Ветки обжигали лицо, царапали в кровь щеки. Ослепленная обидой, Груня бежала туда, где у плотины, за черными лохмотьями елей, яростно клокотала вода.
Тропинка прыгала по заросшему травой склону, среди колючего, жалящего кустарника, карабкалась на кручи, манила в дремучую, темную, полную сдержанного шума чашу.
Груня задыхалась, хватая рассеченными, солеными губами густой, прогорклый от полыни воздух. И вдруг споткнулась о сплетения корневищ и со всего разбега стукнулась головой о ствол.
Резкая боль подсекла ее, и Груня упала. И тогда показалось ей, что порыв ветра сорвал с деревьев черные и красные листья, закружил в бешеных вихрях, наполняя свистом и шорохом низкий лесок. И вот уже, закрывая небо, колыхался среди черных стволов последний, огненный лист. Он легко коснулся ее лица, прикрыл отяжелевшие веки.
Когда Груня пришла в себя, вокруг стояла душная, предгрозовая тишина. Казалось, все на земле замерло, вытянулось, окаменело: черные резные листья над головой, жесткая трава у щеки, чугунно-тяжелые стволы сосен.
«Почему я здесь лежу?» — со страхом подумала Груня. И вдруг все вспомнила и, сжав голову руками, присела, задумалась…
Впервые она подумала о Родионе с холодной ясностью, и за то, что он заставил ее пережить, Груня возненавидела мужа. Ей стало нестерпимо стыдно за него, за его ложь. Она припомнила день приезда Родиона, ласки его казались теперь притворными, вынужденными, и недавняя обида сменилась в ней жгучим презрением.
Чувствуя тупую боль в пояснице. Груня поднялась и прислонилась к сосне. Кружилась голова, саднило лицо и руки.
«Как тихо!» — подумала она и в ту же минуту услышала знакомый с детства ворчливый шум реки. Казалось, кто-то огромный припал к воде и жадно, взахлеб лакает ее.
Груня хотела заставить себя не думать о Родионе; но одним желанием вытравить его из памяти было невозможно. Как ни убеждала она себя в том, что он не стоит того, чтобы страдать из-за него, и что она ничем не заслужила такого надругательства, горечь не рассасывалась. Лишь бы выдержать, устоять, не поддаться противной, опустошающей слабости!
— А вот не сломишь! Не сломишь! — крикнула Груня, оттолкнулась от дерева и пошла, положив руку на нежную впадинку у горла, там, где, как пойманная в силок птичка, трепетно бился пульс.
Глухо прокатился гром, словно где-то вдалеке прогрохотала по мосту порожняя телега, я сразу стало очень тихо.
Груня все тверже ступала по тропинке, речная прохлада ополоснула ей лицо. С шорохом осыпались под ногами камешки и далеко внизу булькали, падая в воду.
Нежданно забитое черными плахами туч небо расщепила молния, и на мгновение стало видно все вокруг: и ощетинившиеся лесами горы, и всклокоченная грива водопада, и домик электростанции над плотиной.
Снова залила все тьма, и была она такой густой и плотной, что стало больно глазам. Сильный ветер опахнул Груню, черные сосны на круче зашумели, злобно забормотала внизу река.
«Как бы не прибило пшеницу», — Груня нерешительно постояла на обрыве, потом круто обернулась и торопливо побежала к деревне.
Ветер гнул чуть не к самой земле тополя, молнии раздевали дрожащие от страха березки, из деревни доносились отрывистый лай собак и рев разбуженной скотины.
Острая трава хлестала. Груню по ногам. Запыхавшись, Груня присела, сняла туфли и снова побежала.
«Неужто не пронесет? — с тоскливой томительностью думала она, глядя на тучи. — Ну, что же там, что? Не град ли?»
Но по-прежнему неторопливо и глухо перекатывался гром, трава стлалась под ноги, листья на деревьях метались, как птицы, готовые сорваться и нестись в ненастную темень.
У переброшенной через реку лесины Груня остановилась. Она должна вернуться на участок! Надвигавшаяся гроза гнала ее туда, словно одно ее присутствие могло предотвратить беду.
Балансируя, качаясь над пенным потоком, Груня перебралась на другой берег и, спотыкаясь о пеньки, падая, побежала опушкой вырубленной рощи. Она избила до крови коленки, но не чувствовала боли.
