Мы едем на богомолье в Воронеж. Центр армии, её главную квартиру, составляет шестерик в бабушкиной карете, самой поместительной и надёжной из наших карет. В дышле запряжён Заячик с Танкредом, Украйник и Мазур на пристяжке; подседельною Буланая, и Несчастный в подручных; форейтором Яшка, потому что Кузьма стал слишком велик, и его посадили кучером в кибитку, где везутся няньки.

Яшка, как новичок, привязан за ноги к лошади, и мы уже не раз дразнили его трусом, собравшись на дворе около кареты.

О кучере говорить нечего: всякий знает, что кучером Михайло, и никто больше. Всякий знает, что ни маменька, ни бабушка ни за что в свете не поедут с Степаном или большим Яковом; да и как вообще в дороге без Михайлы? Это всё равно, что вместо Заячика запрячь в дышло кареты Любезного или Разбойника из тарантасной тройки.

В карете сидят бабушка, три старших сестры и Володя, глубоко этим обиженный, ибо его этим актом как бы отписали от казаков и признали девчонкой. За каретой едет коляска четвериком с отцом и четырьмя казаками, то есть братьями, за коляской тарантас с учителем и двумя старшими братьями; за тарантасом кибитка с нянькой Афанасьевной и двумя горничными. Лакеев только три, и из них один, что сидит на высоких козлах, обшитых басоном и кистями, есть повар Василий, лицо чрезвычайно важное во всех событиях нашей жизни, столь же неизбежный и незаменимый, как кучер Михайло, как Зайчик в дышле. В коляске рыжая четверня молодых, только что подобранных; это тем страшнее, что кучеру Степану никто не доверяет; сам папенька сел в коляску для руководства и предотвращения опасности; но мы всё-таки ждём приключений. В тарантасе опытные разгонные лошади; большой Яков, отличный троечник, свистит и поёт, как почтарь; с тем ничего не случится… Лишь бы не отставал.

***

Сколько никогда не забываемых эпизодов, страшных и комических историй, никому не открывающихся, кроме этого крошечного мира, из которого любопытные глазёнки глядят втихомолку на мало ещё знакомый мир, и из которого волнующаяся душа созидает кругом себя всё, чего сама жаждет. Мать, укачанная долгою ездою, беспокойно дремлет; сёстры мечтают о предстоящих городских увеселениях; бабушка внутренно стенает о ночлеге и чае; отец весь погружён в хозяйственные заботы о будущем и настоящем; у всякого из них серьёзные или грустные думы, у всякого расчёт и соображение. Даже кучер Михайло сомнительно поглядывает — не взял ли он слишком влево от указанного ему поворота; даже форейтор Яшка осаждаем мучительною мыслью о том, какую таску задаст ему Михайло за то, что он запутал унос при спуске с горы… Только мы, мы одни, семь пар живых глазёнок, семь пар вострых ушей и семь черномазых воспламенённых головок, живём энергическою и широкою жизнью настоящей минуты. От нас ничто не ускользает, и всё рисуется нам в рельефных выразительных образах, которые не забываем даже теперь, после долгих лет другой жизни, других интересов…

Никто не понимает того, что мы понимаем. Словно все предметы кругом в каких-нибудь шапках-невидимках, и мы одни обладаем чудным талисманом, которому доступны эти шапки-невидимки.

Словно кругом нас льётся диковинная нечеловеческая речь, и только у нас одних ключ к разумению её… Сижу я, притиснутый тяжёлою отцовскою бекешею, не смея повернуться в своём уголку, но душа моя словно плывёт по широкой многоводной реке мягко и плавно, навстречу тысяче прекрасных и незнакомых предметов; её несёт, несёт всё дальше и дальше, вниз по течению; панорамы и перспективы сменяют одна другую, образы встают и тают, и мечты, как сны, свиваются и текут вместе с движением экипажа… Вот прошёл человек страшного роста с всклокоченными волосами, с дорожной сумой на плечах; он зверски поглядел на наши экипажи и исчез в лесу, потрясая дубиною… Я, Ильюша, Саша, все мы уверены, что под рубашкою его спрятан широкий нож, и что он только что зарезал запоздавшего путешественника… Мы будем долго говорить о нём на первом привале своём, лёжа рядом на сене, и длинная история о встрече разбойника, конечно, возвратится с нами домой. Вот мы спускаемся с страшной горы… Эта гора в селе Турове, мы твёрдо запомнили…

Нам слышно, как Андрей соскакивает с козел, и как гремит цепь тормоза, подложенного под колесо… Карета двинулась, тяжело стирая дорогу омертвевшим колесом, оставляя за собою горячий след…

В темноте как-то особенно беспокойно раздаются гневные распоряжения папеньки… Фигура Андрея, подпирающего массивную карету со стороны обрыва, кажется чем-то таинственным, обречённым року… Никто из нас не сомневается, что на Андрее висит всё наше спасение, что только его сила удерживает карету от падения и гибели…

Внизу зияет глубокий чёрный обрыв; густые ветки полыни, выглядывающие из него на нас, кивают в полусумерках, как седые ведьмы… Живо представляются воображению все ужасы, обитающие в недрах этой пропасти… Карета скользит всё быстрее и быстрее, всё ближе к обрыву… Уже Андрею негде стоять… Тормоз не в силах сдержать несущейся сверху громады… Ещё мгновение… Андрей исчезает в бездне… Форейтор Яшка с подседельной и подручной исчезают в бездне… Первый жеребец наш Мазур, бывший на правой пристяжке, исчезает в бездне… Карета пошатнулась, мы онемели от ужаса и шепчем предсмертные молитвы… Прощайте, братцы, маменька, няня… С грохотом несётся карета вверх колёсами на дно ужасной пропасти… И… Сердце замерло…

Стой! Ведь ничего этого нет и не было.

