Утром мы встали раньше обыкновенного, к удивлению Аполлона. Потребовали сапоги, хотя бы нечищеные, за что Аполлон обременил нас упрёками. Ни одного нечищеного сапога не дал он нам, хотя Петруша и Костя босые ворвались в его комнату и пытались овладеть своими сапогами. С убийственною медленностью и аккуратностью старика вздёргивал он один сапожишко за другим на свою корявую руку, и с невыносимым для нас стараньем полировал щёткою каждую складку кожи, дышал на неё, оглядывал со всех сторон, разбавлял и густил ваксу, но не переставал тянуть нараспев свои досадные нравоучения.

— Выдумки всё у вас непутные, господа, не как у хороших барчуков водится! Что вскочили ни свет, ни заря? Нешто вы рабочие люди?

— Аполлон, голубчик, да давай скорее. Ведь отлично вычистил, — нетерпеливо кричал Саша, ластясь к дядьке. — Ей-богу, у нас ужасно важное дело…

— Ну вот, проказничать не успеете, — ворчал Аполлон, не придавая ни малейшего значения словам Саши. — Дело ещё себе какое-то отыскали. А захотелось пораньше побаловаться, так сказали бы дядьке толком с вечера; я бы и взбудил вас и сапожки бы почистил, как надо. А то, видишь, как у вас загорелось. Что ж, я теперь, по-вашему, в нечищеных сапогах вас пусти, а от папеньки вашего мне за это небось благодарность будет? Не холопские, кажется, дети.

Один за другим вздёргивались на костлявые пальцы вверх подошвами все двенадцать сапогов и, помотавшись под щёткою, становились рядком на конике, сверкающие и опрятные. Мы нетерпеливо глядели на них, обступив Аполлона, босые и встрёпанные. Друг с другом как-то не говорилось. Помыслы были всецело заняты предстоящею битвою. Особенно Петруша, вызвавшийся начальствовать неприятелем, то есть дворовыми мальчишками, был молчалив и беспокоен. По обычаю своему он, вскочив с постели, обливал себе голову над тазом кувшином колодезной воды, взвизгивая иногда от холода и удовольствия, и даже слегка подпрыгивая на своём месте. Он уверял нас, что это необходимо каждому силачу.

День должен был стать жаркий, но пока ещё порядочно пробирал утренний ветер. Петруша исчез из флигеля, даже не успев надеть бешмета; мы видели в окно, как он бежал к клеткам, напяливая на бегу свой бешмет. От холода он весь позеленел, и сухие скулы его ещё резче выдавались наружу. Мы отправились также немедленно в сад.

Крепость семибратка была расположена на границе сада с необитаемыми странами. Садовой ров в этом месте был широк и глубок, а главное, зарос наглухо крапивою, что по нашим стратегическим понятиям равнялось неприступности. Вишенник заполонил гребень вала, заменяя весьма удобно палисады. Между двух огромных ракит, дуплистых, суковатых, обросших жёлтым лишайником, как шерстью, простиралась земляная насыпь почти в сажень высоты, с бастионами, контрэскарпами и даже подъёмным мостом. Мы все семеро могли поместиться, в случае крайней необходимости, внутри этой насыпи. Главное достоинство её в наших глазах составляло изобретённое Ильюшею и ископанное Пьером подземелье, в которое каждый из нас мог на животе влезть и спрятаться, съёжившись по-кошачьи. Ильюша называл это то пещерою, то потаённым ходом, то пороховым магазином. Хотя я сам скрёб лопатою своды этого таинственного подземелья и очень хорошо знал его размеры, но почему-то не мог вместе с братьями не верить самым искренним образом, будто этим ходом можно пролезть под всем садом до дома или до пруда, куда вообще будет необходимо в минуту опасности. Ильюша обещал даже докопаться до парников, чтобы ночью, когда все уснут, добывать арбузы. Сюда же собирались мы спасать папенькину шкатулку с деньгами и сундучок с столовым серебром, когда нападут на Александровку разбойники. В пороховом магазине этом пока лежали только наши ракитовые пики, тяжёлые мечи из полированной берёзы, да десятка четыре яблок, только что сбитых с дерева, официально носивших скромное название «падалиц».

