Солнце поднялось высоко, когда мы пришли на реку и сели под вязом.

Вяз растет пятью стволами. Круглые темные листья сидят вплотную, тесно; от ветра они шевелятся неохотно и мало, когда шумит и лепечет ивняк на другом берегу. Под вязом солнце пробивается редкими пятнами.

Этим летом много стрекоз, бабочек, мух, кузнечиков. Листья словно пробиты дробью, кое-где висят только сеточки жилок. Светло-зеленые, как леденцы, гусеницы качаются под деревьями на невидимых паутинах. Когда их трогаешь, они свертываются пилюлей. Ветер почему-то сбивает много зеленых листьев. Они шуршат под ногами.

По реке от встречного ветра идут мелкие волны; на них подпрыгивают плывущие листья.

Высоко кружатся два ястреба. Один крикнул, словно рванули самую тонкую струну гитары. Ноющий звук медленно замирает в небе.

— Дядя Дима, вы не очень рассердитесь? — робко говорит Вася.

— А что такое?

Я достаю коробку с червями.

— Дедушка рассказывает… ну, вообще говорит людям, что вы… что вы взяли в плен… ну, как его… Павлюса, что ли…

— Как? Паулюса?

Я роняю жестянку; гремя и рассыпая червей, она катится в воду. Вася бросается собирать.

— К черту! — кричу я. — Ловить не будем. Вот я покажу ему Паулюса!

Я кидаюсь напрямик к дому сквозь высокую, пеструю от цветов траву. Жужжат пчелы и оводы. Позади, гремя жестянками, бежит расстроенный Вася.

— Дядя Дима, а дядя Дима! Дедушка это не со зла. Я ему говорил, что не надо врать, что вы обидитесь. А он говорит: «Чего же тут обижаться! Ведь я не говорю, что он служил в полицаях». Дядя Дима, дедушка хочет, чтобы все думали, какой вы герой. И чтобы вас уважали, потому что вы хороший… Дедушка только говорит, что вы очень тихий…

— Вот увидит, какой я тихий!

Черт возьми, так вот отчего к старику стали заходить парни и девушки! Я слышал, как они говорили: «Подумать только! А будто бы совсем простой…»

Хуже всего, что вчера я познакомился с девушками. Их зовут Анюта и… забыл…

Я подлетаю к дому, багровый от жары и гнева. Мне хочется сейчас же увидеть деда Лариона. Уж я бы ему задал! Но старика нет. На крыльце стоит Анюта.

— Здравствуйте! — говорит она.

Я останавливаюсь перед крыльцом, задыхаясь. Позади стоит расстроенный Вася с жестянками.

— Это все ложь! — кричу я. — Не был даже на Сталинградском фронте… Никогда не говорил, что взял в плен Паулюса… Чушь! Вы не думайте, Анюта…

Анюта пожимает плечами.

— И, полно вам! — говорит она грудным, певучим голосом. — Пустяки какие!

— Вы думаете, что я нахвастал…

— Ничего я не думаю. Дайте лучше удочки!

Она берет удочки и передает Васе, сказав:

— Поставь в сенях.

Потом Анюта обращается ко мне:

— Когда не спешите, посидим немного. Хотите?

Она садится на верхней ступеньке, я сажусь пониже, чувствуя, как по лицу катятся щекотные капельки пота.

— А где старик?

— Ушел в колхоз. Скучает он без дела. Хочет проситься на пчельник.

— Пчелы сдохнут от его вранья!

Анюта смеется.

— А вы сердитый!

Неожиданная мысль приходит ей:

— Знаете, что? Давайте пойдем на мельницу. Сегодня мельницу пускают. Немцы взорвали, а колхоз опять построил. Идемте! Вася, идем!

Вася появляется в дверях.

— Я… я не знаю… — Он смотрит на меня.

— Надо бы нарыть червей, — не глядя, ворчу я.

— Ну, какие ж теперь черви! — говорит Анюта, вставая. — Червей роют утром.

И мы идем все трое.

Начинается лес. Две сосны стоят, одинокие, над старой вырубкой, густо заросшей березняком, осинками, кое-где сосенками. Словно в ссоре, отвернувшись, сосны склонились врозь; и ветви у них растут, как волос на щетке, с одной стороны — у той на закат, у этой к восходу. Что-то печальное в сутулости стволов, в одиночестве, в ссоре. Страшно смотреть, как их шатает ветер.

Вася все время куда-то пропадает; Анюта останавливается и кричит:

— Вася! Ау! Где ты?

Ей откликается невнятное эхо. Анюта упорно зовет. Наконец кусты начинают шевелиться, выходит сумрачный Вася с горсточкой малины. Анюта подставляет руки, а после угощает меня; ее руки вкусно пахнут немножко дымом, немножко молоком.

Мы идем дальше. Жалобно поглядев вслед, Вася исчезает в кустах.

В лесу сыро. После вчерашнего дождя во всех ямках, в каждой выбоине на дороге стоит вода: будто земля продырявилась от старости и в дырки видно небо, а где не совсем продырявилась, там черная, страшная глубина и отражаются деревья.

— Хорошо! — говорю я.

— Места хорошие, — отвечает Анюта, — только теперь в лесу что в деревне при фашистах — тоже стоят мертвецы. Вон, смотрите!

