5 июля немцы, собрав на узком участке фронта бронированный кулак, перешли в наступление на Орловско — Курском и Белгородском направлениях. Вспыхнули ожесточенные бои.
Утро, в которое радио принесло это известие, предвещало хороший летний день. Солнце светило ярко, и не было ничего, что бы говорило о чем–нибудь необычном. И тем не менее лица больных сделались суровыми, и в палатах повисла мрачная тишина.
К Ветрову, когда он пришел в госпиталь, один за другим явилось несколько человек из выздоравливающих. Все они, точно сговорившись, просили об одном: они хотели скорее выписаться в свои части. То, что они явились с этой просьбой именно сегодня, было понятно. Начиналась крупная битва, и они считали, что в это время никто не имеет права оставаться в стороне.
— Вы же поймите, доктор, — говорил Ветрову один из просителей, — полтысячи немецких танков подбито за день! Полтысячи! Вы подумайте, что это значит!..
Те люди, которые видели немецкие танки и которые поджигали их собственными руками, понимали очень хорошо эту цифру. Одна эта цифра говорила о том, что происходит на Орловско — Курском направлении. Одна эта цифра звала их туда, где день и ночь снаряды выкидывали вверх тонны горячей сухой земли, где, грохоча и лязгая, коверкало поля железо гусениц, где визжали осколки и чокались с землею пули. Люди просились в этот ад, считая, что их место там, а не в тылу. Они успокоились лишь после того, как Ветров пообещал пропустить их побыстрее через комиссию.
В это утро Ростовцев не написал ни одной строчки.
Он уже передвигался довольно свободно, обходясь одним костылем и палкой. Позавтракав, он спустился в парк и, выбрав место в тени, уселся на лавочку.
День обещал быть знойным и душным. Лучи солнца падали сбоку на неровную песчаную дорожку, и в ямках лежали тени. Воздух был неподвижен, и ветви деревьев с зелеными листьями не шевелились. Было необычайно тихо. В этой тишине было как–то странно думать, что где–то идет борьба, жестокая, беспощадная, что где–то льется кровь, и чьи–то руки в конвульсиях царапают пальцами отвердевшую землю. И там, где это происходит, есть такое же солнце и такое же безоблачное небо…
Задумавшись, Ростовцев не расслышал приближающихся к нему шагов.
— Вот вы куда забрались! — вернул его к действительности знакомый голос. — Я искала вас в зале, но там вас не было. И рояль закрыт… Вы забыли о лекарстве.
Перед ним стояла Тамара. Он принял из ее рук таблетку.
— По правде говоря, это уже лишнее, — сказал он, проглотив лекарство. — Я уже почти здоров. Но хорошо бы сейчас быть совершенно здоровым…
— Чтобы снова ехать на фронт? — спросила Тамара.
— Да.
— Не торопитесь. Всему свое время… — Она помолчала и затем нерешительно спросила: — А здесь разве вам плохо?
— Здесь хорошо… Но… Но вы же понимаете… — Он чертил палкой на песке замысловатые фигуры и, начертив, разрушал их. — Мне все–таки хочется туда. Я ведь, в сущности говоря, не воевал как следует. Я оборонялся. А мне бы хотелось наступать. И, знаете, теперь мне воевать стало безопаснее. Я бы совсем ничего не боялся…
— Почему?
— Терять нечего. Вчера я попробовал свой голос. Таковой отсутствует… Дело выяснилось.
Тамара быстро взглянула на него. Ей показалось странным спокойствие, с которым он сказал это.
— И вам тяжело? — полувопросительно произнесла она, дотронувшись до его плеча.
— Мне совсем не тяжело, — сказал Ростовцев, улыбнувшись. — Наоборот, я доволен. Все стало ясным, все определилось, и я, как видите, даже улыбаюсь. Улыбаюсь вполне естественно, а не играю. Да, да, вы можете поверить мне, ибо со вчерашнего дня я уже не артист. Определенность всегда лучше неизвестности.
Он умолк и, вычертив концом палки букву «Т», тотчас же стер, точно боясь, что Тамара ее заметит.
— Смотрите, какой замечательный день начинается, — продолжал он, поднимая голову. — Словно нет никакой войны, а между тем…
— А между тем — неизвестность, — тихо перебила его Тамара. Как будто бы про себя она добавила: — В Орле живут мои отец и мать. Во всяком случае, они жили там, до того, как пришли немцы… Но мне пора… — Она отвернулась и медленно пошла к госпиталю.