Времена давно стояли мирные, и атаман наш приказал на всякий случай засеять валы и бастионы сахарным горохом, бобами и карличкою. Вследствие этого обстоятельства воинственная семибратка имела в настоящую минуту невинный вид высокой грядки. Так было хорошо прятаться в этой уютной ямке, закрытой от солнца, ветра и взоров густо вьющимися побегами гороха. Ильюша уверял нас, что припасов хватит на два месяца, даже если бы подвоз был совершенно отрезан, если бы неприятель держал нас в теснейшей блокаде. Кроме гороха и сорока яблок, он немало ещё рассчитывал на вишни, покрывавшие ров, и на молодую антоновскую яблонь, росшую так близко к крепости, что при маленьком ветре тяжёлые яблоки её, как бомбы, сыпались в наши укрепления и катались по крепостным рвам. Вылазку до этой яблони легко было произвести на глазах неприятеля, и Саша уже заранее напрашивался на честь подобной фуражировки.

В семибратке в настоящую минуту происходит торопливый и беспорядочный совет. Все чувствуют, что Пьер недаром так поспешил к клеткам, что он дремать не станет. Ильюша хотя и много лебезит, но в делах военной тактики его голос имеет мало веса, а нам атаман и подавно не доверяет. Всех тяготит смутное сознание, что Пьер не на нашей стороне, что без него неловко. Атаман сердится, чувствуя на себе одном ответственность за будущее, и не видя ни в ком существенной помощи.

— Вот что, ребята, — говорит он наконец, — набирай земляных камней и падалиц. Надо хорошенько запастись ядрами, чтобы не подпустить их до рва; мечи пока за пояс, а пики оставляй здесь. Марш, живее, при первой тревоге все в крепость. Кто опоздает, останется за мостом!

Саша, к величайшей своей досаде, должен остаться караульным в башне, то есть взлезть на один из толстых сучьев ракиты и высматривать окрестность. Атаман раздумывал, жуя горох. Остальные, как мыши, разбежались по куртинам сада, для чего-то пригибаясь, прислушиваясь, останавливаясь, подползая, словно всем им грозит непоправимая беда в случае нарушения предосторожностей.

Слава богу, нанесли целые подолы земляных комьев, полупрелых яблок и всякого метательного материала, без малейшей тревоги. Храбро смотрят друг на друга и весело хохочут сдержанным хохотом.

— Теперь милости просим! — говорит Костя, потрясая куском кирпича, который он по своему разбойническому обычаю намеревался пустить в ход вместо земли.

Саша с завистью и сочувствием глядит сверху, и его воинственное сердечко жарко колотится.

— Не зевать, ребята, — кричит он серьёзным и озабоченным голосом. — Как дам сигнал, так и пали разом. Вас за горохом совсем не видно.

— Кто теперь слово скажет — пулю в лоб! — грозно шепчет атаман. — Теперь самая опасная минута. Они могут быть близко, во рву или в вишеннике. Тс!..

Все разом присмирели, и всем стало жутко. Так и кажется, что вот-вот распахнётся кустарник, и они кинутся на нас. Костя не сводит глаз со рва. Саша, бледный от волненья, с сверкающими глазёнками, спрятавшись в ракитовых ветках, как белка выглядывает кругом… Атаман нахмурен и стягивает себе живот ремнём. У каждого в руке пика, меч за поясом. На валу кучки ядер.

— Постойте, ребята, не так, — ещё раз шепчет атаман. — Всем здесь тесно, только мешать будем друг другу. А мы вот какую штуку сделаем!

Саша перегнулся через ветку, жадно прислушиваясь. Атаман продолжал:

— Только уж на это дело надо отчаянного казака — пан или пропал!

И он испытующе посмотрел на всех.

— Это, значит, охотников, атаман? — долетел сверху тихий, но решительный голос Саши. — Я охотник!