Брызнули в лицо первые капли, и не успела Груня забежать в рощицу, как дождь начал остервенело клевать широкие лопухи, и вдруг выросла густая, непроходимая чаща ливня. Земля вздрагивала под ногами, не унимался гром. А небо продолжало раскалываться, бросая в проломы бешеные водопады ливня.
Груня выскочила из рощицы и побежала по полю, вдоль своего участка. Дождь сек ее лицо, бичами хлестал по плечам, а она все бежала и бежала, скользя по раскисшей тропинке.
Шалаш из ветвей трепало, точно пугало на огороде.
Как взбаламученное море, вскипала под ветром пшеница, мертвенно-зеленая под вспышками молний. Град прибил с краю несколько колосков, и Груня бросилась поднимать их, выпрямлять. Но белые кони ливня табуном ворвались в пшеницу и мяли ее.
Груня что-то кричала, металась у бушующей полосы. Потом повалилась на мокрую траву и запричитала по-бабьи, заголосила.
Но крик ее гас в залитой шалыми водами степи, под угрюмым, вздрагивающим от обессиливающих зарниц небом. На рассвете здесь и нашел ее Гордей, прискакав верхом на гнедом иноходце.
Груня сидела у разрушенного шалаша, сжав кулаками виски и бездумно глядя на поваленную густыми плетнями пшеницу. Она не слышала, как, чавкая сапогами го сочной, омытой ливнем траве, подбежал к ней Гордей Ильич, и когда он вырос перед ней, с минуту смотрела на него, как бы припоминая что-то.
— Дядя Гордей, — тихо, словно спросонок, проговорила она, вставая, и губы ее нежданно дрогнули, скривились, как у обиженного, готового разреветься ребенка.
Но Гордей опередил ее. Бережно, по-отцовски обняв за волглые плечи, он притянул Груню к себе, провел шершавой ладонью по волосам.
— Ну-ну, не надо… Что ты, девка, что ты! — раздумчиво и нежно сказал он. — Все поправится, приживется… В войну не такое видели и то не плакали, а тут…
Она прижалась щекой к теплой солдатской его гимнастерке, отдававшей запахом махорки и здорового мужского пота, и на мгновение почудилось ей, что она совсем маленькая.
Стеклянный звук уздечки и густой всхрап лошади вывели Груню из легкого забытья, и она отстранилась от Гордея.
В бледно-зеленом рассветном небе проступала облачная рябь, будто кто разбрасывал на льду снежные комья.
— А мы вчера тебя хватились — нет нигде!.. Всю деревню обежали — нет нашей звеньевой, — не снимая руки с ее плеча, говорил Гордей. — Всю ночь я из-за тебя, девка, не спал! Как бы, думаю, не случилось чего. А ты вон какая храбрая! Как же ты думала спасать свою пшеницу, бедовая твоя головушка, а?
— Не знаю! — тихо ответила она.
— Что ж будем делать? Не пропадать же такой красавице! — Гордей шагнул к краю участка и сорвал несколько колосков. — Хо-ро-ша-а!..
Груня молчала, не зная, как вызволить из тисков сердце, унять свое душевное смятение.
Подойдя к развалившемуся шалашу, Гордей стал поправлять его; свел в конус тонкие жердочки, связал их обрывком веревки, набросал с одного боку мокрых веток. Ему хотелось хоть чем-нибудь приободрить Груню. Да и не любил он, человек дела, вздыхать и мучиться. В минуты горя и потерянности он всегда принимался за какую-нибудь работу. По житейскому опыту и убеждению знал: дай только волю отчаянию, и оно измотает, свяжет по рукам и ногам, и тогда даже малое препятствие станет большим и неодолимым.
— Не ошиблись ли где? Все правильно, по науке делали? — спросил он, стараясь вывести Груню из состояния оцепенелости.
— Да я за ночь все передумала, — тихо отозвалась она, — не закормили ли мы ее? Но ведь селекционер сам говорил: удобряйте больше, не бойтесь… она лучше не поляжет… А она не послушалась… — с горькой усмешкой заключила Груня.
— А ты погоди раньше время «пожар» кричать, — посоветовал Гордей. — К лицу ли нам малодушничать? Ученый человек зря болтать не должен… Сядь, поразмысли. А я пока в лесок сбегаю, веток на крышу наломаю.
Груня смотрела, как он размашисто и ладно вышагивал по скользкой тропке. Легок еще на ногу Гордей Ильич. Ишь, как сказывается в нем военная выправка!