Анюта показывает на надломленные, высохшие деревья в шевелящейся зелени леса. Показывает на выворотки, мертвые и гниющие; мокрый зеленый мох ползет по ним.

На дороге лежит сложный, похожий на рыбий, пожелтевший скелет елочки.

Внезапно Анюта оживляется.

— Что я спрошу… Мне рассказывал один старичок, будто бы розы придумал человек, а прежде были только шиповники. Может ли это быть?

— Я тоже так слышал.

— Скажите пожалуйста! — восклицает Анюта. — Сколько же кругом потаенной красоты!

Лес остается позади, высокий и темный. Впереди холм; наверху толпятся громадные деревья; как веревками, земля связана узловатыми корнями. От старости березы покрыты мозолями и лишаями, а ивы растрескались. Я взбегаю на холм и едва успеваю остановиться — вода у самых ног. Это начало плотины.

Здесь вода неподвижная, черная, в ней плавают кувшинки; изредка, морща воду, пробегает паук плавунец.

У мельницы в щепках и стружках лежат бревна; видна подсохшая, крупичатая, словно топленое масло, смола. У бревен возится старик в картузе с высоким околышем и крошечным верхом; седые волосы отросли и сзади загибаются кверху. Старик повертывается; на ободке стальных очков перебегает, как светлая капля, солнечный отсвет.

— Туго ходит коник, — говорит он, — сегодня пускать не будем. Председатель сказал: «Лучше обождем, зато сразу будет полная способность».

— Ох! — огорчается Анюта. — А я привела человека.

Старик протягивает мне руку.

— Здравствуйте! Иван Пахомович Битюгов, плотницкий мастер и краснодеревец. Интересуетесь видеть?

Он ведет нас и показывает вал, который должен ворочать шестерню. Шестерня надета на веретено, веретено стоит на лифте. Это слово старик произносит с удовольствием. На потолке шевелятся зайчики — отраженный водой свет проникает в щели, в небольшое окно без стекол. Здесь прохладно и сыро. За стеной гремит, задыхается поток; мельница слегка дрожит.

Он долго водит по мельнице и объясняет.

— А вы не скучаете по тонкой работе, Иван Пахомович? — спрашиваю я.

— Нет, не огорчаюсь. Я так вам отвечу: тонкая работа — пряник, а нужная работа — сам батюшка ржаной хлебушко. Пряником не будешь сыт. Ну, сделал бы я, скажем, этажерку под вишневый лак, поставил бы ее в сельсовете, а то в избе-читальне — и все. А сюда приедут, когда подсчитать, из шестнадцати деревень, и всяк молвит доброе слово о Битюгове. Большая мне гордость — сделать государственную пользу!

Старик смеется.

— Фашисты нарушили наши сады, — вздыхает он, — а то бы угостил вас яблоком кулепан. Такие долгие, с краснобрызгом. На зиму они непрочные, но в пищу хороши. Будьте здоровы!

Уходя, мы слышим, как позади постукивает топор.

— Если долго объяснять, и телега станет сложной машиной, — говорю я.

— А что ж, — возражает Анюта, — другая телега сама бежит, и спокойно, как в зыбке. Какой мастер!

— Он, видно, умелый.

— Мастеровой старик! — восхищается Анюта. — Гордый! При немцах в руки не брал инструмента. Запретил объявлять, кто он такой, поступил сторожить баню в Хорошеве. Уж наши носили ему кто чего, чтобы не помер. У него есть поговорка. Ой, как это… да: «Все на свете наскучит, кроме работы».

— Это какая работа? — сомневаюсь я.

— Какая ни есть, — горячо возражает Анюта, — если делать с умом, не по-глупому! Только работать на фашиста — так хуже смерти. Вы знаете, мы при фашистах так наскучались, так наскучались по настоящей нашей работе…

Мы уже входим в лес, когда Анюта спохватывается:

— А где Вася?

— Наверно, пошел домой.

— Ох, и нехорошо… — в голосе Анюты слышится укоризна.

— Наскучило ему с нами, вот и ушел, — неуверенно говорю я.

Анюта качает головой и вздыхает.

Вечером я все-таки спрашиваю деда Лариона, зачем он наврал про Паулюса. Старик смеется.

— Чего ж обижаться?! Не дурное что… Не все же тебе сидеть с малолетками да с кошкой. А девки любят, чтобы орел был, герой.

— Так узнают же, что это вранье!

— И пусть узнают. Не ты врал, а я. Тихий ты. Надо, чтобы девка увидала тебя. А потом, как узнает, сама не уйдет. Бабы ласковых любят.

— Ты уж, сделай милость, больше не ври про меня.

— Да мне что? Не хочешь — не надо. Оставайся при своем коте, чудак человек! — И старик просит табачку.

Вася моет посуду; я еще не видел, чтобы так долго полоскали в воде две миски и три ложки.

— Вот про меня ври сколько хочешь, — говорит дед, закуривая, — мне наплевать. Только полицаем не называй да лентяем. Тут я могу хоть в драку, потому — поклеп.

Вечером в огород выходишь как в море. Простор, далекие горизонты. Розовая полоска зари, и веет сырой свежестью. А чистенькая изгородь из березовых колышков, как перила на палубе. Будто плывешь по темному простору неизвестно куда, только блещут над тобой звезды.