Глядя ей вслед, Ростовцев подумал:
«Я не знал этого. Она ничего не говорила мне о своих родителях». — Впрочем, — сказал он вслух самому себе, — я еще многого о ней не знаю. Я даже не знаю ее фамилии! Странно… Фамилию не знаю, а кажется, что знаком с ней чуть ли не всю жизнь…
После обеда Ростовцев решил переговорить с Ветровым о своей дальнейшей судьбе. Он дошел до ординаторской и постучался. Ветров сидел за столом и что–то писал. Белый халат его был распахнут. При виде Бориса он поднял голову и вопросительно на него взглянул.
— Послушай, Юрий, — обратился к нему Ростовцев, — можешь ты мне уделить минут десять?
— Хоть двадцать, — ответил тот, откладывая ручку. — Садись.
Ростовцев сел, положив на колени клюшку.
— Видишь ли, Юрий, — заговорил он, смотря на письменный прибор, стоящий на столе, — я очень давно лежу у тебя.
— Не так давно. Другие лежат больше, — перебил его Ветров.
— Возможно… Но я уже чувствую себя прилично. Видишь? Я уже хожу довольно хорошо. Но я хотел спросить тебя, смогу ли я, в конце концов, обходиться без этих вот палок? — Он приподнял клюшку и снова ее опустил.
— В конце концов — сможешь.
— Хорошо. Еще один вопрос: смогу ли я драться?
Ветров сделал удивленное лицо.
— Драться? — повторил он и засмеялся. — Смотря по тому, с кем. Если тебе вздумалось поколотить меня, то советую подождать до лучшего времени. Ну а если ты решил помериться силами с сиделками, то…
— Перестань, Юрий, — раздражаясь, перебил Ростовцев. — Для чего шутки, когда я тебя серьезно спрашиваю. Ты прекрасно понимаешь, что я говорю об армии. Буду я годен к службе?
— Это определит комиссия…
— А как по–твоему?
— По–моему? — Ветров сделался серьезнее. — По–моему, сразу по выписке из госпиталя не будешь. Вероятно, дадут отсрочку на полгода или год с переосвидетельствованием.
— А потом?
— Потом снова будет комиссия. Ну, а с годик придется ждать.
— С годик?!
— Да.
— За этот годик война может кончиться! А мне что прикажешь делать?
— Выздоравливать… — Ветров закрыл чернильницу и продолжал: — У тебя была раздроблена кость. Постепенно она восстановится, окрепнет, но на это необходимо время. Ходить ты начнешь уже скоро без всяких костылей, разве только с палочкой. Но бегать, прыгать или резко двигаться тебе будет нельзя еще несколько месяцев.
Обескураженный словами Ветрова, Борис слушал молча. Бессознательно он снял с чернильницы металлический колпачок и вертел в руках. Потом поставил на прежнее место и попросил:
— Дай закурить.
Ветров протянул папиросы. Жадно затянувшись, Ростовцев откинулся на спинку стула, выпустил длинную струю дыма и сказал:
— Значит, и здесь неудача.
— А еще где? — спросил Ветров.
— Еще с голосом. Голос пропал.
— Уже пробовал?
— Вчера… Не везет мне последнее время, — вздохнул он, гася недокуренную папиросу в пепельнице. — Чего доброго, я скоро начну верить в судьбу: две неудачи было — нужно ждать третью. Так и идет все одно за другим.
— Если верить в судьбу, — осторожно поправил его Ветров, — то третья уже была.
— Какая?
— А Рита?
— Рита? — переспросил Борис. — Нет. То, что произошло между нами, для меня скорее удача теперь, чем несчастье.
— Почему?
— Долго рассказывать… — уклонился Ростовцев от ответа и, желая перевести разговор на другую тему, вернулся к прежнему: — Ты скажи лучше, нельзя ли сделать как–нибудь, чтобы меня признали годным к службе? Ты же будешь в комиссии? Поговори с ними, попроси. Тебе уступят. Вы, медики, можете обо всем договориться…
Ветров недовольно поморщился. Он хотел было доказать Борису ошибочность его мнения, но, внезапно раздумав, суховато ответил:
— Этого нельзя.
— А, может быть, можно?
— Не могу. Врачи, входящие в комиссию, не нуждаются в моих советах.
Ростовцев вздохнул. Решив, что дальше просить бесполезно, он сказал:
— Ну, что ж, нельзя так нельзя. Но души в тебе нет, Юрий! Как ты не поймешь моего состояния? Ведь ты думаешь, что ничего не случится, если в армии одним человеком меньше будет. А ты в положение этого человека войди. Ему–то каково?
— Во–первых, я вхожу в положение этого человека, — ответил Ветров, — а, во–вторых, если тебя не возьмут в армию, даже и количество ее не уменьшится… — Он улыбнулся и продолжал: — Вместо тебя пойдет заместитель. Вчера я подал рапорт об отправке меня на передовую!
