В поселке к нашей затее многие отнеслись с прищуром: дурят, мол, людям головы — и ворчали:

— Рабочий, работай, рабочий, налаживай, а приедет какая-то комиссия и чиркнет перышком по всем трудам твоим. Нет уж, поищите дураков в другом месте, у нас они перевелись...

Выйдем с завода, нас со всех сторон подзуживают:

— Эй! Глядите, у них даже руки грязные!

— Как же, заводчика господина Ветрова работнички!

— На советского бога со святыми трудятся!

Ты горячишься, доказываешь им, а они нукают и гмыкают:

— Ну-у?

— Гм, скажи на милость...

— Вот история, хм...

— А если завода не пустят, из своего кармана людям заплатите? У вас свой банк?

— Эх, до чего ловко заливают...

— Как же, обучились...

— В конторе заказ от Совнархоза на звонарей лежит!

Спорь, доказывай, кричи — толк один. Вначале я злился, а потом понял, что словам пришел конец, словами никого не проймешь, — давай дело.

Стали мы отмалчиваться, а на заводе не сдавали.

Поработали неделю, видим — усмешек меньше. Стали люди остепеняться. Иных на завод потянуло. Каждый день кто-нибудь приходил. Походит, поглядит издали, что мы делаем, и к нам:

— Запиши и меня.

Недели в две наша бригада разрослась чуть не втрое. Подумали мы и разделились на две бригады. Для новой бригады выделили парочку надежных ребят и послали хозяйничать ее в прокатной. А к нам новые идут. Поработали мы еще с недельку, отрезали от себя новую бригаду — и шлем ее в сталелитейку. А когда работа разогрела всех, разделили мы бригады еще надвое, и стало у нас орудовать шесть бригад. Начали мы охорашивать инструментальную, механическую, столярно-модельную...

Разговор о нашей работе полетел в села, в деревни, до городка добежал, — будто в колокол зазвонили: завод, мол, шевелиться начал.

И поплелась к нам братва от земли, от коз, огородов и несчастной торговлишки. Верст за сорок приходили, слонялись по корпусам, слушали и стряхивали с себя одурь. Рабочего духу, кажется, и под прессом не выжмешь у иного. А попал он в цех, нашел место, где раньше работал, смотришь — у него даже спина по-заводски гнется. Покачает, будто с похмелья, головою и — давай ему инструмент!

Один кузнец пришел посмеяться над нами. До революции лет двенадцать молотком гремел в заводской кузнице. Походил, поглядел и все «хо-хо, ха-ха», а у своего горна притих и задумался. Должно быть, вспомнил все...

— Э-э, — говорит, — придется, видно, деревенское хозяйство к чорту посылать.

Попробовал горно, на наковальню дунул — и к инструментам. Сюда, туда — ни клещей, ни гладилок, даже молотка нету. Взбеленился он.

— Где мой инструмент? — кричит. — Или мне на старости к новому привыкать? А еще сторожили, дьяволы! Это не сторожба, а мошенство!..

Каждый день случалось что-нибудь вот такое. За коновода были новый завком, ячейка, а на работе все к нам шли. Мы все растолковывали людям, судили, мирили их, — на все руки были мастерами. Иногда из себя выйдешь, ругаешься, — дело, мол, из-за вас, чертей, стоит, — а подумаешь: ну как обойтись без неполадок? Если б люди знали, что завод обязательно пойдет, а мы ведь звали их на работу вслепую, по своей охоте: крой, мол, больше сделаем, больше надежды, что стронемся с места. А на это не всякий шел: как же, мол, так? А хлеб где — и все такое?

До того дошли с этими разговорами, что мы запретили вести их в рабочие часы. Завод, мол, — это завод: работай, а с разговорами иди в клуб. Даже вечера для разговоров назначили — по субботам. Думали, это пара пустяков. Завком, мол, расскажет, что на заводе сделано, что делается, ячейка свяжет это с тем, что в стране происходит, а там пойдут вопросы, ответы,— и дело в шляпе. А как взялись, будто в крапиву попали. Началось все с завкомовского доклада. Вышел он ни два, ни полтора, а главное — скучный. Наша бригада на дыбы: «Что же это, мол, такое? Разве о нашем деле так докладывают?» Завкомщики на хитрость пошли.

— Разве не так? — удивляются. — Ну, вызволяйте, делайте, как надо, вам виднее...