Груня поднялась и пошла вокруг участка. Наливавший босые ноги холодок освежал ее.
Серебрились лужи, вспархивали с заросшей межи воробьиные стайки и взмывали, как на невидимых качелях, в рассветную высь.
Курились облаками горы, звучными всплесками доносились из деревни скрип колодцев, картавый гогот гусей, запоздалой петушиное зореванье.
Груня шла краем участка, оглядывая застывшее, в мертвой зыби поле. Сломанных колосьев было немного. Пшеница лежала тугими голубоватыми волнами, словно схваченная морозцем.
«Неужели она не встанет, неужели не встанет?»— Груня замирала у каждого покалеченного колоска, опускалась из колени, осторожно выравнивала, но стоило выпустить его из рук, как стебель снопа клонил свою голову, гнулся к мокрой земле.
Груня не заметила, как подошел к ней Яркин, и, взглянув на него, удивилась озабоченному и даже испуганному выражению его лица. Ваня морщился, словно сапоги жали ему ноги, в беспрестанно водил ладонью по жесткому ежику волос.
— Ну, как ты тут? Ничего?
Груня пожала плечами: о чем, собственно, спрашивает Ваня?
Она поднялась и зашагала дальше. Яркин шел рядом, хмурясь, сосредоточенно думая о чем-то, то и дело поправляя согнутым указательным пальцем дужку очков.
— Знаешь, что я тебе скажу? — вдруг, таинственно понизив голос, начал он. — Не унывай!.. — И Яркин посмотрел на Груню с таким видом, словно сообщил нечто исключительное. — Мне вот когда приходится туго, я всегда вспоминаю о тех, кто выдвигал новые идеи в науке! И понимаешь, сразу становится легко!
— Ты как будто только что родился, что ли? Не видишь, что с пшеницей сделалось? — Груня в сердцах махнула рукой.
— Соберем комсомольцев и обмозгуем, что делать. — Что-то радостное засквозило в его возбужденном, полном уверенности голосе, даже какая-то торжественность.
Приложив ладонь козырьком ко лбу, он вдруг близоруко сощурился.
— Посмотри, это не она там идет?
— Кто она?
— Да Кланя! — На щеки Яркина, как ягодный сок, брызнули пятна румянца, он вдруг смутился и замолчал.
Но то были Иринка и Григорий. Они шли, как ребятишки, взявшись за руки. За ними, над взъерошенным леском, обливая нестерпимым блеском омытую ливнем зелень, всходило солнце. Лучи его дрожали золотистой пыльцой вокруг пушистых Иринкиных волос, бросались в слепящие осколки луж.
Ирннка и Григорий шли молча, улыбаясь наступавшему дню. Груне показалось, что они поют и только звуки песни не долетают до участка.
— Здорово-о! Гру-у-ня! — еще издали закричал Григорий.
Смеясь и вскрикивая, они подбежали к ней, резвые, как дети.
Но лица их внезапно утратили веселую оживленность, помрачнели: у ног, точно смятая, покоробленная рогожа, лежало пшеничное поле. Григорий почему-то сразу ощутил заткнутый за пояс пустой рукав гимнастерки. С минуту парень стоял молча, глядя на поверженную ливнем пшеницу, сведя у переносицы угольно-черные брови.
— Н-да… — наконец медлительно протянул он. — Ровно после артподготовки…
Из ближней рощицы внезапно выкатила бричка, ныряла в хлебах голубая дуга, тонко ржал бежавший впереди темно-гнедой игривый жеребенок. Бричка свернула к участку, и Груни, увидев, что лошадью правит свекор, побежала навстречу. Не добежав несколько шагов до телеги, она остановилась, красная от гнева, прижимая к груди кулаки: рядом с Терентием, держа на коленях кринку, сидела Соловейко в белой, с пенящимися рукавами вышитой кофте и темной юбке, светловолосая, круглолицая, румяная.
«Что ей тут надо? — подумала Груня. — Мало того, что жизнь мою разбила, так еще насмехаться явилась!»
Терентий натянул вожжи, с удивлением вглядываясь в багровое, с плотно стиснутыми губами лицо невестки.
— Экая ты, Грунюшка, дурная, — ворчливо, но с оттенком отеческой бережливости проговорил он, — всю деревню всполошила! Старуха моя обревелась прямо, не знала, чего и думать. Вот и гостья из-за тебя целую ночь не спала, тревожилась. Знакомьтесь!
