На большаке Родион дождался попутного грузовика, поднял руку, перевалился через борт, и машина затряслась.

В кузове, погромыхивая, каталась по соломе пустая бочка из-под горючего. В гулком брюхе ее, раздражая Родиона, плескалась железная побрякушка. Кидаясь от борта к борту, бочка то и дело грозила отдавить ноги. Родиону скоро надоело переходить с места на место, он сгреб в кучу солому, лег, уперся ногами в бочку, прижал ее к задней стенке кузова и успокоился.

Качались по сторонам дороги травянистые склоны, прямо над головой клубилось пепельными облаками небо, изредка пропуская в разрывы, точно сквозь частый гребень, волокнистое золото солнечных прядей.

И хотя не находил Родион оправдания ни внезапному своему отъезду, ни суровости, проявленной при расставании, после принятого решения ему, казалось, было легче.

Он вольно раскинул руки, закрыл глаза и слушал, как шныряет по кустарникам ветер, как урчит машина.

Уже давно растаяли вдали горы, степь разворачивалась, полная неутихающего прибоя хлебов, а Родион все лежал на охапках соломы в дребезжащей люльке кузова и просеивал в памяти день за днем.

Потом он приподнялся на локтях, обласкав взглядом сиреневую степную даль, упрямо свел у переносицы крупные складки: разгоравшийся над полями погожий день казался ему ненастным.

И вдруг охватила его тоска: почему он должен бежать от родимых мест, куда рвался всей душой? Родион чуть не вскочил на ноги и не забарабанил кулаком по крышке кабины: «Остановите! Я раздумал! Мне никуда не надо ехать!»

Но, точно связанный, он не двинулся с места. Степь радостно зеленела густыми всходами. Одиноко парил над лиловыми пашнями седой лунь, высматривая на земле добычу. По густой ржи металась косая его тень. «Я тоже вроде этой птицы, — подумал Родион, следя за беспокойным и бестолковым полетом луня. — Разница только в том, что не казню никого».

Как никого? Родион сжался, как под ударом, лицо обожгла кровь, и как будто что-то оборвалось внутри.

Он вспомнил полные смятения глаза Груни, строгое, отрешенное, как на похоронах, лицо отца, горькие складки материнских губ, за которыми таились близкие слезы, заплаканного Павлика.

Родион оторвал ноги от бочки и, пошатываясь, встал. Сердце стучало в ключицы. Он хотел крикнуть, чтобы стало легче, но встречный ветер мягкой ватой заткнул ему рот.

Навалясь грудью на кабину, Родион закрыл глаза, почувствовал себя слабым и опустошенным. Хотя он пытался задушить, подавить растущее чувство растерянности, ему ничто не помогало: отстаивалась в душе отравная горечь, и уже не было сил бороться с самим собой. Он вдруг понял, что наперекор всему сам себя тащит, как на аркане, в незнакомый город, к какой-то неопределенной работе и, терзая всех, обкрадывает прежде всего себя. Ведь он так любит Груню!

Неожиданно машина остановилась у развилки дорог. Из кабины высунулся шофер, озадаченно поскребывая пятерней затылок.

— Горючего нехватка, — пожаловался он, — не дотянем. Придется на ближнюю МТС сворачивать.

— Я слезу, я сейчас, — Родиону вдруг захотелось остаться одному. — Сколько тут до станции?

— Да километров восемь-десять…

Он слез и долго сидел на чемодане, тоскливо поглядывая на разбитые колеи дороги, слушая заунывное пение телеграфного столба. Падали с проводов воробьиные стайки, и словно ветром относило их на озимь.

Шуршала полынь, кланялись друг другу высокие стебли татарника. Скоро и ветер, вдоволь набегавшись, казалось, улегся у самых ног, тяжело дыша.

Но надо идти. Сиди не сиди, а когда точит тебя невидимый беспокойный червь, ты будешь искать спасения в движении, обманчиво полагая, что дорога избавит тебя от мук.

Родион шел, почти не ощущая тяжести чемодана, и скоро услышал позади стук брички.

«Хоть в попутчиках везет, и то ладно», — с горькой усмешкой подумал он.

Кучер, русоголовый паренек, сдержал гнедого иноходца, и Родион, отступив к обочине, увидел в бричке Ракитина. Белой птицей билась в его руках газета.

— Далеко?

— Да тут… — как-то неопределенно протянул Родион.

— Садись, подвезу.

Родион забрался в плетенки короб, и кучеренок пустил коня броской иноходью.

— Надолго?

— Как выйдет, — ответил Родион, не глядя на Ракитина, словно боялся, что тот сразу обо всем догадается.

После той памятной лекции, которая была для Ракнтина пыткой, он несколько раз встречал Груню и по отрывочным разговорам, по ее хмуроватому лицу решил, что у нее не все ладно с мужем, и сейчас мысленно связывал с этим отъезд Родиона. Его так и подмывало поговорить с ним обо всем откровенно, и он нервно комкал в руках газету.

— Ты ведь, кажется, не встал еще на учет? Думаешь уезжать куда-нибудь?