— Постой ты! Слышал, что сказано… — гневно перебил его Борис, грозя мечом. — Ты часовой, ты не смеешь глазом моргнуть, пока на часах. Того и гляди, подпустишь.

Саша безропотно умолк и стал напряжённо всматриваться вдаль.

— Я думаю, надо идти Ильюше с Гришей, — между тем говорил нам Борис. — Надо сесть в засаду одному у плетёной беседки, в Холме, а другому в Пеньке. А Саша, как завидит их, должен лезть к нам. Мы четверо отобьёмся пока; лишь бы на каждой стороне кто-нибудь был…

И я, и Ильюша безмолвно и поспешно повиновались.

— Слушать же свист, ребята, — сказал Борис вдогонку: — как только свистну, вы на них сзади бросайтесь, сначала пиками, потом мечами, а мы ударим отсюда. Только не робеть и не зевать… Не то всё пропало.

Всё смолкло. Едва трещат хворостинки под ногами. Алёша крадётся, как лисица, в тени вишенника вдоль вала. Я неслышно ступаю в его следы.

От семибратки тянется ряд старых ракит до самой плетёной беседки. Эти ракиты — домашние жилища семибратцев. Пенёк — имение Кости, Дупло — моё, Холм, именем которого обозначалась крайняя ракита с земляным бугром под корнями, принадлежал Ильюше. Мирные занятия семибратцев были строго распределены; в каждой раките было особенное промышленное заведенье. Ильюша, числившийся кондитером, прятал в корнях своей усадьбы маленький стаканчик для морсу и коробку, в которой иногда продавались нам винные ягоды, мармаладные конфекты, или коричневые круглые прянички, спрятанные от какого-нибудь гостинца. Я был кожевником, и должен был дубить у своего дупла листы синей сахарной бумаги мелом и свечным салом. Из этой кожи кроились сапоги и кольчуги для казаков. Моё поприще было тем неблагодарно, что кроме неприятной возни с салом я ещё чувствовал в душе полнейшую ненужность своего ремесла. Ещё ни разу ни в одном походе никто из нас не надел сапог или кольчуги моей фабрикации, хотя их постоянно собирали в арсенале.

Специальность Кости была, правда, тоже неприбыльна, но зато как-то почётнее. Костя был доктор. В его пеньке хранились куски смолы и мелу, пузырьки с какой-то жидкостью и много хирургических инструментов самой разнообразной формы: в виде пилы, меча, молотка, крестов, гвоздей, клещей, и тому подобного. Ассортимент этот получался совершенно готовым из варёной щуки под яйцами, именно из костей её черепа; за следующим же обедом он мог без малейшего труда замениться новым хирургическим прибором совершенно равного достоинства. Нянька Наталья давно известила нас, что в голове щуки находятся все инструменты, которыми жиды распинали Христа, и что поэтому щука — проклятая рыба, как осина — проклятое дерево, а воробей — проклятая птица. Это обстоятельство первый раз навело нас на мысль о хирургическом применении щучьих костей. Костя, по крайней мере, фанатически верил в это значенье. При его странном взгляде на больного и медицину вообще этот хирургический фанатизм иногда доводил нас до горьких слёз. Костя присвоил себе довольно стеснительное право лечить всякого из нас, кого он только захочет, притом всегда, когда он захочет, и конечно, от всего, от чего он захочет. Иначе, правду сказать, трудно было бы ему найти пациентов.

Когда орудия его специальности долго оставались в покое и совесть начинала мучить его сознанием неисполненного долга, он обыкновенно забирал в карман свою смолу и мел, свой пузырёк и коробочку с инструментами и останавливал без дальних дум первого встречного из нас. Я помню, как попался раз бедняга Саша! Саша был найден доктором в саду на косой аллее совершенно один, и именно в тот момент, когда доктор искал добычи.

— Дай пощупать пульс! — повелительно проговорил доктор. Саша подал руку; доктор крепко зажимает её под мышку и достаёт что-то из кармана.

— Что ты, Костя, пусти! — кричит Саша.