— Да мы ровно уж виделись, — медленно, словно ее мучила одышка, проговорила Груня, не отнимая рук от груди, и вдруг в упор, спокойно и холодно взглянула на незнакомую девушку.
Соловейко спрыгнула с брички и, улыбаясь, сияя голубыми, наивно-добродушными глазами, подошла к Груне.
— Здравствуй, Груша, — тихо, с удивительно мягким украинским выпевом произнесла она, и Груня вдруг с ужасом почувствовала, что Соловейко обнимает ее. — Я тебя вчера и не признала… хоть Родион много про тебя говорил… яка ты добра да гарна жинка!.. А я тебе побачила… ты еще краше!
В глазах девушки, в ее ласковом, льющемся, как ручей, голосе не было никакого притворства, и все же Груня не могла побороть возникшей неприязни и недоверия.
А Соловейко, крепко, обнимая безучастную Груню, гладила ее волосы и, поблескивая счастливыми глазами, словно ворковала:
— Родион просил меня, щоб я до вас приихала. Там, на Полтавщине, ничого, кроме горя, у меня ни осталося: ни матери, ни отца, ни яких блызких…
Голос ее задрожал, и Груня вдруг поняла всю нелепость своих подозрений и опустила голову: ей было мучительно стыдно.
— Ну, чого у тебя тут? — спросила Соловейко.
— Да вот пшеница полегла, — сказала Груня, боясь еще встретиться с открытыми, чистыми глазами девушки.
— А ну, пойдем побачим!..
У края поля Соловейко засмеялась, нежно, воркующе, и, отвечая на недоуменный взгляд Груни, махнула рукой:
— Не горюй! Невелика беда! Всю цю пшеницу мы подымем!
Было трудно понять, шутит Соловейко или говорит всерьез. Правда, мысль поднять пшеницу приходила в голову и Груне, когда она сидела, дожидаясь рассвета, но это было так просто, что казалось нелепым.
— А как? — жадно спросила она.
— Наробим кольцев, натянем веревки, шпагат и поднымем ее на дыбы.
Подошел Терентий и, глядя на гостью и невестку, стоявших в обнимку, довольный, провел ладонью по шелковистой бороде.
— Пока суть да дело, ты бы поела, Грунюшка.
Соловейко оторвалась от Груни, подбежала к бричке, достала тарелку оладий, облитых сметаной.
— Ешь, а я на тебе подывлюсь…
Груне уже все нравилось в девушке: и маленькая, плотно сбитая фигурка, и мягкого овала лицо с густым румянцем на щеках, будто смазанных вареньем, и доверчивые глаза, и тихий напевный голос.
Груня налила в алюминиевую кружку молока, взяла оладьи и присела на траву. Соловейко опустилась рядом и, не спуская глаз с Груни, говорила:
— Родион про тебя так много говорил, он так любит тебя!.. И день и ночь он вспоминал про тебя… А як я гляжу на тебе, яка ты гарна! Теперь мне понятно, чого Родион не глядит ни на каких красавиц. А ты чего хмарная такая? Может, не хочешь, чтоб я у вас жила? Говори прямо — я не обижусь. Мне нечего не страшно: за цю войну у меня богато товарищей го всему Союзу…
— Нет, нет, ты оставайся! Тебе понравится у нас, вот увидишь, — торопливо и смущенно сказала Груня. — Еще жениха тебе найдем и свадьбу сыграем…
— Мне не надо жениха шукать, я сама соби пошукаю, — весело подхватила Соловейко и засмеялась.
Поев, Груня поднялась.
— Что мало так? — спросил Терентий и, укоризненно поглядев на невестку, покачал головой. — Ночевать-то домой придешь? Или тут насовсем думаешь поселиться, около своей пшеницы?
— Приду, батенька, — сказала Груня.
Она взяла Соловейко под руку, и они побежали навстречу Гордею Ильичу, шедшему из лесу с вязанкой веток.
Выслушав рассказ Груни, глядя на занявшиеся легким румянцем ее щеки, Гордей Ильич удовлетворенно крякнул:
— Вот это я уже люблю! Кто же такую затею предложил? Приезжая? Гляди ты, какая деваха! Ну, будем знакомы, — он пожал Соловейко руку.
Гордей ускакал в деревню и через часок прислал шпагат, колья.