«И чего пристал? Вот дотошный!» — Родион нахмурился.

— На все четыре стороны!

Он сам не знал, как это вырвалось у него, хотел извиниться, но, взглянув на Ракитина, удивился его захмелевшим глазам. Ракитин кусал губы, на обветренных смуглых щеках его, казалось, резче проступили яркие, как цветочная пыльца, веснушки.

«Чего он так волнуется?» — подумал Родион и отшатнулся назад, точно от удара. Мгновенно им овладело странное беспокойство, почти беспомощность. После его отъезда Ракитин, конечно, будет стараться сблизиться с Груней, и, хотя Родион, уезжая, как бы отказывался от всего, он хотел сейчас всеми силами помешать этому сближению. Стараясь придать своему голосу будничное спокойствие, он сказал:

— В город еду… А вы куда?

Румянец на щеках Ракитина вылинял, смуглые скулы, светлея, отвердели.

— Мотаюсь уполномоченным по колхозам… Некогда газету даже как следует почитать, трясусь в бричке я не знаю; не то читать, не то спать… Но лишь бы хорошо посеять, а отдохнуть успеем…

— Наш колхоз тоже под вашим глазом? — спросил Родион, которого еще одолевала тревога.

— Вы и без уполномоченных обойдетесь, — сказал Ракитин, но, подумав, успокоил: — По пути, конечно, буду заглядывать…

Чувство досады скоро покинуло Ракитина, и он, радуясь, рассказывал о том, сколько в этом году район засевает хлеба, о соревновании, о людях, которых ему доводится встречать — с такими все можно одолеть! — о новостях районной жизни, и, слушая его, Родион думал, что вся жизнь ^состоит из одних радостей, надо только уметь радоваться. Родион боялся сознаться себе в том, что завидует Ракитину, его способности видеть даже в тяжелом легкое и светлое. Ракитин мог ощущать радость, еще не преодолев трудное, в то время как Родион замечал светлое только тогда, когда трудность была уже побеждена. Ракитин же чувствовал себя счастливым в самом процессе преодоления. Для него не существовало «после», так как, победив одно, он уже брался за другое и отдавался новому всей душой.

Родион не заметил, как исчезла вспыхнувшая в нем неприязнь к человеку, который, видимо, и сейчас продолжал любить его жену. «Около него можно многому научиться», — думал он, входя в светлую, чистую комнату станционного буфета.

В оранжевых горшочках на покрытых клеенками столиках цветы, графины с водой. За стеклянным пузырем с закусками суетилась официантка в белом фартуке, белоснежный кружевной венчик лежал вокруг ее головы.

Был только один свободный столик в углу. Присев к нему, Родион выпил стакан горячего молока и уже собирался подняться, когда в буфет вошел высокий худощекий человек в сером пыльнике и клетчатой кепке. Он снял роговые очки, бережно протер их носовым платком и, надев, весело огляделся.

— Простите, товарищи, — громко сказал он. — Нет ли среди вас кого-нибудь из колхоза «Рассвет»?

Родион качнулся, хотел было привстать, но раздумал. Ему стало как-то неловко.

— Видать, нету, — ответил кто-то. — Тут машины из района бывают. Обождите. Может, подойдут…

Незнакомец присел к столику Родиона, заказал щи, ветчину и стопку водки.

— А вы зачем туда? — поинтересовался Родион.

— В колхоз, — незнакомец улыбнулся. — Да узнать, как там мое детище поживает.

«Уж не за Павликом ли?» — почему-то с тревогой подумал Родион, но ничем не выдал своего беспокойства.

— У кого же он у вас там? Я недалеко живу, кое-кого знаю…

— Да я не о ребенке! — Он наклонился и сообщил тихо, точно по секрету: — Одна звеньевая испытывает в этом колхозе выведенный мной сорт озимой пшеницы… Может быть, слышали о Васильцовой Аграфене Николаевне?

«Груня», — чуть не сказал Родион, но молчал, словно припоминая.

— Как же, знаю, — наконец тихо выдавил он.

— Что вы знаете?

— Ну, этого человека, о котором вы говорите, — не глядя на незнакомца, чувствуя, как занимается па скулах жар, ответил Родион.

— Если вы только ее фамилию слышала, тогда вы ничего о ней не знаете. — Селекционер выпил водку, понюхал хлебную корочку, потом пристально стал разглядывать ее. — Мой хлеб будет лучше… Но не в этом суть… Вы, например, знаете, что Васильцова с двумя картофелинами сделала?

— Нет, — честно признался Родион, хотя ему это было и тяжело.

— Ну вот, а хвастаетесь, что знаете ее. — И, понизив голос до шепота, блестя из-под стекол очков синими, будто заглядевшимися в даль глазами, селекционер рассказал: — Однажды в Барнауле, когда Васильцова ездила туда на какой-то слет, она выпросила на выставке две картошки: «лорх» и «раннюю розу»… Что вы так на меня смотрите? Скажете: не бедность ли это? Нет, просто эти сорта у нас в малом ходу. — Селекционер с минуту молчал и, чувствуя, что разжег в собеседнике глубокий интерес, продолжал: — Она садила их у себя на огороде и растила в течение четырех лет, после которых отдала всю картошку на семена в колхоз. В этом году этими двумя сортами в колхозе засадили уже двадцать пять гектаров.

