Утром был туман, и в тумане слабо шевелился ветер. В отдалении пели невидимые петухи и лаяла собака. Туман пахнул дымом — хозяйки уже растопили печи. Видно было недалеко, от изб и деревьев оставались смутные пятна. Не было ни дороги в город, ни соседней деревни Копышева, ни леса, и оттого казалось, что земля уменьшилась. Зато сараи, избы, деревья словно отодвинулись друг от друга. В тумане весело болтали на проводах ласточки.

С утра Валентин занялся работой: снял дверь в комнате приезжих и унес в светлые сени, чтобы вставить замок; конечно, в колхозе нет воров, а все-таки приезжим неспокойно, когда не заперто. Он долго рассматривал косяк и дверь, словно впервые видел, мерил и чертил, громко разговаривая сам с собой: ему не приходилось врезать внутренние замки, и потому было интересно.

— Сделаем! — громко говорил себе Валентин, ободряя. — Суворов сказал, что пройдем по Чертову мосту, — и прошли! — Он рисовал на двери будущую скважину. — И году не пройдет, а дверь будет готова!

Клава знала — в воскресенье муж всегда что-нибудь забивает, пилит, строит, в крайнем случае колет дрова, — так он отдыхает от занятий в своей школе. Для порядка она поворчала:

— Хоть бы погулял с Люськой… Тоже, отец называется!

— Вот замок поставлю — и погуляем, — незлобиво отозвался Валентин.

К обеду дверь висела на старом месте, а Валентин щелкал ключом, проверяя.

— Подожди, — отвечал он жене, которая звала обедать, — тут дела поважнее…

Замок запирался, и Валентин силой притащил жену: пусть убедится. Клава ворчала:

— Да идем наконец, я есть хочу… Ну, вижу, вижу, что запирается. Герой!

— Вот мы какие! — хвастался Валентин.

От радости он обнял, поцеловал Клаву. Она еле вырвалась.

— Да, ну тебя! Жена с голоду помирает, а он обниматься… Дурной какой-то!

После обеда гуляли всей семьей. Клава опять рассказывала про Шурку и еще про Лешку: что, наверное, Лешка пьет, потому что при своих заработках ходит в грошовом костюмчике. На деревенскую работу, всякий знает, и надо одеваться поплоше — какой ты работник, если станешь беречься грязи?! А Лешка и в клуб приходит такой же — значит пропивается, хоть его и не видели пьяным. Уже прибегала на почту Маруська, спрашивала: как она, Клава, думает, — переменится Лешка, когда женится, или нет? И Клава сказала, что тут много зависит от самой Маруськи, но что она, Клава, думает все-таки, что Лешка женится — переменится!

Валентин слушал молча. Оживился он, только играя с Люськой в «ловишки» да еще когда встретили нового зоотехника Ухтина.

— Здравствуйте, Павел Николаевич! — радостно сказал Валентин. — Вы, я слышал, составляете новые рационы?

— Здравствуйте! — хмуро отозвался молодой зоотехник. — А вы что же, животновод?

В колхозе он был недавно и многих не знал.

— Да нет, я не животновод, я Мазуров! — объяснил Валентин. — Учусь в областной школе колхозных кадров… — И солидно добавил: — Очень меня интересует научная постановка животноводства.

Пока они говорили, Клава стояла поодаль и удерживала Люську, — девочка тянула дальше, требовала:

— Идем гулять!

От разговора с зоотехником Валентин даже вспотел.

— Ух, и ученый! — сказал он с уважением. — Такого наговорил про белки, углеводы да витамины, я едва понял!

На этот раз молчала Клава.

Потом Люська устала и захотела спать. Валентин взял ее на руки. Люська обняла его, но тут же заснула, и ручонка бессильно повисла за отцовской спиной. Валентин бережно отнес дочку домой, положил на постель, сказал Клаве:

— Схожу потолкую с бригадирами…

Клавдия поворчала:

— И часу дома не посидишь. Как все одно на угольях…

Но удерживать не стала, а то еще подумает, что ей без него скучно. Очень нужно! Пускай идет…

— Я быстро! — пообещал Валентин.

Бригадиры сидят на ступеньках правления, курят и разговаривают, ожидая председателя. Виктор Ветелкин из Красненкова и Пеньков из Копышева здороваются и продолжают спорить о чистых и занятых парах, а Кузьма Маслюков, тощий и крикливый бригадир из Грачевки, радостно восклицает:

— А-а, Валентин! Ну, как там, в школе? Выучил, наконец, долбицу умножения?

— Мы ее и раньше знали, — спокойно отвечает Валентин. — А вот чего я вам хочу сказать, бригадиры: неправильно вы храните навоз в буртах, в буртах навоз горит.

