Мне кажется, что мы живём совсем не в той деревне Лазовке, в какой теперь живём, хотя, конечно, и та и эта называются именем Лазовки. Той Лазовке не было конца — ни на север, ни на юг, ни на запад; в ней простирались необитаемые пустыни, глухие дороги, дикие леса; в ней были даже моря, на которых мы открывали уединённые, ещё никем не посещённые острова. Та Лазовка была населена разными народами, врагами и друзьями нашими. Где же всё это в теперешней моей деревушке, скучной и тесной? Где эти дороги, по которым так долго, бывало, бежишь, утомлённый и нетерпеливый, тщетно отыскивая на горизонте глазами желанные верхушки осин, возвещающих отдалённую пасеку?.. Там были такие живописные холмы, лощины, луга; всему было особенное название, вечно памятное, ознаменованное историческими событиями. Вон полосатый курган — там была битва с козой-обманщицей — так назывался неустрашимый и коварный лакей Пашка, вечный враг наш в воинственных играх. Вон лозочки — отрадный зелёный уголок среди ржаного поля, где мы находили столько ягод, диких персиков и новых цветов… По этой меже бежал волк, едва не съевший Ильюшу, хотя об этом не подозревала в доме ни одна живая душа. Труп прежнего передо мною, во всех своих мёртвых деталях, но отлетела душа, которая его живила, и не вернётся никогда. Самая благодарная и безграничная сфера для предприятий и открытий был наш пруд. Впрочем, пруд — фальшивое название. У подошвы нашего огромного сада стлалось большое и многоводное озеро; на ту сторону голос не хватал, и люди казались маленькими. Озеро заперто было длинной плотиной и мельницей; с другой стороны оно продолжалось низкобережною, островистою, камышистою и извилистою речкою, которой головище было вёрст пять выше нас в глухих полевых болотцах. Леса камышу, заливчики, плёсы, заросшие островки окаймляли тонкие берега нашей Кшени…
Тут был наш Тихий океан, с его коралловыми рифами, водорослями, неведомыми архипелагами… Тут мы выдерживали бури, подвергались опасностям, знакомились с скудными богатствами незатейливой лазовской природы… Счастливы были дни и часы, когда удавалось урваться на долгое рискованные плаванье. Отпроситься было всегда очень трудно, потому что и маменька, и отец очень боялись воды и очень не доверяли нашему благоразумию. Оттого иногда приходилось идти напропалую, то есть уплывать без спроса, куда глаза глядят, заранее решившись вытерпеть грозный ответ перед кем следует.
* * *
Солнце ещё не распеклось как следует по-летнему; ещё лакей Пашка не пронёс в чайную огромного самовара; ещё не видно на кабинетном балконе папенькиного бухарского халата с дымящейся трубкой. А мы уже проворно и тихо собрались в путь; сапоги на босу ногу, русские рубашки прямо на тело; Саша уже тащит по-за кухней к пруду, укрываясь от хором, две лопаты, похищенные в конюшне, и под мышкой огромный деревянный ковш, захваченный мимоходом в застольной. Костя, одарённый не столько лисьими, сколько волчьими свойствами, бежит прямо через двор в калитку сада, только что успев ворваться в ледник вслед за спускавшейся ключницей, что-то поспешно пережёвывал, облизываясь, пряча и засовывая в карман. Главная армия с атаманом и Петею ушла вперёд и спешит теперь по боковым аллеям беглым маршем к пруду. Все держат себя как-то сосредоточенно, серьёзно, будто чувствуя особенную важность предстоящего дела. Говорят отрывисто и шёпотом. Атаман обдумывает — не упущено ли что; вот он махнул головой налево, где шалаш садовника, и зачем-то отряжает туда Петю; а мы все бежим далее… Петя догоняет нас, мчась по некошеным куртинам, пригибаясь под ветками яблонь, продираясь через вишняк…
Что-то глухо скребёт за ним землю и цепляется со стуком за деревья… Что это такое? Петя тащит за собою какую-то длинную и толстую веху.
— Атаман, зачем это? Что это будет? — спрашивают голоса.
Борис, не отвечая, подходит к Пете и несколько мгновений рассматривает веху, хмурясь, перещупывая, перевёртывая её со всех концов. Петя и все мы смотрим на него с беспокойным любопытством.