Казалось, человек, сидевший рядом с Родионом, безжалостно обвинял его и он пытался оправдываться.

А селекционер, точно Груня была для него самым дорогим и близким человеком, неторопливо выкладывал все новые и новые подробности ее жизни за все эти годы. Родион узнал о всех мытарствах Груни с посевами по стерне, о спорах с Краснопёровым, о том, как она сколотила в колхозе несколько звеньев высокого урожая, и чем дальше он слушал селекционера, тем ему становилось страшнее. А он ее даже не расспросил ни о чем! Только а себе все думал. Несколько раз он порывался сказать, кто он такой, но скоро решил, что сделать это уже невозможно.

— Попинаете теперь, что это за человек? — спросил селекционер.

— Понимаю, — тихо ответил Родион; у него пощипывало веки, словно кто дохнул, ему в глаза едким дымом.

— Она бы еще не так работала, если бы у нее в самом начале войны не убили мужа, — наконец, как самую большую тяжесть, взвалил селекционер на Родиона, и тот уже не мог поднять на него глаза.

— Как убили? Откуда вы знаете? — растерянно спросил он.

— Обо всем этом мне рассказывал секретарь райкома. Но не в этом суть! Главное — какой человек! Правда, а?

— Какой человек! — как эхо, повторил Родион.

— Кстати, вы женаты? — И, не дождавшись ответа, с грустью поведал: — Я вот холост… Скоро тридцать лет, как плутаю, а настоящего человека не могу встретить… Как-то в метро в Москве я увидел девушку. Она вошла в вагон, и все заметили ее, хотя она не выделялась особенной красотой. Одета просто. Как сейчас помню, на белом пуховом берете растаяли снежинки, и капельки горят. Глаза большие, серые, такие открытые и ясные, что им можно рассказать все. У меня тогда все заныло: вот, думаю, может быть, это и есть тот человек, которого я полюблю на всю жизнь?.. Но вот сейчас она выйдет, и все кончится, и ты ее уже не увидишь… Хоть беги за ней, останови и умоляй, чтобы она выслушала и поняла тебя. Но это ведь нелепо и глупо, ведь этого ни один нормальный человек не сделает. Так и ушла… А теперь я часто думаю, что, может быть, это и была та самая единственная, которую я искал!.. Простите… Не в этом, как говорится, суть. Мы уклонились немного в сторону. А что вы, собственно, делаете таи, в соседнем колхозе?

Но отвечать было уже поздно. Грохоча, заглушая все, к станции подходил поезд. Родион сбивчиво, торопливо рассказал селекционеру, как найти Ракитина, и выскочил на перрон.

На платформе он остановился, поставил у ног чемодан и, отыскав глазами номер своего вагона, нахмурился и, как бы раздумывая, что ему делать, не спеша закурил папиросу.

Вокруг бегали, суетились пассажиры, что-то надсадно кричали друг другу, мелькали желтые фонари проводников, смеялись провожающие. И Родиону вдруг почему-то показалось ненужной и бестолковой станционная толчея, странным и непонятным было лихорадочное стремление людей покинуть эту милую землю.

Словно испытывая свое терпение, он стоял, сунув руки в карманы, и выжидал.

Раз за разом ударили в колокол, будто в сердце, и оно заныло смятенно, садняще.

Оглушительно просвиристел свисток дежурного, гукнул паровоз, лязгнули буфера.

Родион смял в пальцах папиросу, бросил и, точно вросши в цементную дорожку перрона, продолжал стоять, сжимая в кулаке билет.

Поезд дернулся, тяжело задышал паровоз, и Родион увидел, как тронулась зеленая стена вагонов, поплыла; мелькнуло в обвешенном окне чье-то мокрое от слез лицо, в другом кто-то махал рукой и смеялся — безудержно, раскатисто; взвизгнула где-то гармоника; девичий голос томительно позвал: «Приезжайте, приезжайте!..» И снова окна, окна, пестрящие перед глазами.

Родион поднял чемодан, сделал судорожный шаг вперед, как бы примериваясь к плывущим мимо ступенькам. На одной из них стоял проводник, на другой — какая-то женщина в светлом платье, ветерок трепал ее седые волосы; третья была свободна. Потом все слилось в сплошную зелено-серую полосу. И вдруг свет оборвался, и Родион увидел красный фонарь на площадке последнего вагона.

Глухо вздрагивали рельсы, зычно ревел паровоз, распугивая темноту ночи, радостно, стремительно набирая ход. И, поняв, что он не сделал того, чему так настойчиво противилось все его существо и подчинился властному велению сердца и совести, Родион опустил чемодан, жадно вдохнул сыроватый, пахнущий гарью воздух, впервые после мучительно прожитого месяца испытывая чувство глубокого, отрадного облегчения.