Успокойся, крошечное напуганное сердце… Карета преспокойно гремит по каменистому грунту, и твой любимый Зайчик, опытный ветеран спусков и вытягиваний, не выдаст тебя. Смотри, как он почти присел на свой могучий зад и спалзывает вниз осторожно, как человек, медленно перестанавливая передние ноги, вытянутые, как корабельные канаты… Оголовок надвинулся ему на самые уши, дышло скрипит, не зная, какой силе ему нужно уступить; горячие пристяжные едва удерживаются, чтобы не пуститься марш-маршем от надвигающейся на них махины… Но верный твой Зайчик со спокойствием и терпением главнокомандующего сдерживает и направляем все эти силы, вспомоществуемый строгим Танкредом, своим содышельником… А наверху на козлах царит, как Феб на своей колеснице, столь же опытный и столь же спокойный кучер Михайло, весь сосредоточившийся на этом опасном мгновении, крепко держащий в каждой руке по три туго натянутые вожжи, и опрокинувшийся тучным кучерским корпусом своим почти на самую спину… Вот твоя надежда и твоё спасение… Не прислушивайся к боязливым вскрикиваниям бабушки и маменьки, взывающих поочерёдно то к Михайлу, то к Божьей Матери; не волнуйся оттого, что встревоженный папенька бранит лакея Андрея, как будто этот Андрей был виновником этой горы, и оврага, и тяжести экипажей… Поверь, что ничего необыкновенного не случится с тобою, хотя тебе и припоминаются в это решительное мгновение все дорожные истории, рассказываемые старшими братьями. Может быть, и эти истории были не опаснее твоей собственной, о которой ты, то конечно, не преминешь сложить деревенскую сагу на удивленье и наслажденье твоим маленьким братьям.

***

Ночи и дни, полные впечатлений и приключений, сменяют одни другие. Душа набралась богатого и разнообразного запаса… В городе Нижнедевицке всех нас поразил своими размерами и великолепием казённый соляной магазин, около которого стояла пёстрая будка и ходил часовой-инвалид в кивере и белых штанах, ружьё на плечо. Саша думал, что это царь, и няне довольно трудно было разуверить его. Единственная нижнедевицкая церковь не так поразила нас, потому что в нашем селе церковь была побольше и покрасивее. Но зато с каким удовольствием высунулись мы из окна коляски полюбоваться на красоту и хитрую махинацию шлагбаума, тяжело поднявшегося над нашими экипажами и нетерпеливо пропускавшего их под собою… Вот-вот отхватит кибитку с нянькой или тарантас!.. Тарантас ещё пробьётся; там Петя, там атаман; но за няню приходилось серьёзно опасаться: она ещё как нарочно отстала чуть не полверсты на своих мужицких клячах. С тревогою поглядывали мы на приближающуюся рогоженную кибитку и на опустившуюся полосатую перекладину… Однако нашу кибитку пропускают, вот она уже на этом берегу.

С благодарностью и благоговением глядел я на мрачного воина, располагавшего судьбою проезжих, мановеньем руки поднимавшего и запиравшего эту непонятную нам махину.

Вечером кто-то сказал, что подъезжаем к лесу, что лесом до самой станции ехать… Папенькину коляску пустили вперёд, и папенька достал из-под места и уложил около себя саблю, которая всегда бралась в дальний путь. Дома она висела на стене кабинета над трубками, рядом с арапником, кинжалом и каким-то очень хитрым садовым инструментом, употребление которого не постигал сам атаман наш, рисковавший иногда в отсутствие папеньки осторожно снимать саблю и кинжал и обнажать их сокровенные лезвия к всеобщему нашему ужасу и восторгу. Это предприятие было тем опаснее, что на сабле всегда бренчали кольца, и маменька легко могла накрыть любознательных исследователей, забиравшихся в кабинет вопреки строгих приказаний. Мы твёрдо верили в саблю и силу папеньки, и считали коляску наиболее обеспеченною; тем более, что четыре казака дома успели вооружиться, как следует храбрым воинам, заткнув за пояс панталон деревянные кинжалы с ручками, вырезанные атаманом из грушевых сучьев, и снабдив карманы навязанными на снурки камнями. Папенька, конечно, не знал об этих боевых средствах, но в минуту опасности они должны были неожиданно его выручить.