— Ты?
— Я.
— На передовую?
— Да, на передовую.
— В батальон?
— В медсанбат.
— Ничего не понимаю!..
От удивления Борис не сразу пришел в себя. Он рассматривал Ветрова с таким выражением, словно видел его в первый раз. Желая убедиться, не ослышался ли он и не шутка ли это, он переспросил снова:
— На передовую?! Это зачем же тебе понадобилось?
В глазах Ветрова сверкнули веселые искорки.
— А что ж тут удивительного? — ответил он вопросом, невольно любуясь впечатлением от своих слов. — Разве я не имею права быть на фронте? Я такой же гражданин, как и ты.
— Так–то так, — морща лоб, усваивал Борис услышанное, — но все же не совсем понятно.
— А что ж непонятного?
— Видишь ли, здесь тебя… Ну, как бы сказать… уважают, ценят… Здесь ты нужен и, так сказать, находишься на своем месте. Приносишь пользу больным… вот, хотя бы и мне. Лечишь хорошо, даже… очень хорошо. Ну, и вообще соответствуешь своему месту. А там… там… ну, а там еще неизвестно.
Слушая его не совсем связные фразы, Ветров улыбался. Ему было весело и хотелось смеяться оттого, что Борис с таким трудом переваривает простую истину. Потом, сделавшись серьезнее, он оперся на ручки кресла, порывисто встал и по привычке заходил по комнате.
— Несколько месяцев тому назад, — начал он, — в одном городке мне довелось встретить знакомого. Этот знакомый собирался так же вот, как и я теперь, воевать. Он был очень счастлив до этого: его любила девушка, его любила публика, его любила мать. Все шло у него в жизни гладко, так гладко, что казалось, будто ему чертовски везет. Все его любили, все ему удавалось, и все восхищались им. И, узнав о его намерении, я, как ты сейчас, задал ему вопрос: для чего он бросается на фронт, рискуя потерять все? Ты не помнишь, случайно, что ответил мне тогда этот знакомый и почему он обиделся немножко на мой вопрос? Я могу вкратце повторить его слова. Он сказал, что его будет упрекать совесть, если он не сделает так, как хочет сделать. Он сказал, что видел мать, у которой сын потерял на фронте ноги, и он сказал, что видел ее горе. Он сказал, что таких матерей и такого горя в России появилось много в связи с войной. Он говорил тогда еще и о ненависти к тем, кто породил это горе… Но я не буду повторять его слова до конца. Мне не хочется также вспоминать об упреке, который он тогда бросил мне, узнав, что я еду работать не во фронтовой госпиталь. Я не буду тебе напоминать о нем, ибо я думаю, что ты не забыл наш разговор. Во всяком случае, сейчас ты уже вспомнил — я вижу это по твоему лицу. Ведь так?.. — Ветров, качнувшись на носках, остановился перед Борисом.
— Да, помню, я говорил так, — ответил Ростовцев и, помолчав, спросил: — И ты, наконец, понял, Юрий?
— Я понял это давно, — сказал Ветров, отчеканивал слова. — Сейчас я все поясню тебе. Видишь ли, когда я был еще студентом, у меня появилась мечта. Тогда она была только мечтой, и если бы я сказал о ней кому–нибудь, меня бы попросту подняли насмех. Высмеяли бы — и все, потому что она казалась несбыточной. Она и сейчас пока несбыточна, но сейчас она сформировалась у меня в несколько ином, более реальном виде… — Ветров снова заходил по комнате взад и вперед, размеренно и однообразно: — Наша хирургия, — продолжал он, — еще не все может. Вот, например, восстановить потерянную конечность врач не в состоянии. И даже более того — многие ранения, особенно те, которые сопровождаются повреждением крупных сосудов и нарушением кровоснабжения органа, заставляют хирурга идти на ампутацию. В результате больной остается без ноги или руки и делается на всю жизнь инвалидом… Какое же желание возникает поэтому у врача? Вполне естественное желание — сохранить больному конечность! А как это можно сделать? Ясно — прежде всего, восстановив сосуды, сшив их в том месте, где они разорваны. И это уже пытались сделать. Существует методика сосудистого шва. Но дело в том, что лишь очень хороший хирург владеет ей, да и то не всегда получает удовлетворительные результаты. Очень часто в месте такого шва возникает тромб, то есть кровяной сгусток. Сосуд закупоривается, и вся операция идет насмарку. Таким образом, сейчас сосудистый шов если и употребляется, то чрезвычайно редко и исключительно в хорошо оборудованных клиниках. И я долго думал над тем, как бы улучшить эту методику? Каким образом видоизменить ее так, чтобы швы на сосуды могли накладывать не только маститые хирурги в клиниках, но и обычные рядовые врачи в условиях прифронтовой полосы? Каким образом эту операцию упростить, сделать легкой и в то же время дающей лучшие результаты?.. Ведь если бы мне это удалось, был бы сделан первый шаг к разрешению более сложного вопроса — к восстановлению больному утерянной конечности! А это как раз и было моей мечтой, о которой я упомянул вначале, и которая преследует меня и теперь, когда, я, кажется, придумал все–таки свой метод шва. Простой, очень простой и удобный метод! Вот уже целый месяц я, как проклятый, вожусь со своими собаками. Я пересекал им, сосуды и сшивал снова. Я вырезывал целые куски сосудов и опять восстанавливал своим методом. Сначала я накладывал швы сразу после перерезки и в этом случае все проходило блестяще. Потом начал сшивать через сутки, через двое суток после перерезки и остановки кровотечения. И здесь пошло хуже. Оказалось, что чем раньше наложен шов, тем больше шансов на полное восстановление сосуда. Да это и понятно… Было трудновато, но мне помогли в институтской лаборатории. Мы начали работать вместе и, наконец, перенесли этот метод на людей. Мы сделали несколько операций. Они прошли благополучно. И я решил, что настало, наконец, время проверить мою работу в условиях фронта, — там, где она будет наиболее эффективна. Вчера, как я уже сказал тебе, я подал рапорт… Вот и все.