— Ну что? — спрашивает неуверенно Петя.
— Ничего… как-нибудь приладим, — тоном знатока, словно нехотя, отвечает атаман.
— Годится? — продолжает Петя, пытливо всматриваясь то в веху, то в атамана.
— Ничего себе, годится. Тащи к пристани, — повелительно говорит Боря.
— Что это такое, атаман, багор, что ли, будет? — спрашивают кругом.
Но Борис быстро идёт вслед за Пьером к пристани, не удостоивая нас ответом.
— Да скажешь, атаман, что это будет?
— Мачта! Не видишь? А ещё матрос! — презрительно кричит атаман. — Скидай сапоги, ребята, всё скидай долой — за работу!
Мы уже стояли на доморощенной пристани внизу сада, около которой в заросших тростником заливчиках качались две наши лодки: одна большая, тяжёлая, с рулём, окрашенная зелёною краскою, по медленности хода и обшей неуклюжести прозванье ей было «Марфа Посадница»; другая — вострая и узкая, затекающая водой, грязная, осмолённая сверху донизу. Эта называлась «Душегубка», хотя на этой любимой душегубке своей мы преблагополучно путешествовали по своему пруду несколько лет сряду. Закипела работа. Толпа голых матросиков, мускулистых и смуглых, закопошилась около душегубки.
— А ковша нету! У кого ковш? — кричал распорядительный голос Бори.
— Где Саша? Куда Саша девался? — спрашивали в толпе. — У него должен быть ковш!..
Между тем молодой осинник, густо засевший на низком берегу тотчас за камышами, трещит от чьих-то порывистых и спешных шагов. Из-за камышей показывается побледневший от скорого бега Саша с двумя лопатами на плечах и с огромным ковшом за поясом.
— Ну, братцы, насилу перепрыгнул через ров, — кричал он, размахивая руками, весь радостный. — Теперь его вдвое шире раскопали, да такой плетень наверху высокий — два раза в крапиву падал, едва выкарабкался…
— Давай ковш сюда, некогда болтать! — крикнул Боря. Он стоял по колена в воде, пригнув к себе корму лодки, чтобы дать стечь воде. Саша между тем раздевался.
— Постой, не раздевайся, сена принеси! — крикнул атаман, не оборачиваясь и притворно грубым голосом.
— Много сена, атаман?
— Тащи, сколько захватишь… Да ты один не донесёшь много… Иди ты, Костя, с ним…
Костя не пошёл. У него оказались без того ноги изрезаны, и босой он не побежит по траве. Атаман его выругал трусом и неженкой. Послали меня, потому что Ильюше давались более тонкие и более отвлечённые поручения, вроде выпросить чего-нибудь у маменьки, отговориться от наказания и тому подобное. На грубые же услуги его обыкновенно не решались употреблять.
Мы воротились, запыхавшись, с охапками сена, выхваченного из стога.
— Братцы, мы козюлю сейчас видели! — полуиспуганно, полурадостно кричал я, ещё не добежав до братьев.
— Братцы, я козюлю сейчас видел! — силился перебить меня Саша.
— Прямо в сажелку поползла; теперь туда никому нельзя ходить… Надо сказать Павлычу… Может быть, он её отыщет.
Лодка была вычерпана и набита сеном. Атаман с Пьером, пригнувшись лицом к самому дну лодки, ухитрились как-то увязать нижний конец вехи между вбитых гвоздей. Костя навязывал между тем не верёвки заранее сшитые простыни.
— Не зевай, не зевай, ребята, дружно работать! — строго покрикивал атаман, сам весь в поту от напряжения.
* * *
Ах, как восхитительно хорошо плыть по нашей извилистой степной речке, синей посередине от отражающегося в ней летнего неба, зелёной к берегам от отражения камышей, придвинувшихся к ней из болот и лугов сплошными стенами… Тихо-тихо по этим низким берегам… Мы притаили дыхание, и атаман чуть слышно опускает в воду лопату свою то с одной, то с другой стороны кормы… Только в тростниках шуршит и плещется что-то…
— Что это, утка? — спрашивает шёпотом Саша, и никто не отвечает ему.