Оборонительные средства кареты очень беспокоили нас. Мы долго рассуждали с Костей и Ильюшей — что будет делать тамошний гарнизон в случае нападения. Положим, что Василий будет поражать их кнутом с козел и защитит этим лошадей, — это все допускали. Андрей, конечно, должен соскочить и напасть сзади. Но у него ничего более не было, кроме хлебного ножа; а ножом трудно драться против дубины. Костя предлагал отвязать валёк; он говорил, что дяденькин Петрушка отбился вальком от трёх разбойников, когда дяденька ездил с ним в Арзамас. Но Ильюша справедливо заметил, что тогда их спас не столько Петрушка, сколько Милорд, который бросился с саней прямо на грудь атамана разбойников и перегрыз ему горло; а Петрушка уже в это время только успел отрезать валёк и справиться с остальными. Да Андрей ещё разве такой, как Петрушка? Как бы не так. Зато единогласно одобрено было умное изобретение маменьки, которая всегда брала с собою в дорогу кулёк с песком. Разбойники, конечно, не ожидают этого; один из них просунет голову в окно и, приставив кинжал к груди бабушки, закричит: «Смерть или кошелёк!». В это время маменька ударит ему в глаза горстью песку; он кинется назад; другой бросается к карете, и опять отбегает в ужасе, ослеплённый.

Мы не можем удержаться от радостного и удалого хохота, слушая пророчества Ильюши… Мы между тем успеем перевязать задних разбойников, которые напали на коляску и тарантас, и окружаем со всех сторон карету — Пьер и Борис нападают на главного атамана. «Спасайся кто может!» — кричит атаман и в отчаянии бежит к лесу; но Карп Петрович (учитель) с Василием перерезают ему отступление к лесу. «Смерть злодеям!» — раздаётся голос папеньки, и его сабля рубит одного разбойника вслед за другим. «Лучше смерть, чем плен!» — восклицает молодой высокий разбойник, успевший уже похитить сестру Лизу; в это время окровавленная голова его катится, сверкая глазами, к ногам Лизы. «Пощады, пощады, мы сдаёмся!» — кричат остальные разбойники, бросая оружие; Андрей достаёт верёвки, и мы с торжеством везём пленников в город, чтобы отдать их солдатам…

***

Однако на самом деле выходит немного пострашнее, и удалая фантазия начинает слегка трепетать перед насунувшимся со всех сторон чёрным обложным лесом. На тёмном небе смутно вырезаются чёрные пирамиды, стрелы и шапки. Михайло начинает кричать на лошадей каким-то необычным искусственно-весёлым и принуждённо-громким голосом; форейтор Яшка тоже кричит и понукает; лошади бегут особенно скоро и дружно, будто напуганные… Папенька молчит, как мёртвый, и неподвижно смотрит на дорогу, держась за эфес сабли… Андрей что-то беспокойно шепчет кучеру и указывает куда-то пальцем… «Но, но, но! Но, вы, детки, покатывай!» — кричат на всех козлах кучера… Шестерня, четвёрка и две тройки с трудом, но быстро мчатся по песчаной неправильно вьющейся и разбросанной дороге, отфыркиваясь и глухо шумя копытами…

Толчки за толчками подбрасывают экипажи, которым то и дело приходится переезжать занесённые песком старые корни. Песок шуршит под колёсами и скрипит во втулках… Одинокие сосны внезапно подходят и уходят от дороги, словно огромные, тёмные люди… Стена леса то напирает сбоку на экипаж, то ныряет в лощину, то совсем заслоняет ход, заставляя дорогу бежать ящерицей с горки на горку…

А что мы видим в этом лесу, — избави Бог! Сколько раз на моих глазах этот чёрный куст подползал к дороге, чтобы схватить карету за колесо. Сколько раз внезапно отделялись от лесного мрака толпы грабителей, вооружённых до зубов, и так же внезапно пропадали во тьме… Может быть, они гнались за нами до удобного места, где ждала засада… Из-за деревьев смотрели привидения, седые как туман, кто-то махал длинными крючковатыми руками… Кто-то стонал…

Вдруг откуда-то издали раздался отчаянный крик, пронёсшийся по всему лесу и по всей окрестности… Казалось, он отдавался даже в облаках. Как будто кого-то резали, кто-то звал кого-то, догонял кого-то и не мог догнать. Звук за звуком, стон за стоном, мерно, с ровными промежутками, потрясал ночное безмолвие… Казаки тряслись, как жиды, забыв про кинжалы и пращи, потеряв веру в маменькин песок и в папенькину саблю…

— Стёпка, что это за крик? — порывисто спросил отец.

Степан усмехнулся на козлах, словно ожидал этого вопроса, и полуобратясь назад, сказал спокойно:

— Это, сударь, филин кричит… Тут филинов страсть сколько…

Но мы ещё долго дрожали. В другом месте нас напугал огонь, разложенный в лесу; он мерцал то справа, то слева, смотря по изгибам дорожки, словно смеялся над нами. Сначала мы его приняли за глаза лешего, но когда стали приближаться к нему и рассмотрели чёрные движущиеся фигуры на фоне красного пламени, для нас сделалось несомненным, что мы попали в стан разбойников… Впрочем, мы мало ошиблись, потому что это был действительно стан цыган…