— Нет, нельзя, ты болен; у тебя скарлатина! — серьёзно говорит доктор, нажимая крепче на пойманную руку и уже открывая роковую коробку. Напрасно божился Саша, что он здроровёхонек, напрасно предлагал лучше выпить микстуры из пузырька — неумолимый хирург объявил ему, что надо бросить кровь, иначе он умрёт к вечеру. К несчастию Саши, руки доктора были сильнее его медицинских доводов. Рукав сорочки был засучен, выбрана на нежной белой коже голубенькая упругая жилка; щучий ланцет на полвершка вонзился в неё, и вместе с отчаянным криком Саши оттуда брызнула его тёплая малиновая кровь… Мел и смола, которые хирург поочерёдно прикладывал к ране, не могли остановить кровотечения; не могли остановить его и лист лопушника, и пыль из сухого дождевика, и даже паутина из окна беседки. Необходимо было предаться в руки маменьки… Но если мы иногда страдали от медицины Кости, то это страданье было ничто в сравнении с постоянным медленным мучением, на которое обрёк нас Ильюша коварным распределением промыслов. По его внушению члены республики обязаны были даром отдавать каждому ремесленнику предметы его ремесла. Мне отдавалась сахарная бумага, нитки, свечи, Косте — мел, смола и пузырьки, а Ильюше по тому же плутовскому закону приходилось получать даром взамен мелу и бумаги все наши конфекты, пряники и остальные сласти. После того мы должны были дорогою ценою покупать и выменивать у него свои собственные продукты; иногда он дразнил нас ими по нескольку дней, не спуская цены, требуя по листу бумаги за каждую винную ягоду, и по два за красную карамель. И ведь выдерживал, бестия, и ведь заставлял нас раскошеливаться, пить его водянистый лимонад, составленный из нашего кровного сахара, проживаться в пух и прах на коричневых пряниках, которые, кажется, так удобно было съесть даром, без торгу, соблазна и драки, в ту минуту, когда мы несли их из маменькиной спальни в кондитерскую хищного арендатора. Но уже таковы были законы республики, и мы свято чтили их.

У пенька, где пряталась страшная Костина аптека, я повалился на траву и забился в ракитовые побеги. Ильюша сделал несколько шагов далее и тоже упал; он был у холма, в своей кондитерской. Так стало вдруг тихо. От семибратки ни малейшего шороха, Ильюша будто в землю провалился… Только высоко над головою, там, где купается в синем небе рогатая шапка ракиты, бьются, усаживаясь на ветки, чёрные галки… Маленькая мордочка моя, думавшая таиться от врагов с целью устрашить их внезапностью нападения, вся с носом ушла теперь в душистый лес высоких трав. Зелено стало глазам, и так прохладно… Нежные шелковистые травы, сквозившие зелёным светом, кустившиеся пышными букетами, еле колыхались, шевеля по моему лицу мягкими концами. На пустых стеблях своих прямо, как на фарфоровых ножках, с какою-то особенною гордостью стоят диковинные воздушные пузыри одуванчика, словно сотканные из нежнейшего пуха. Ряды за рядами они уходят далее в куртину, перемежаясь с ярко-жёлтыми звёздами ещё неотцветших цветов, и с белыми подушечками совсем опавших… Былинки луговых трав, ветвящиеся тончайшими метёлками и дрожащими лесенками — как паутина, стоят в солнечном свете… Под широким освещённым лопухом таится зелёная тьма и сырость… Сухой тысячелистник поднял высоко на воздух свои белые зонтики, которые нянька Наталья называет кашкой… Забудешься, и кажется, будто это не травы, а настоящий лес, тенистый и бесконечный. Те же пальмы и бамбуки, и ёлки. И под ними дорожки, поляны и пропасти; бродят звери, чернеют логовища, сверкают прудки и ручьи… Вон какая-то проворная и красивая жужелица жадно пьёт воду в складке лопушника… Из подземной норки копошится чья-то головка с усиками… Снуют между корнями этих гигантских дерев взад и вперёд рыжие муравьи, кто с ношей в зубах, кто без всего… Вместо птиц сигают с дерева на дерево чуть заметные мошки, мушки и зелёные тли; комар орлом плавает над кончиком моего носа. Пригнёшь ухо — разноголосые песни льются под этою весёлою сенью.