Горластой гурьбой нагрянули парни, девчата, подростки. Иринка, Фрося и Кланя вбили на дорожках колья, и вот, точно первый плетень, вырос у края участка ряд пшеницы, шевеля на слабом ветру сонными чубами.
Груня носилась из края в край, следила, чтобы не ломали стебли, каждому ей хотелось сказать в благодарность что-нибудь ласковое. Тревожными, чуть испытывающими глазами следила за ней Фрося, и стоило Груне очутиться рядом с девушкой, как та молча сжимала ее руку или наклонялась к самому уху, обдавала знобящим шепотком:
— Не мути себя, слышь? Не мути… Обойдется.
Забредая по грудь в поднятую пшеницу, Груня то и дело оглядывалась на Соловейко. Бережно поддевая рукой влажные пласты, девушка прислоняла их к бечеве, весело щебетала с Григорием.
До самого вечера кланялась Груня земле. К лицу ее давно прилип жгучий жар, ломило веки.
Скрывшись за хребет горы, солнце разожгло там багряные костры заката. Быстро меркли в небе широкие полотнища их отблесков. Оранжевый, почти янтарный воздух сменялся сумеречной мутью.
Когда стало темнеть, подъехал на бричке Ракитин.
«Словно кто нашептал ему про мое горюшко», — подумала Груня. Ее смущало, что Ракитин всегда являлся в такие минуты, когда ей бывало особенно тяжело, но бессознательно радовалась его приездам. Так в горькие, тягостные минуты одиночества мы бываем рады тому, чье присутствие до этого обременяло.
Оставив у шалаша бричку, Ракитин пошел навстречу Груне. Он по привычке держал руки за спиной, точно хотел спрятать от нее тонкий таловый прутик.
— Здравствуйте, Груня! Ну, я вижу, у вас уже все в порядке?
— Да вот, поднимаем… — Груня с надеждой смотрела в его приветливое лицо, будто ждала от Ракитина особенной помощи. — Как раненому, сунули подмышки костыли… А будет ли от всего этого польза, не знаем!..
— Будет! Будет! — убежденно и горячо подхватил Ракитин и щелкнул таловым прутиком го голенищу. — Во всяком случае, вреда вы не принесли. — Он помолчал, казалось, думая о чем-то своем. — Вчера проводил в соседнем селе комсомольское собрание, и вдруг, слышу, забарабанил дождь. Ну, и о вас вспомнил…
Но хотя Ракитин нарочно подчеркивал, что вспомнил о Груне случайно, глаза его говорили, что он не забывает о ней никогда. Сколько раз, прощаясь с ней, он давал себе слово больше не думать о ней, избавиться от неутихающей сердечной тревоги. Ну, не глупо ли, в самом деле, думать о чужой жене, которая, судя по всему, не чает души в своем муже? И все-таки, как ни был он загружен делами, мысль о Груне вспыхивала всегда и везде, и сколько он ни гасил ее, ему не удавалось приглушить этот живучий светлячок. И стоило Ракитину повстречаться с Груней, как снова его охватывало радостное беспокойство…
И вот он стоял, казалось, забыв обо всем, и глядел на ее исхудалое, нежное в закатных отблесках лицо, с темными припухшими губами. Не легко дался ей сегодняшний денек!
— Давайте, Груня… я подвезу вас до деревни, устали ведь…
— А тут девушка одна! — Груня оглянулась на поджидавших у шалаша подруг, отыскивая глазами Соловейко.
— Ну, как хотите. — Ракитин смущенно водил прутиком по руке. — И потом я хотел поговорить…
— Ладно, едем!
В конце концов, что зазорного в том, что Ракитин подвезет ее к дому?
Все, казалось, даже обрадовались, что ей не придется идти по деревне пешком, а Соловейко сказала:
— Я с дивчинами останусь, поспиваем, поговорим…
Но что-то тревожило Груню до тех пор, пока она не бросила в передок грязные туфли, не забралась в бричку и не вытянула усталые ноги на мягкой, луговой траве.
Захрустело под колесами прошлогоднее жнивье, зашлепали по лужам комья грязи.
Обветренное за день лицо горело, приятно саднили руки и ноги, не хотелось шевелить ими.
— Вам не холодно, Груня?
Она улыбнулась: ведь найдет же о чем спросить!
— Да нет… горю вся…
Он понимал, что задает ей никчемные вопросы, и все же его тянуло говорить о чем-нибудь таком, что касалось ее.