Мы отговариваемся, — мы, мол, не ораторы, — а делать надо. Ребята толкают меня: начинай, мол, ты. Встал я — а какой я оратор? На десятом слове сбился — и назад. За мною Крохмаль выступил, нагремел, а толку опять никакого. И Сердюку не повезло Выручил было нас Гущин, да тут же и сел в лужу: пока говорил о ремонте, его слушали, а как начал призывать, — всем, мол, надо браться, нечего о своей шкуре думать, — его одернули.

— Не звони, — кричат, — зажигалочник несчастный!

— Ишь, святой выискался!

— Умылся бы раньше, чем учить!

Будь Гущин расторопным да имей совесть луженую, так это, конечно, чепуха, — можно всех перекричать и сухим из воды выйти. А Гущин вину свою сознавал, покраснел и сбился. И вышла из наших субботних бесед загогулина: ни в рот, ни в карман не лезет.

В следующую субботу было еще хуже. Мук мы приняли с этим горы и стали думать, как бы разговоры скачать с шеи. Выход нашел слесарь из нашей бригады, Чугаев.

Немолодой уже, старательный, скромница — косо и не глянет. Мы знали за ним только два грешка: ездил на курсы учиться и сбежал оттуда — один, а другой — уж очень любил стихи о заводе. Сдается, на все случаи нашей жизни знал стихи. Заговорим о заводе, он сейчас же заведет:

Полгода, скованный покоем
И холодом бетонных стен,
Молчал с глубокою тоскою
Над ржавчиной железных тел.

Выходило, будто стих о нашем заводе составлен. Только и разницы, что не полгода молчал он. Помянешь о каком-нибудь несчастье — опять стих. Мальчишка наш пробежит — стих. О машинах — стих, о плавке — стих.

Иные считали Чугаева чудным, но это чепуха. Осрамились мы однажды в клубе, он и говорит:

— Это, ребята, не так надо делать.

— А как?

— Давайте, — говорит, — всей бригадой соберемся на совет.

— Мало тебе собраний? — удивляются. — И так всегда в сборе.

— Это, — говорит, — не то: мне толком надо поговорить с вами.

— Ну, говори!

— Э, нет, — смеется, — на работе я не стану про это говорить.

— Про что про это?

— Соберетесь, вот и узнаете, — подзадоривает нас Чугаев.

Мы ворчим, а он все вокруг да около ходит и разжигает нас. Сегодня скажет слово, завтра намек кинет — и добился своего: взяло нас любопытство, собрались. Запер он дверь и огорошил нас.

— Надоели мне, — говорит, — ваши субботние волынки в клубе. Скоро люди ходить на них перестанут. Я надумал для вас вот какую штуку. Слушайте!

Вынул ворох листочков — и ну говорить по ним. И нас, и инженера, и наши разговоры, — все, словом, наши приключения описаны были на этих листочках, и не как-нибудь, а весело. Местами стихи вставлены, даже сон выдуман, как мы комиссию из центра ждем. А в конце смешные объявления составлены. Мы рты разинули: «Вот тебе, — думаем, — и тихоня!»

Дочитал Чугаев и спрашивает:

— Ну, как по-вашему?

— Хорошо, — говорим. — Давно бы тебе надо объявиться, раз ты умеешь это делать. Это лучше газеты. Читай за нас по субботам.

— Согласен, — говорит, — только вы будете помогать мне.

Разошлись мы и стали задорить всех: а какая, мол, штука в субботу в клубе будет, ахнете... А что и кто — молчим. В субботу Чугаев приоделся и выходит на сцену с листочками в руке. Глянули на него люди да в рукава «хо-хо-хо»: это, дескать, что еще за оратор выискался? Он будто не замечает ничего, голову набок да потихоньку начал, начал... Видим, люди улыбаются, иные рты раскрыли. Дальше — лучше, а как дошло дело до сна и объявлений, в зале хохот поднялся. Чугаеву пришлось повторить, его чуть не на руках носили.

Въедливым, дотошным оказался он... Вроде б и не глядит ни на что, а сам все строчит в свою книжечку. Иногда только намекнешь ему на что-нибудь, сразу и понять трудно, а он догадается. Дело свое делал он по кусочкам: напишет, повозится дома, перепишет, прочитает нам на работе, а в субботу при всем честном народе. Здорово получалось! Успевай только поворачиваться, — попадешь Чугаеву на зубок, не обрадуешься.