Маслюков восторженно шлепает себя по худым коленям:

— Да ну? За это люблю!.. Ну, давай, давай, научи!

Валентин говорит так громко, что Ветелкин с Пеньковым повертывают к нему головы.

— Навоз и должен гореть, иначе не перепреет… — равнодушно отзывается Пеньков.

— И вовсе не должен гореть. Навоз надо укладывать в ямы, поплотней утрамбовывать. Тогда он перепревает медленно и получается такой красный, рассыпчатый…

— Рас-сып-ча-ты-ый?! — Маслюков изображает недоумение. — Это зачем же?

— По мне какой-нибудь, лишь бы побольше! — говорит Пеньков, затаптывая папиросу.

— Навозу мало, а почему торф не берете? — гремит, воодушевляясь, Валентин. Он показывает рукой: — Вон, под лесом, сколько хочешь! Немножко, правда, кислый, надо бы извести… Да и вообще почвы у нас закисленные…

Привлеченные шумным спором, останавливаются на дороге колхозники, а Степанида Кочеткова, которая идет на ферму, задорно кричит:

— Так их, Валька! Пусть знают, почем фунт лиха! Потяжелели наши бригадиры, заелись…

И, любуясь, смотрит на Валентина насмешливыми и немного грустными глазами.

— А может, сахарком посыпать землицу-то? — сощурившись, спрашивает Маслюков.

— Ты прошлый раз считал — вышло двести тонн извести, да и то не на все поля, — лениво возражает Пеньков. — Где ее взять, известь-то?

Валентин отвечает, что на Кузьминском лежит бесхозяйная фосфоритная мука, даром бери.

— Фосфоритная мука? Фью-ю! — насмешливо свистит Маслюков. — Ее б по коробкам рассыпать да продавать девкам на пудру…

— Ты когда-нибудь пробовал ее рассевать? — спрашивает Пеньков. — Сплошной туман в поле, не прочихаешься…

— Она больше в воздух летит, — подхватывает Маслюков. — В землю еще то ли попадет порошинка, то ли нет — бабка надвое гадала.

— Ничего! — гремит Валентин. — Туда же сядет, на землю… Просто нет у вас желания работать по науке — и все!

— По науке мы чумизу сеяли, — говорит Маслюков. — Хоть бы на смех уродилось зернышко, одна трава!

И только Ветелкин спрашивает, вытащив затрепанный бригадирский блокнот:

— Сколько, говоришь, муки-то? Десять тонн? Угу…

— Вон, спорите о парах, — продолжает распаленный Валентин, — а какие могут быть у нас занятые пары? На паровом поле с сорняками боремся, а рядом — у дороги, под заборами, на опушке — вот они, сорняковые семенники! Растут сколько хочешь и обратно сеются на поля… Решетом воду носите, бригадиры!

— Станешь бригадиром — иное запоешь! — равнодушно отзывается Пеньков. — Тут, брат, только б поспеть в сроки… А урожай что ж, неплохие у нас урожаи, не как у соседей.

— Ты, Пеньков, на горбатого не равняйся! Нашел чему радоваться! «Чай, не я первая, не я последняя: и впереди меня есть, и позади меня есть». Этим, что ли, оправдываться?

Когда наконец Валентин уходит, Маслюков зло говорит вслед:

— Растет клюква к ужину… Это у него, как у щенка, только зубки режутся, а погоди, вырастут зубы — наплачешься! Чего доброго, не поставили б послк школы в заместители…

— Он дельное говорит, — негромко возражает Ветелкин. — Парень хочет добра колхозу.

— Знаем! — вскидывается Маслюков. — Отец дочку порет да приговаривает: «Я тебе, дуре, добра хочу!» А от того добра у девчонки глаза вылезли на лоб. Знаем… Чего ж он прежде добра не хотел, моргал?

— Молчал, когда не знал. Для критики тоже нужны основания…

— О-а-ах! — зевает Пеньков. — Мой тебе совет, Виктор: не связывайся с фосфоритной мукой, не обрадуешься… Долгонько что-то нет председателя. Пойти спросить, не звонил ли из города…

Перед вечером Клавдия уходила к подруге — взять выкройку платьица, а то Люська бегает в заплатанном, прямо стыд. Валентин сидел с дочкой перед колхозным стадионом, где мальчишки, галдя, гоняли футбольный мяч, и рассказывал сказку про замазку. Будто бы один дяденька плотник придумал такую замазку, которая навечно скрепляет что хочешь. А был у дяденьки сын-озорник, вот он спер у отца замазки и для начала прикрепил петуха на самый конек, — петух крыльями машет, кричит, а слезть не может… Люська смеялась и, задирая голову, смотрела на крышу… Потом сын-озорник намазал замазкой одну ступеньку, больше у него замазки не хватило, и кто хотел войти в дом, приклеивался, вот как муха на липкий лист.