С болотных кочек по мере приближения лодки шумливо снимаются стаи белопузых чибисов и кружатся около, наполняя своим пискливым «чьи вы» неподвижно отдыхающий воздух. «Чьи вы! Чьи вы!» — звенит вдали и вблизи. Костя отвечает им в рифму нашу фамилию. Так учила нас делать нянька Наталья. Она рассказывала нам, что чибисиха потеряла детей своих и ищет их теперь по всему свету, опрашивая прохожих… Атаман толкает Костю в бок с гневным жестом. Опять кругом тишь и сырая пахучая свежесть… Мы врезаемся носом лодки между двух чубастых кочек, торчащих среди воды, как острова. Вода мелеет с каждым ударом весла; бородатые перегнувшиеся тростники охватывают нас теснее и теснее; мы въехали в плёс…
— Это залив красных водорослей! — торжественно раздаётся голос Ильюши, служившего географом, поэтом, ботаником и вообще учёным элементом нашей удалой шайки.
Мы все нагибаемся к воде; под нами широко кругом открывается целый подводный лес красивых и разнообразных трав, тесно перепутавшихся между собою… Видно, как в этом лесу гуляют маленькие рыбки, трепеща своими хвостиками; видно, как лежит распластавшаяся на дне зелёная лягушка, вылупившая на нас глаза… Какие-то ярко-красные волокнистые корешки стелются внизу… Из грязи сверкают перламутром раскрытые раковины… Сколько незнакомых мушек, пауков и всякой мелкой и живой твари снуёт и копошится в этой глухой заводи… На сердце так радостно… Солнце всё прохватывает насквозь — и воду, и подводный лес, и самоё сердце… Так весело, как будто открыл какой-то никому незримый, неведомый мир… Тростник зашуршал и как-то сухо затрещал, ломаясь по сторонам лодки: мы прорвались насквозь… Лягушки плашмя падали в воду, с шумом ударяясь о неё… Мне делалось немножко страшно и немножко омерзительно от такого близкого соседства: так и казалось, что это слизкая и мокрая скверность шмякнется тебе в лицо или чем-нибудь обрызгает тебя.
Даже сам Пьер поднялся на ноги. Мы все боялись лягушек… Заехать в тростник — это, казалось, заехать в самое лягушачье царство; как-то непривычно и неприятно сидеть в этой густоте и тесноте, через которую ничего не видно, кроме стоячей лягушачьей воды… Тростники ежеминутно задевали по лицу своими пушистыми хохлами; от этого неожиданного незнакомого прикосновения дрожь отвращения пробегала по всем моим суставам, и я испуганно отмахивался рукою; но мы вламывались всё далее и далее в чащу этих камышей…
Борис с Пьером стояли на корме, почти повалившись на лопаты, которыми они упирались в землю; Ильюша ободрял к продолжению пути, обещая открытие каких-то редкостей, какого-то ещё никем не посещённого озера гагар. Он уверял, что ни один наш охотник или рыболов ни разу не могли добраться до этого чудесного озера, совершенно спрятанного в тростнике; что оно совсем круглое, зелёное как сукно, и что туда прячутся на ночь все утки, лысены и гагары; потом он рассказывал, как опасно человеку приближаться к этому озеру ночью, как он раз совсем было опрокинулся о подводную кочку; он прибавлял ещё, что в самой глуши тростников есть осиновый кол, вбитый в землю, что под этим колом лежит утопленник, и что утопленник этот, весь синий, покрытый раками и пиявками, купается по ночам в этом озере… Не скажу, чтобы мы во всём и буквально верили мистическому рассказу Ильюши. Но я знаю только, что он нас необыкновенно возбуждал и радовал… Так хотелось, чтобы из мутной воды вдруг действительно поднялся какой-нибудь обглоданный утопленник. Так страстно желалось приключений, опасностей и какой бы то ни было необычайности… Лодка уже почти не двигалась с места, сев плоским дном на подводные кочки. От усилий братьев она только вертелась кругом, как на винте, будучи не в силах податься вперёд.
— Эка завёл нас, жила эта! — в досаде кричал атаман на Ильюшу. — Ну куда теперь сунемся… Назад тоже не подаётся… До обеда так провозимся.