Вдали кто-то цыркает, не смолкая, таким сухим жестяным скрипом… Из жёлтого венчика гудёт чей-то сердитый бас, и всё кругом чуть слышно жужжит и зудит, как струна поёт; будто это не мухи, не комары, а сам воздух, сам солнечный жар изнывает звуками… Как тут не забыть о Петруше, о приказе атамана, а своей засаде.

Вдруг раздался испуганный резкий крик. Я побледнел, как платок, и судорожно поднял голову.

Саша не спускался, а скорее падал со своей ракиты, что-то смахивая с лица, покрытого землёю… Его крик исчез во взрыве диких оглушительных криков, раздававшихся со стороны рва. Фигуры дворовых ребятишек в белых рубашках, с поднятым в воздух дубьём, видны были в чаще вишенника, через которую они усиленно прорывались. Одна белокурая голова за другою выныривала изо рва на гребень вала и тотчас бросалась в вишенник. Крик их, беспорядочный и непонятный, смутил меня до крайности. Руки мои дрожали, и я просто не верил возможности броситься одному со своею жиденькою палочкою в эту страшную толпу, вооружённую тяжёлым дубьём, неистово кричащую, бешено несущуюся на нас через ров, через крапиву и всевозможные естественные преграды. Ясно было, что они прокрались по дну рва от самой кухни, пренебрегая грязью и крапивой. Оттого Саша и не приметил их вдали… Кто-то из мальчиков заметил его на ветке и швырнул ему в лицо земляным камнем. Это был сигнал к нападению.

Из крепости тоже раздался воинственный крик, но я едва расслышал его. Между тем земляные камни частою дробью садили в вишенник. Атаман, Костя, Володя, припав все за одну и ту же стену, с лихорадочною поспешностью метали свои ядра, чтобы не дать опомниться врагу. Саше зашибло и засорило левый глаз, и он с какою-то страдальческою миною отирал его платком, повернувшись задом к врагам, спрятанным в вишеннике; как только последний воин вылез изо рва, вся ватага их вырвалась в разных местах на куртину и, мгновенно разделившись на три кучки, с трёх сторон бросилась к крепости. Видно было, что они исполняли заданную им прежде команду… Мальчишек было одиннадцать, но Петруши с ними не было. Командовал, как было заметно, Евграшка. Васьки-цыгана, Сеньки и Аполлонки, трёх страшнейших витязей двора, тоже не было. Мысль об этом обстоятельстве привела меня в ужас. Значит, Петруша выдумал какую-нибудь хитрость, и мы, конечно, пропали. Я беспокойно оглянулся на холм, ища глазами Ильюши, но ничего не разглядел.

Битва разгоралась жарче и жарче… Крики братьев выделялись сильнее из нестройного гула голосов. Особенно ясно слышался задыхающийся и гневный голос атамана, раздававший приказания. В крепостных рвах давка была страшная; семеро мальчишек, вскочившие туда первыми, не могли ничего сделать против земляной насыпи с сажень вышины, из-за которой осаждённые били их по головам и обсыпали землёю… Неповоротливые дубины осаждавших, страшные издали, в решительную минуту только мешали им, путаясь друг за друга. Удар берёзового меча по верхнему концу дубины выбивал её из рук. Атаман хватался за них просто руками и перекидывал к себе за насыпь… Таким образом уже трое были обезоружены, и двое из этих обезоруженных лежали во рву, придавленные другими нападавшими. Только четыре человека с Евграшкою во главе, оставшиеся за рвом, наносили чувствительный урон крепости, разбивая через ров своими длинными дубинами земляную насыпь и отбивая иногда удары осаждённых от голов своих товарищей, бившихся под стеною.

Саша, который должен был по плану защищать самую удалённую от меня сторону крепости, перешёл к месту приступа и помогал братьям. Должно быть, в крепости не разглядели, что Пьера ещё не было.