— Орут, руками размахивают, — издали поглядеть — танцуют на крыльце! А ноги отодрать не могут. Потом уж догадались, разулись и ушли, а сапоги и посейчас стоят на ступеньке приклеенные…

Валентину самому нравилось, как он сочиняет, а Люська хохотала до икоты.

Перед закатом сорвался ветер. Загремел железом на крыше, погнал солому и щепки по дороге, стал возле конторы трепать иву, будто таская за волосы. Цыплята бежали по ветру к дому, а ветер старался их вывернуть наизнанку — то задирал парусом крыло, то сдувал перья с задка до самой кожи. Цыплята пищали и вертелись

Валетин увел Люську в дом.

Клавдия вернулась растроеннная и растрепанная. Уже от порога она спросила сдавленным голосом:

— Да что же это, Валька, делаешь?

— А с Люськой играю…

— Мне сейчас Панька все-все рассказала… Ты что же это, Валька, а?

— Да чего я?!

— Ты зачем же бригадиров дразнишь, Валька? Маслюков кричит по колхозу, что все бригадиры откажутся, если тебя поставят в правление после школы. «Пусть, кричит, его посылают в Дубовицы, пусть там поработает! Хорошо, кричит, критиковать, где работа

уже налажена, а вот пусть попробует с самого начала — от разбитого корыта!»

— Кто его послушает, Маслюкова!

— А вот и послушают! И Панька говорит, что послушают… «Для того, говорит, их и учат, чтобы поднять сельское хозяйство, а если, говорит, своп колхоз откажется, то пошлют в самый плохой: чтоб налаживали!»

— Ну и наладим!

— Наладишь ты, как же! Ты совсем о нас с Люськой не думаешь, Валька!

— Не Маслюков будет решать…

— А Маслюков уже объяснил председателю, что ты, мол, под него роешься, под председателя, потому и бранишь наш колхоз!

— Никита Андреевич и сам умный, не поверит…

— Ан поверил… И Панька говорит, что поверил! Дурак! Хоть бы школу сперва кончил…

— Это мне еще год молчать?! Да за год, знаешь, сколько можно сделать!

— Чего у тебя болит, если у них не болит? Нету в колхозе агронома, учить их некому, что ли? Тоже у-чи-тель сыскался!

— Агроном захлопоталась, не видит.

— Пошлют в Дубовицы — захлопочешься… Ты что?! Ты что делаешь, Валька, а? Ты бы хоть подумал…

Они поссорились, и впервые Валентин не уступил. Ужасаясь, Клава ощутила глухое, ожесточенное упорство мужа. Она растерялась. Плача и негодуя, она кричала, что ему не жалко Люську, что Валька разлюбил ее, Клавдию, что в Дубовицах крыши покрыты соломой, а колодези обвалились, что и дураку легко критиковать по книжке, не работая, — хитрого тут нету! В Дубовицах опамятуется, да поздно… Сквозь рыдания она говорила, что Дубовицы до их колхоза надобно все десять лет поднимать — так и жизнь пройдет!

— А я… а я, глу-упая, думала: новый дом поставим, я… я… яблоньки насадим, цве… цветки. Лю… Люсенька в школу пой… пойдет, в хорошую!

Обессиленная рыданиями, она пила воду из ковша, но вода расплескивалась, а зубы стучали о железный ковш. Глядя на мать, тоненько заревела и Люська.

— Да ну вас всех! — крикнул Валентин, хлопнул дверью, ушел в аппаратную, хоть туда «посторонним вход воспрещается».

Клавдия безутешно плакала. Муж больше не слушался. Это было непонятно и страшно. Что же теперь будет?

Ночью Клавдия не спала. То плакала, то лежала, вздыхая; вставала пить воду. Валентин ничего не слышал — спал или притворялся. Лег с вечера лицом к стене и не шелохнулся. Он лежал каменный, чужой. Глядя на эту равнодушную спину, Клавдия недоумевала: почему она лежит рядом с чужим, враждебным мужиком? Зачем она мучилась и помирала, рожая от него ребенка? Ей стало нестерпимо…

— Не может быть! — беззвучно прошептала Клавдия.

Вспомнилось, каким ласковым и веселым бывал прежде ее Валька. Клавдия судорожно всхлипнула.

— Валька! Валечка! — тихо позвала она.

Муж не отозвался. Она положила маленькую горячую ладонь на его широкую, прохладную, сильную спину. Муж нетерпеливо дернул плечом. Он и вправду был теперь чужой!

Клавдия вновь разрыдалась, уткнувшись в подушку, — боялась разбудить Люсеньку. Все рушилось…