Пьер, багровый от натуги, налегал широкою чугунною грудью своею в упор на ручку лопатки и молча бесился, что не может двинуть лодки… Мы стояли в смущении и некотором страхе: что делать?..
— Что вы, дурачьё, перевесились на одну сторону, ступайте с носа! — кричал Борис, бесплодно употребляя последние усилия.
Мы столпились к корме, но лодка продолжала стоять по-прежнему, слегка вращаясь, как на оси. И Пьер, и Борис бросили лопаты и стояли вместе с нами, опустив руки и молча раздумывая.
— Надо слезать одному! — наконец сказал Борис. — Вот тебя, жилу, и следует по правде бросить за борт, чтобы не выдумывал чепухи! Посадил в трущобу, так и вытаскивай, как знаешь.
Ильюша не решался огрызаться, и по привычке облизывал свои губы, высматривая чего-то по сторонам.
— Небось не останемся, съедем как-нибудь, — ворчал он, не глядя на атамана.
— Атаман, хочешь, я брошусь! — вдруг раздался тоненький голос Саши; он стоял посреди лодки, удальски подбоченясь, и смело глядя на нас своими одушевлёнными глазами.
— Вот так молодец! Не то, что это калека Ильюша! — сказал одобрительно атаман. — Валяй разом, казаку нечего раздумывать.
Саша уже сбросил рубашонку и теперь крестился, держась за голубенькую ленточку своего Митрофаньева образка, инстинктивно мешкая, съёживаясь всем беленьким нежным телом при взгляде на заросший тиною грязный омут, в котором засела лодка.
— Ну, молодцом, Саша, живо! — кричали ему кругом.
Белокурая круглая головка взмахнула в воздухе, и всплеск жидкой грязи обдал всех нас. Саша провалился по самые мышки в подводную трясину. По его сморщенной мине и стиснутым, словно от боли, зубам видно было, какое отвращение он чувствовал в это мгновение. Мы все были убеждены, что в грязи трясин живут змеи, жабы, скверные червяки и даже чуть не крокодилы. Саша был убеждён в этом более, чем кто-нибудь. Но он исполнил свой подвиг с безропотным терпением и настойчивостью. Он цепко ухватился ручонками за нос лодки, повернул её немного вбок и медленно потащил за собою, с отчаянием неизбежности отмахиваясь от хлеставших его тростников и разгоняя перед собой сплошную зелёную тину.
— Тронулась, тронулась! Тащи, тащи её! — кричали мы.
Пьер уже опять тяжко налегал на лопату, словно пытался вывернуть ею дно целого пруда. Борис работал с другой стороны. Вдруг тростник расступился, и перед нами открылось, словно травяная лужайка, совершенно зелёное, совершенно круглое озерцо… Поднялась, подпрыгивая и как-то глупо выпячивая шею, длинноногая большеротая цапля, с глухим, словно жестяным криком замахала широкими крыльями, и полетела — туда, далеко, к Кунацким болотам…
— Озеро гагар! — тихо произнёс Ильюша, окидывая нас всех торжественным взглядом.
Лодка остановилась. Пьер, атаман и все мы безмолвно любовались на новооткрытое озеро.
— Я говорил, что проведу, и провёл: озеро гагар! — повторил ещё раз Ильюша таким самодовольным тоном, как будто он сам и устроил, и подарил нам это озеро.
Саша стоял по горло в тине и тоже любовался, держась рукой за свой образочек.