Вдруг совершенно неожиданно я приметил, что в шагах тридцати от битвы замотались верхушки вишенника; не успел я опомниться, как страшная фигура Пьера поспешно выглянула из куста и стала пристально всматриваться. Он подходил именно с той стороны, на которую не производился приступ; отрезать его ни мне, ни Ильюше было невозможно, потому что надо было прежде пройти через нападавших. Я попробовал крикнуть Саше, чтобы он обернулся; но ни осаждённые, ни осаждающие не расслышали этого крика в шуме битвы. Только Ильюша выполз из-под своего холма и вопросительно поглядел на меня. Сам он близорук и, конечно, ничего не видел.

— Ну что, пора? — спрашивал он меня тихо, щурясь и вытягивая свою худую шею.

— Живее, или всё пропало! — сказал я, быстро вставая, одушевившись приливом какого-то отчаянного чувства. Мне чудилось, что уже не о чем больше помышлять, что всё равно не спасёшься, и надо только погибнуть с честью. Перекрестившись, я бросился вперёд, широко размахнувшись своею пикою, Ильюша бежал за мною. Я не видал хорошенько ни крепости, ни сада, ни братьев… В глазах стоял какой-то горячий туман, точь-в-точь как иногда бывает в каком-нибудь страшном сне; и в этом тумане мерцали фигуры в белых рубашках, босые, белоголовые, с поднятыми дубинами. Я не понимал, что именно я должен делать, с какой стороны напасть, откуда отрезать, куда гнать — я бросился, нагнув голову, в кучу мелькавших передо мною белых рубашек, как бросаются в волны в минуту смертельной опасности, и почти зажмурясь, стал разить направо и налево, проникнутый всё тою же отчаянною мыслью — что нам не победить, что надо хоть пасть с честью. Не знаю, что делал Ильюша, что делали братья… Помню, что тяжёлый удар переломил пополам мою пику, жестоко ушибив мне правую руку; что я не мог скоро выхватить из-за пояса свой меч, что кто-то схватил в эту минуту меня за шиворот и хотел бросить на землю, потом отчего-то крикнул и пустил, потом я крикнул и наткнулся на что-то, потом я опять стал махать мечом; по мечу кто-то больно бил; все кричали, все толкались, и наконец я побежал по куртине, преследуя те же белые фигуры, рассыпавшиеся в разные стороны.

«Ура! Ура!» — слышались задыхающиеся голоса братьев, и я сам кричал на весь сад: «Ура! Ура!».

* * *

Петруша опоздал одною секундой. Когда он, бледный и запыхавшийся, прибежал к крепости и одним прыжком бросился через ров на стену, остальная ватага уже рассыпалась по саду, спасаясь в ров и в осинник, кидая по дороге свои дубины. Кроме меня и Кости, все братья были ещё у крепости. Петруша вскочил на гребень стены и взмахом руки бросил с неё Сашу, смело его встретившего, вниз головою… В один миг он был внутри насыпи и кричал безумным голосом, махая шапкой: «Сюда, сюда! Ура, наша взяла!..»

Но это был его последний победный крик. В жару приступа он ни разу не оглянулся на сопровождавших его мальчишек, отборный отряд которых он назначил для нанесения решительного удара. Из четырёх только двое добежали с ним до крепости.

Аполлонка с Гришкой, заметив издали бегство и вопли своих соратников, юркнули в вишни, из вишен в ров, изо рва на выгон — и пустились бежать во все лопатки к клеткам. Сенька и Васька одни следовали за своим вождём. Но когда, подбежав к валу, Васька догадался, что всё кончено, и когда потом Ильюша, стоявший за антоновской яблонкой, пустил ему прямо в глаз крепким зелёным яблоком, то знаменитый наездник клеток с плачем повернул тыл и, закрыв глаз ладонями, бросился вскачь через куртину. Сенька был повален и скручен прежде, чем мог подумать о бегстве… Атаман грозным голосом сзывал теперь всех нас, ругаясь от нетерпения. Он изнемогал в одинокой борьбе с Пьером, который, сбросив Сашу, с неистовою быстротою ринулся на Бориса, остававшегося единственным защитником внутренней позиции. Они мяли и метали друг друга так страшно, что мы, вскарабкавшись кругом на стены, с замиранием сердца следили, как подымалось то Пьерово, то Борисово туловище, как кряхтели и мычали они, силясь сдавить друг другу рёбра, как относило их от одного угла ямы к другому. Как тут помогать? Ведь они раздавят меня, как только спустишься к ним вниз!.. Пьер был совершенно свеж и страшно разгорячён; атаман наш, напротив того, сильно утомлён первым приступом.

