И пошли для Федьки боевые дни.

Шли ночи и дни. Ночи в переходах. Дни в боях.

Вокруг, во все концы, лежала родная земля: поля, долины, холмы, леса.

И день и ночь над полями, над лесами стоял гул канонады. Слышался топот копыт. Фыркали кони. Тарахтели тачанки. День и ночь по дорогам, то в одиночку, то лавой, носились всадники, скакали верховые.

Первая Конная шла на прорыв.

И вот постепенно Федька узнал, полюбил и дым костра на коротком привале, и запах утренней росы после ночного перехода, и грохот боя, и свист пули, и — вечерами — зарево далекого пожара в степи.

Шли боевые дни.

Утро выдалось тихое, ясное. Солнце, пробиваясь сквозь листву, золотило влажные стволы. Над головой было небо, а на небе — тучка, круглая, как орех. И остро пахло хвоей и смолой.

Эскадрон стоял в лесу. А за лесом — в поле — шел бой. Ухали орудия. Свистели пули. И то тут, то там, вдруг нарастая и так же обрываясь, волной вздымалось гулкое «ур-ра!»

Бой приближался.

«Жмут наших! — думал Федька. — Худо!»

Бойцы, чуть подавшись вперед, сидели молча, не дыша. Кони настороженно прядали ушами, тревожились. Ждали приказа выступать. А приказа все не было.

«Чего он там? — думал Федька о командире. — Заснул?»

Командир, Давыдов, стоял на опушке, сумрачный, недвижный. Молчал. Рядом стоял комиссар. И тоже молчал.

«Эх! — думал Федька. — Ударить бы!»

Вдруг Давыдов вскочил на коня. Обернулся. Махнул рукой. Что-то крикнул. Федька не расслышал что — кто-то схватил его за плечо, и над самым ухом раздался голос Сороки:

— Ходу!

Федька привстал. Подхватил вожжи. Взвыл тонким, не своим голосом:

— Но-о! Пошли!

Вылетели на опушку. За опушкой открылось широкое поле. На поле шел бой. Ухали орудия. Рвались гранаты, вздымая черную землю. Цепи белых с криком скатывались с далекого холма: «Ур-ра!» — «Сабли к бою!» пропел где-то голос Давыдова. «Ходу! — кричал Сорока. — Ходу!» Но Федька ничего не видел, не слышал. Он как бы ослеп, оглох. Ему в лицо бил ветер. Под ногами стремительно убегала земля. А перед глазами, как в тумане, не то близко, не то далеко, маячили белые спины коней.

— Давай! — не своим голосом кричал он и что силы рвал вожжи. — Давай, давай!

Свернули с дороги. Пошли целиной. Тачанку подкидывало, кренило влево, вправо. Но Федька не убавлял ходу.

— Давай, давай!

И вдруг — совсем близко — увидел белых. Они густо облепили невысокий покатый холм и, припав к земле, торопливо и часто стреляли. Федька с ходу направил тачанку прямо на них.

— Куда? — крикнул Сорока. — Заворачивай!

И только Федька завернул коней, как услыхал за спиной треск пулемета и быстрый прерывистый голос Сороки:

— Мишка, ленту!

Когда Федька оглянулся, белых уже не было на холме — они, отстреливаясь, уходили к селу, — вдали виднелось какое-то село, — а за ними, сверкая на солнце сталью клинков, неслись бойцы второго эскадрона.

Сорока откинул на затылок буденновку. Рукавом рубахи смахнул пот с лица.

— Шабаш! — сказал он. — Закуривай!

Полез в карман за кисетом.

— А здорово ты их! — сказал Федька.

— А то как же? — сворачивая цыгарку, важно сказал Сорока.

— Дал бы стрельнуть, а? — Федька осторожно взялся за пулемет.

— Чего ж стрелять? — сказал Сорока. — Белые-то ушли!

— А вернутся — дашь?

— Там видно будет.

Федька с тоской посмотрел вдаль. Вздохнул.

— Вот бы вернулись!

Сорока поднял голову. Недоуменно уставился на Федьку. Вдруг захохотал.

— Ну, брат, голова! — сказал он. — Ума палата!

Под вечер, после боя, — белые в эти дни бились люто, — второй эскадрон занял деревеньку Малые Зибуны, Горево тож, голое, бедное селение в шестнадцать дворов. И тут остановились на ночевку.

Федька наскоро поел и вышел за ворота — в хате было дымно, душно, дышать нечем. И то: хата — шесть шагов на восемь, а народу набилось человек двадцать.

Напротив, через улицу, на завалинке у штаба, закинув ногу на ногу, сидел Сорока и торжественно и громко читал что-то по книге. На траве, с бумагой в руках, расположился Иван Луценко, боец первого взвода. Мусоля огрызок карандаша, он старательно выводил букву за буквой. Сорока диктовал. Луценко писал.