— Вы, что ж, в поле всегда в туфлях и шелковом платье работаете?
— Гордей Ильича собралась встречать… А тут дождь… Ну, и я…
— Ага, понятно…
Бричку покачивало, оседали под колесами залитые мягкой грязью выбоины. Налетавший с поля ветерок бархоткой гладил Грунины веки. Она ждала, о чем будет говорить Ракитин, но слышала его слова сквозь теплую, вязавшую тело дрему. Хотелось вырваться из ее сладкого теплаа, ответить, и не могла. Сон свалил ее голову на плечо Ракитина. И тот, внутренне замерев, боялся шевельнуться и правил одной рукой, дав лошади полную свободу.
Тихая, невысказанная радость журчала в душе Ракитина, и он ничем не хотел нарушать ее омывающего сердце светлого течения.
На ребро горы выкатилась луна. В оранжевых сумерках смутно виднелось лицо Груни с застывшей у переносицы резкой складкой, и Ракитину вдруг неодолимо захотелось прикоснуться губами и разогнать эту, не оставлявшую Груню даже во сне тяжелую хмурь.
Но он тут же взял себя в руки и отвернулся. Разве мог он злоупотреблять ее чистой доверчивостью?
Нет, одна мысль о том, что он замутит чужое счастье, была постыдна. Ведь они так любят друг друга! Чутье, правда, подсказывало Ракитину, что у Груни не все ладно с мужем, но пользоваться чужой размолвкой, неуверенностью, распутьем — для этого нужно иметь дурную совесть.
С грустным сожалением глядя на приближающиеся огоньки деревни, Ракитин невесело думал: «То мужа отвожу, то жену, а развести по-настоящему не умею». Нет, нет, он никогда бы не колебался и сумел бы завоевать ее любовь, если бы…
Бричку встряхнуло на ухабе, и Груня открыла глаза. Почувствовав, что голова ее на плече Ракитина, она боязливо отстранилась и покраснела. «Вот стыд-то какой! — подумала ока. — Уже к деревне подъезжаем. Значит, я всю дорогу спала».
Груня внимательно посмотрела в его взволнованное лицо и вдруг решила обо всем поведать Ракитину:
— Мы сейчас с Родионом ровно чужие…
Нервный озноб охватил Ракитина. Он зачем-то достал из кармана электрический фонарик, и, пока говорила Груня, скулы его жарко горели. Когда она умолкла, он заглянул в ее полные взволнованного ожидания глаза и начал горячо и беспорядочно:
— Я не понимаю… — Он хотел сказать, что он не понимает, как можно ненавидеть Груню, но сказал совсем другое; — Я думаю, что Родион скоро вернется и все станет ясным… Он любит вас. Я знаю. Поверьте мне…
Ракитин и сам не понимал, зачем он сказал это, ему было неловко, но он уже не мог остановиться и продолжал успокаивать Груню:
— Это бывает так, что молодые не поймут друг друга, а потом все станет ясно… И как еще живут и работают!
— Если он вернется, я не смогу быть прежней… — жестко сказала Груня.
Показались первые избы. В льющемся из окон свете купались серебристые ивы, блестела жирная грязь дороги.
— Послушайте, Груня… — Ракитин осторожно взял ее руку. — Неужели так легко оттолкнуть человека, которого любишь?
«Зачем я мучаю его? — подумала Груня. — Нашла перед кем каяться!» Ей стало жалко и себя и Ракитина.
А он сидел, сжав губы, думая, что сейчас останется один. Может быть, это последний вечер, когда они так понимают друг друга, и, может быть, немного нужно для того, чтобы на всю жизнь стать счастливым.
Под колесами брички загрохотал настил моста, и Ракитин понял, что ничего не скажет Груне такого, что приблизило бы ее к нему.
Она спрыгнула с брички, и у него дрогнуло сердце.
— Простите меня… — сказала Груня.
— Что вы, Груня! За что же мне прощать вас?
— А как же! Полезла, не спросясь, со своими сердечными делами…
— Зачем вы говорите это? Разве я совсем посторонний человек для вас?
Она уже жалела, что начала этот разговор, в нем таилось что-то тревожное.
— Может, кроме вас, я никому не сказала бы… — Она взглянула в его настороженное лицо и совсем тихо проговорила: — Спасибо вам…
Ракитин хлестнул концами вожжей лошадь и, не оглядываясь, поехал по освещенной улице.