаром". -- "Сахару тоже нет". Пауза еще более продолжительная. "Ну, дай кипятку мне без сахару". Это значило, что месяц подходил уже к концу: запасы, при содействии попечителей, истощались, а денег -- и без соучастия попечителя -- так давно уже не было, что и память о них сохранилась разве у той бедной вдовы, которая поусердствовала -- принесла сдобных горячих булочек собственного печенья и получила на свою бедность 10 руб. Попечители-Андреи властной рукой распоряжались не только в чае и сахаре, но давали направление и вещественным пожертвованиям, которые через их руки приносимы были о. Феодору: "Ну куда ему этакое добро!" -- говорил келейник, надевая сам черные шелковые перчатки, подарок почитателя, переданный через келейника. Что за монах ехал с о. Феодором -- не знаю и не помню. Дополню письмо моей матушки к сестре некоторыми вариантами рассказа о том же из письма ее ко мне и отзывом об о. Феодоре из письма отца моего, для которого проезд о. Феодора и часы, проведенные им у нас, были первым и единственным случаем проверить личными впечатлениями то, что он знал из моих писем. Матушка писала: "Сильная вьюга задержала о. Феодора в дороге. Иду от обедни -- вижу, у ворот стоит огромнейшая повозка: не прошла в ворота..." (а дом наш стоял во дворе) "Что это за человек о. Феодор! можно ли его не полюбить? Если бы чаще беседовать с ним, какая бы была польза душевная! какое смирение и любовь в нем..." "Говорил о монашестве и о тебе. Говорил и со мной, особенно еще о тебе. Если не убедил, то много успокоил; так что я, кажется, спокойно встречу и перенесу, если нужно будет, если бы случилось, твое решение. Однако кончили тем: "Как Бог устроит!" Сказал, как его мать скоро и спокойно благословила и отдала его Божией Матери..." "После, когда Лилов ушел, сидели в маленькой гостиной: я вкоротке рассказала ему об Анатолии и просила его советов. Что бы ты думал, сказал о. Феодор? "Возьмите его к себе", и далее... как обыкновенно, ты знаешь, он говорит. После моих рассказов он говорит: "Значит, он воришка и лакомка! жаль, жаль! как бы хорошо, если бы вы взяли его!" -- и при этом много раз поминал, что "надобно -- как своих детей содержать, так и его; ведь уж он привык лакомиться, так надобно"; потом, усмехнувшись, глядя на Костю и Леона, сказал: "А вам будет это неприятно?" и при этом рассказал один пример, матери его друга и товарища, умершего уже во Владимире184, как она делила всех наравне с своими детьми..." "О. Феодор, говоривши об Анатолии, сказал еще: "Вот Валериан В., может быть, его к себе возьмет, да -- нет! нет! тут нужно вот материнское-то... да, да!" Отец писал не в повествовательной или драматической форме, и пусть его слова послужат окончанием этой части моих воспоминаний об о. Феодоре в период казанской его жизни и переходом к воспоминаниям из периода жизни о. Феодора в Петербурге и Переславле. Он писал:

"Скажу еще несколько слов об о. Феодоре. Он с высоким стремлением, как видно, и с обширным взглядом на мир! Но как же ограничен, как тесен круг, в котором должна обращаться его деятельность. Как мало потому он успеет принести пользы человечеству. Другое дело, если бы он, при этом своем стремлении идти и других вести к духовному совершенству, был деятелем в сане белого священника! {Слова отца имели в этом месте, быть может, не совсем безотносительное значение; имелся в виду я.} Теперь, по собственному его сознанию, он за великое дело считает, когда удается ему возвести к Отцу (его выражение) отца или поставить на этом же поприще другого подобного себе деятеля, каким он признает тебя, не в обиду сказать твоей скромности. Из других выражений о. Феодора нельзя было не заметить, что, при всем его уме, ему недостает опытного знания света и условий общего быта! Жалко этого. Давно бы ему надобно было выйти из-под спуда, чтобы и самому людей посмотреть, и себя показать людям. Петербургское общество, полагать надо, наполнит пробелы его мыслящей души. Если что утешительно в о. Феодоре, так это -- благость, неизъяснимо приятная младенческая простота. Да укрепит его Господь в этой -- редко встречаемой ныне в иноках добродетели! Вот впечатление, произведенное на меня твоим добрым другом и отцем!"186

Предвидение моего отца оправдалось. Занятия в цензурном комитете дали другое направление деятельности о. Феодора: из пустынного аввы подневольных послушников академического монастыря он поневоле сделался публицистом. Цензорство должно было привести его в непосредственные отношения и с издателями, что, вероятно, облегчило для него дело издания его произведений. Но главное было в том, что соприкосновение с современной светской литературой {От Добролюбова я сам слышал, как горячо принимал о. Феодор к сердцу дело русской мысли и жизни, когда ему как цензору светской литературы и публицистики в статьях, подлежащих духовной цензуре, приходилось быть судией этой мысли в годы освободительного движения186.} властительно потребовало от него говорить "О православии в отношении к современности" и "О современных духовных потребностях мысли и жизни, особенно русской".

Кончая эту часть воспоминаний об о. Феодоре, позволю себе заметить, что письма мои, касающиеся его собственно, кроме этого биографического значения, представляют и довольно цельную картину вообще академической жизни того времени. Но картина эта была бы несравненно полнее и живее, если бы я не был ограничен в своих выписках специальным предметом настоящей монографии. Для истории академической жизни в конце 50-х годов в письмах моих остается много еще не использованного материала.