— «…испытывать, — читал Сорока, — чувства…»

— …чув… — повторяя вслух, писал Луценко, — …ства…

— Это он кому? — тихо спросил Федька.

— Невесте, — так же тихо ответил Сорока. — У него в станице невеста осталась, Настя.

— Будет. — Луценко сложил бумагу. Встал. — Будет, — сказал он. — Упарился. Завтра допишем.

— Можно, — согласился Сорока. — Можно и завтра. Не к спеху. — Достал из кармана старую газету. Стал бережно заворачивать в нее книгу, «Письмовник». — Эх, книга!

— Погоди, — сказал Федька.

— А что?

— А почитаем.

— Сказывай. — Сорока недоверчиво покачал головой. — Чай, за день-то устал, не до книги.

— Не твоя забота, — сказал Федька. — Давай.

Сорока покосился на Федьку, понял — не шутит. И обрадовался:

— Да я что? Да я, брат… Мы на чем прошлый-то раз остановились?

— На «ваша» остановились, — сказал Федька.

— Верно. На «ваша» остановились. Значит, так: «ваша кра…» Сэ да о — как будет?

— Со будет, — сказал Федька.

— Тэ да а?

— Та.

— А вместе?

— Со-та.

— Верно, — сказал Сорока. — Значит, так: «ваша красота…».

— Это чья ж, Вася, красота? — В окне, попыхивая трубкой, стоял комиссар. — Ну-ка, покажь. — Взял «Письмовник». Полистал. — Где достал?

— Из самого дому везу, — сказал Сорока. — Больно книга-то хорошая, Матвей Иваныч.

— Ничего, — рассеянно проговорил комиссар. — Ничего книга. — И вдруг громко прочел: — «…люблю, вопреки голоса рассудка…». Это что ж, Вася, — вопреки голоса рассудка?

— Да вроде… — Сорока подумал. — Да вроде сдуру.

— То-то, что сдуру.

Подошел Никита.

— В сборе, товарищ комиссар, — сказал он. — Ждут.

— Сейчас. — Комиссар притушил трубку. Накинул шинель. — Глупая эта книга, Вася, — сказал он. — Настоящая книга — она уму учит. А в этой что проку? А читать охота — приходи ко мне. Найдем что. Ясно?

— Ясно, Матвей Иваныч, — сказал Сорока.

— Ну, и ладно. — Комиссар захлопнул окно. Вышел на улицу. — Пошли, ребята, за компанию. Там мужики собрались. Разговор будет.

Собрались мужики у моста — за деревней протекала речка Горевка, а через речку был перекинут дощатый мост. Сидели рядком на берегу, курили, зевали. Скучали. Было их немного, восемь человек.

Подошел комиссар. Поздоровался:

— Здравствуйте, товарищи!

Несколько голосов ответило нестройно и негромко:

— Здрасте!

Комиссар присел.

— Погляжу я — немного вас.

Высокий черный мужик, весь заросший густым курчавым волосом, откашлялся и сказал:

— Которые на фронту, а которые побиты.

— А побито много?

— Хватит.

— Выходит, беляк тут не худо похозяйничал?

— Грех жаловаться, — сказал мужик. — Ничего похозяйничал.

— Да, были дела! — сказал другой мужик, помоложе, и вздохнул.

— А вы что? — глухо прошамкал какой-то старик. — Вы что? Насовсем или как?

— Будто насовсем, — сказал комиссар.

— Да уж надо полагать, — сказал мужик с широким лицом, с маленькими, узкими, полными веселого изумления глазами. Звали его Фрол. — Люди старались, воевали, — сказал он, — так уж, надо полагать, не за то воевали, чтоб, значит, «здрасте — до свиданья».

— Уж надо полагать, не за то, — сказал комиссар. — А вот за что? Случаем, не слыхали?

— Слыхали, — сказал Фрол. — А ежели чего не поняли — так нас тут беляк научил. — Он хлопнул себя по затылку. — Ох, учил!

— Крепко?

— Крепко! — Фрол крякнул. — Еще бы так с полгода — и совсем душа вон! — Подсел поближе. — Ты вот что… Я тебя вот про что спросить хочу… Вот, говорят, Ленин. Что он такое — Ленин? Что ему — фамилия такая?

— Фамилия ему — Ульянов, — сказал комиссар. — Владимир Ильич Ульянов.

— Неужто — Ильич? — Черный мужик поднял голову, осклабился. — Да ведь и я — Ильич!

— Погоди, — сказал Фрол.

— Ей-богу, Ильич!

— Погоди ты! — отмахнулся Фрол. — Значит, так. Ульянов. А Ленин — это что? Это как понимать — Ленин?