— Не рано ли? — с легким сомнением спросил Ростовцев, чрезвычайно заинтересованный услышанным. — Ведь у вас всего несколько случаев.
— Нет, не рано! Во–первых, мы совершенно уверены в успехе. Во–вторых, ждать некогда. Каждый день, каждая неделя дорога. Я не могу ждать, потому что с каждым днем становится все больше и больше искалеченных людей, увеличивается число тех несчастных матерей, одну из которых — помнишь? — ты видел в памятный день нашей встречи. Я должен торопиться, должен внедрить свою методику во фронтовые госпиталя и медсанбаты. А отшлифовываться и дорабатываться буду на ходу. В этом мне опять помогут товарищи. «Ум хорошо, а два — лучше» — слышал?.. — Ветров прошелся по комнате еще раз и сел на прежнее место. Закурив, он продолжал уже спокойнее: — Наконец, если и выявятся какие–нибудь недостатки, то они будут легко устранимы, потому что мы все продумали до мелочей… — Он помолчал и тихо добавил: — А когда все будет налажено — подаю в партию. Как ты думаешь, Борис, примут?
— Конечно, — ответил Ростовцев. — Только зачем ждать? Ты можешь подать в партию сейчас. Я с удовольствием дам тебе рекомендацию. Я уже имею стаж.
— Благодарю, — возразил Ветров, — но вот это–то как раз делать и рано.
— Почему?
— Потому что я еще ничем себя не проявил, а член партии — это очень серьезно! По–моему, на звание большевика может претендовать тот, кто доказал либо трудом, либо героическим подвигом, что достоин этого звания. А я? Что сделал я?.. В первые месяцы войны кончил учиться, затем снова учился в клинике, а потом начал работать в госпитале… И только! Правда учился неплохо, работать тоже стараюсь лучше, хоть иногда и ошибаюсь. Но всего этого мало. Я должен доказать, именно доказать, что не зря копчу небо. И когда докажу, — сам попрошу тебя дать рекомендацию! А получив билет, буду знать, что получил его не зря!
Наблюдая за Ветровым, слушая его горячую исповедь, Борис испытывал тревожное чувство. Он понял, что Ветров целиком захвачен своей мечтой, что он живет ей, думает о ней каждую минуту, и что, значит, он имеет цель, настоящую и определенную. И он сравнивал с ним себя, сравнивал свое намерение писать музыку с его работой. Это была тоже цель, но цель, как ему показалось, еще далекая, еще неясная. И в то время, как Ветров уже чего–то достиг, он еще ничего не сделал. Вероятно, поэтому сейчас, когда он сидел с ним рядом и слушал его, в нем зародилось что–то очень похожее на зависть. Вздохнув, он нащупал клюшку и с усилием поднялся.
— Ты куда? — спросил его Ветров.
— Пойду к себе. В палату.
— Не торопись, посиди еще.
— Да нет уж, пойду. Поговорили, довольно… — Он медленно заковылял к двери и у порога остановился: — Так относительно комиссии не поможешь?
Ветров повернулся к нему всем туловищем.
— Нельзя, Борис. Для чего–то ведь существуют определенные законы…
Ничего не сказав больше, Ростовцев толкнул дверь и вышел. Ветров проводил его глазами, открыл чернильницу и принялся дописывать незаконченную историю болезни.