Мы видели, что он начинает ослабевать, что рука его как-то вяло стала держать Пьера, и что Пьер стал поминутно взмахивать им, стараясь бросить на землю… Усталым голосом кричал Борис, чтобы мы держали Пьера и несли верёвку. Саша, несмотря на контуженую голову, вдруг смело бросился вниз и повис на шее Пьера; от этого толчка оба боровшиеся опрокинулись наземь.

— А! Лежишь! Проси пощады! Смерти или живота! — свирепо кричал Пьер, в опьянении борьбы представлявший себя среди действительных врагов. Он так сдавил при этом грудь атамана, что тот начал хрипеть. Я и Костя спустились на выручку; Ильюша был при пленном Сеньке; Володю послали подбирать неприятельские доспехи.

Мы ухватились своими крепкими загорелыми руками за толстую шею Пьера и потянули его к себе, упираясь коленями ему же в спину; но он напряг, как бык, эту жилистую шею, нагнул голову и не подавался… Лицо его стало багрово-синее от усилий, которые он делал, сопротивляясь нам; атаман хрипел и бился в его руках. Тогда Саша с безумною решимостью, всегда отличавшею его в битвах, подбежал к самому носу Пьера и, обхватив одну из его рук, повалилися на неё целым корпусом. Борис, воспользовавшись этим, повернулся спиною вверх и приподнял на себе Пьера; тогда нам с Костей уже нетрудно было оттащить его от атамана, которого он держал только одною рукою. Атаман, раздосадованный недавним поражением, собрал последние силы и сам теперь бросился на Пьера. Он успел схватить его под мышки, что лишало Пьера всякой силы. На шее его уже и без того были мы с Костей, а на правой руке Саша. Долго топтались мы так, медленно передвигаясь с места на место; Борис, крепко обхвативший грудь Пьера, выжидал благоприятной минуты, чтобы стряхнуть его и бросить на землю; сам он между тем усиленно дышал, спеша оправиться от медвежьих объятий своего соперника. Пьер не предпринять никакого поступательного движения ни на одного из нас; но он стоял, как дубовый столб, вкопанный глубоко в землю, при всех усилиях наших повалить его. Он опирался на Бориса, когда мы тянули его сзади, и на нас, когда Борис с Сашей гнули его к себе; ноги его были расставлены широко и неподвижно, как каменные тумбы. Ни он, ни мы не произносили ни слова — только глухой редкий топот ног, да вынужденный вздох иногда раздавались из крепости.

— Ильюша, бросай Сеньку, давай сюда верёвку! — сказал вдруг атаман.

Ильюша крикнул Володю. Тогда в первый раз приподнялся крутой смуглый лоб Пьера, и его горевшие гневом узенькие калмыцкие глаза сверкнули на нас, оглядываясь кругом. Казалось, он только теперь заметил, что ему изменили его трусливые ратники, и что он остался один против всех. Он с усилием повернул шею к вишеннику, ко рву, попробовал приподняться на носках и заглянуть туда, попытался даже крикнуть что-то, но только сердито захрипел и закашлял, потому что я и Костя впились ему в шею двадцатью костлявыми пальцами и не переставали оттягивать её назад.

— Сенька! — чуть слышно прохрипел Пьер, остановивши глаза на пленном товарище. Сенька лежал бесстрастно и неподвижно, следя взором за битвою. Что-то обиженное и жалобно звучало для меня в Петрушином голосе, будто в стоне раненого зверя.