— Ленин — это партийное имя, — сказал комиссар. — Его так партия зовет — Ленин. Про большевистскую-то партию слыхал?

— Как не слыхать!

— Ну, вот.

— Так, — сказал Фрол. — Понятно. А какой он из себя-то? Видный?

— Видный, — сказал комиссар. — Росту небольшого, а видно его далеко — от Кавказа до Сибири.

— Так, — сказал Фрол. — Понятно.

Возвращались домой поздно, уже звезды были на небе. Шли по темной улице, негромко толковали.

— Сталина, Иосифа Виссарионовича, я видал, — говорил Сорока, — Ворошилова видал. А вот Ленина не видал. Не привелось.

— Войну кончим, — сказал комиссар, — в Москву поедем. Повидаем.

— Войну кончим — у меня к Ленину дело будет, — сказал Луценко.

— Какое дело?

— А на свадьбу позову.

Сорока фыркнул:

— Дело важное!

Луценко обиделся.

— А что думаешь? — сказал он. — И верно, позову. «Так и так, скажу, Владимир Ильич. Пока надо было — воевал. Три года воевал. Теперь вот домой пришел. Жениться надумал. Так просим вас, если время позволяет, зайти посидеть». Думаешь, если время-то позволит, не зайдет?

— Пожалуй что, — сказал комиссар. — Если время позволит, пожалуй что зайдет.

— Ну, вот! — сказал Луценко. — А он — го-го!

Снился Федьке сад. Большой фруктовый сад. И летний день. И солнце. И где-то шмель гудит. И не видать где. А на траве под яблоней сидит Ленин, Владимир Ильич Ленин. Сидит, глаза щурит, сам с собой разговаривает.

— Одолеет, — говорит. — И грамоту одолеет. И пулемет одолеет. Парень-то ведь золото.

«Никак, про меня?», думает Федька и понять не может: говорит-то будто Ленин, Владимир Ильич Ленин, а голос-то будто Сорокин, будто Васин голос. Что такое? Глядит и — впрямь: сидит под яблоней Сорока. И еще Мишка сидит. Сидят это они, яблоки едят. Разговаривают. А шмель-то все ближе, гудит-гудит.

— Наш, что ли? — говорит Мишка.

— Нет, — говорит Сорока. — Их.

— А хорошо идет.

— Гроб, — говорит Сорока. — Погоди, лет через десять ходить-то будут. Пуля.

А шмель-то уж совсем близко, не гудит — ревет. А где — не видать.

— А ну! — говорит Сорока. — Разверни-ка пулемет!

— Чего? — ворчит Мишка. — Новое дело!

— Говорят тебе, давай! — кричит Сорока. — Видишь, он что делает-то?

«Это он, Вася, про кого?», думает Федька.

Вдруг — бух! — рядом что-то ухнуло, ударило так, что земля дрогнула.

Федька испуганно открыл глаза.

Прямо над головой, — Федька спал на дворе, у тачанки, — прямо над головой было небо, ясное утреннее небо. И в небе низко, чуть не над самыми крышами, с глухим ревом кружила большая стальная птица. Самолет.

— Самолет! — крикнул Федька, приподымаясь. — Вася, самолет!

— Лежать! — Кто-то сзади сгреб его за волосы, повалил, придавил, ткнул носом в землю. — Лежи ты! — сказал голос Сороки.

Федька лежал долго. Уж гул самолета стал стихать, уж он еле слышен стал, а Сорока все не отпускал.

— Лежи ты!

Наконец, Федьке надоело.

— Ладно! — сказал он. — Будет! — И сел. Сел и увидел: из-под тачанки, как мышь из норы, выглядывает Мишка.

— Пронесло?

— Пронесло, — сказал Федька. — Вылазь.

По двору быстро прошел Никита.

— Луценко ушибло, — не оборачиваясь, на ходу, сказал он. — Насмерть.

— Врешь! — Сорока вскочил. — Врешь! — крикнул он и кинулся на улицу. Федька — за ним.

На улице, в том месте, где ударила бомба, еще дымилась небольшая круглая воронка. И недалеко от воронки, у ворот, лежал Луценко, Иван Луценко, боец первого взвода. Он лежал на правом боку, огромный и тяжелый. Старая, в заплатах, гимнастерка задралась, обнажив темную от загара, бронзовую спину, а из кармана синих, офицерского покроя, брюк торчала бумажка, исписанная кривыми крупными буквами.

Федька взял бумажку, развернул, прочитал: «…ис-пы-ты-вать чувст-ва…»

— Значит, так! — сказал Сорока. — Значит, так, Ваня! Посмотрел на Федьку пустыми какими-то, незрячими глазами.

— Земляки мы с ним были, — тихо, недоуменно как-то сказал он. — Из одной станицы, из Егорьевской. И вот, поди ты, дело какое, а?

Шли боевые дни.