Всем братьям было теперь жалко и противно, что мы бились против своего же, против Пьера, и притом шестеро на одного.

Ильюша и Володя принесли верёвку.

— Атаман, ведь его можно так пустить, на честное слово, — сказал я, вдруг содрогнувши сердцем и едва не прыснув слезами — так горько-обидно мне показалось в это мгновение положение нашего богатыря и храбреца Пьера.

— Генерал, сдаёшься на капитуляцию? — грозно спросил тоненький голос Саши, который сидел в это время на корточках, добросовестно уцепившись за ослабевшую руку неприятельского главнокомандующего. Главнокомандующий только мрачно хмурился и, синий он натуги, воспламенёнными глазами глядел на верёвку.

— Проси пардону! Сдавайся! А то скручу, как барана! — кричал Борис, безжалостно торжествуя над своим недавним победителем.

Пьер ещё раз с трудом оглянулся на ров, потом на сад, облизал свои запёкшиеся губы и не отвечал ничего. Жилы на его шее и на висках бились так, что нам было слышно.

— Вяжи его, Ильюша, что с ним разговаривать! — крикнул атаман. — Вяжи сначала ноги!

Ильюша нагнулся к ноге; Пьер тоже нагнул голову и спокойно, не шевелясь, смотрел на Ильюшу и на его приготовления. Саша, атаман, мы с Костей — все с замиранием следили за этим постыдным концом великой битвы. Всем жалко было попранной силы и оскорблённого самолюбия Пьера, но вместе с тем всем жадно хотелось отдыха, спокойствия, безопасности. А пока Пьер не будет связан, тревожное состояние наше не прекратится. Чего же он не сдаётся мирно! Мы бы отпустили его с честью и ничего бы ему не сделали… Он сам виноват в своём позоре.

Вдруг Ильюша отлетел головою в насыпь, Саша куда-то ещё дальше, атаман с болезненным криком отшатнулся в сторону, какие-то железные клещи мгновенно сплющили и оторвали мою руку, державшуюся за него, и Пьер с рёвом дикого зверя очутился на насыпи. Костя ещё болтался у него на спине, но по его отчаянным крикам видно было, что он недолго выстоит перед кулаками Пьера.

Всё мгновенно бросилось вслед, как стая гончих, упустившая кабана. Но дороге мы перескочили через Костю, воющего в траве, едва не раздавив его в своём отчаянном беге. Борис, вне себя от досады, летел как ветер наперерез Пьера от дома и калитки. Ильюша с Володей бросились к огородам, чтобы не пустить его через ров в конопляники; я и за мною поднявшийся Костя мчались прямо за беглецом. Сначала он бежал к садовой калитке, надеясь, вероятно, проскочить во двор, к клеткам, где можно было собрать мальчишек; но Борис так искусно отрезал ему путь, что выйти из сада этим путём не было никакой возможности. Пьер повернул тогда через парники к огородам; хотя там ров был глубок и почти непроходим, но зато спасение верное: десять десятин конопляника, высокого, как лес, в котором могла скрыться лошадь, шли прямо от рва к деревенским избам; за деревней тотчас же олешник, болото; в самой деревне скирды, овины… На всяком шагу можно было найти безопасное тайное убежище. В парниках Пьер схватил какую-то вилу и бежал, попираясь ею, делая широкие прыжки. Ильюша бегал отлично; он заступил доску, через которую переходили ров в огороды, и ждал Пьера, вооружившись дубиною, вырванною из-под яблони. Борис настигал Пьера от парников, мы с Костею едва не хватали его за полы. Ров был так заполонён бурьяном, козьим листом и вишняком, что не видно было, где его край, куда надо прыгать. Но проклятая вила спасла Пьера. Он взмахнул ею на Ильюшу, бросившегося ему навстречу, быстро вонзил её в землю и, упираясь на неё, перемахнул через ров, как на качелях. Общий крик беспокойства и досады раздался ему вслед. Больше мы его не видали; только слышали, как ломалась конопля под его тяжёлым бегом. Вила, вонзившись зубьями в землю, ещё дрожала, как струна, от последнего толчка.