* * *
Жарко и весело сияет над нами солнце, сияет не тем лихорадочным светом осени, который в первую минуту разгорается, в другую — тухнет, а бесконечным и ровным, чисто летним сиянием своим. Долго будет литься сверху из этого бледно-голубоватого купола и пекло, и свет… Травы сосут его мильонами своих былинок, и зеленеют, и тянутся… Несколько душистый, ароматический пар течёт тихими волнами с этого сочного приречного луга вверх к облакам… Комары и мухи стоят жужжащими стаями в волнах этого тёмного пара… Его переливанья заметны глазу по трепетанью ржаных колосьев, стеною сдвинувшихся на гребне берега, уходящего изволоком в поля… Всё струится и колышется сквозь этот прозрачный воздушный ток; цветы просто на глазах растут и наливаются в этой влажной и жаркой теплице… Плакун кустится своими малиновыми метёлками, поникнувшими над самой водою… Золотые розы-купальницы ярко сверкают в зелени… Выше всех подымается белая таволга, наполняющая луг запахом миндаля и мёда… Насекомые словно родятся в этом жару; под каждой кочкой, над каждой лужицей, проступившей от тяжёлого следа ноги, кишат их мириады…
Река стала уж узкою и быстрою; разливы пруда ослабевали постепенно, и наконец совсем прекратились в этих холмистых зелёных берегах, подходивших к реке грядою таких пухлых и упругих округлостей, как будто это была не земля, а прекрасное женское тело…
Лодка шла тише прежнего; гребцы утомились от долгой работы и жары… Летняя нега овладела и головой, и мышцами. Хотелось броситься навзничь в высокую траву и лежать, широко открыв глаза, молча впивая в себя звуки, свет и благоухание летнего полдня… Никто не говорил, и только лопата Бориса тихо подымалась и опускалась… Белые круглые облака, густые, как молоко, сверкающие, как серебро, резко вырезались на синей бездне неба и медленно таяли; речка бежала теперь безлюдными лугами, извиваясь и прячась в тростниках.
Мы так близко подъезжали под холмистый берег, что над самыми головами нашими подымалась вдруг спокойно фыркающая лошадиная морда, и смотрела на нас так умно своими большими и добрыми глазами… До лица доходил горячий пар её дыхания… Иногда впереди лодки нам наперерез неслышно выплывала из тростника флотилия пёстрых уток, но приметив нас, с величавою поспешностью тотчас же описывала широкий круг до ближних тростников… Из тростников ещё продолжали слышаться беспокойные мерные покрякивания старой матки. Мы уплыли бог знает как далеко от дому. В одном месте, среди пустынного берега, помню, мы с восторгом неожиданности увидели садик, обнесённый плетнём, круто сбегавший к речке… Яблони все были в яблоках, совсем уже спелых; ярко-жёлтые тяжёлые звёзды подсолнухов светились из зелени. Из сада несло мёдом, и мы скоро разглядели дуплистые улья, прикрытые черепками и расставленные рядом между деревьями. За садом, повыше, стояла мазаная хохлацкая изба с новою соломенною крышею, горевшею на солнце… Это был один из мелких степных хуторков, однодворческая пасека… Мужик босиком, в тулупе, сходил по крутой дорожке зачерпнуть воды… Он остановился на полугоре и, заслонившись рукою от солнца, долго в удивлении следил за нами глазами… Ему, должно быть, так редко приходилось видеть живого человека, особенно такую толпу праздных и весёлых детей…
А солнце всё так же жарко и ярко; зной по-прежнему стоит в воздухе, прохватывая насквозь и дерево лодки, и землю, и воду, не говоря уж о самих пловцах… Река делается уже и уже… Островки начинают попадаться чаще, и лодка едва продвигается в тесных рукавах… Несколько раз уже приходилось продираться через лозник, росший посреди речки, на мелком песчаном грунте… Гресть было нельзя, только попирались лопатками. Ильюша вытаскивал из воды кувшинки с широкими листьями, срывал с тростников мохнатые коричневые султаны; он объяснял нам употребление и названия разных трав с уверенностью опытного ботаника, хотя выдумывал и то и другое в промежутке своих собственных слов… Но ему верили, ему любили верить. С ним мы отыскали в древние времена свой особенный чай, кофе и какао на куртинах нашего сада, и по его совету высасывали венчики этих цветов с наслаждением, которого никогда не доставлял нам настоящий чай, настоящий какао. Ильюша первый открыл нам под нашей пристанью залежни великолепных чёрных палок, которые он называл негниючим чёрным деревом, и которые впоследствии продавал нам для мечей за пряники и бумагу… Не иметь негниючего меча — был такой стыд! Ильюша умел так убедить в бесконечных преимуществах своего новооткрытого оружия против обыкновенного берёзового, так умел осмеять скупость или непонимание каждого из нас, что мы невольно жертвовали самым дорогим для приобретения этого талисмана…
Ильюша научил нас употреблять вместо пушечных банников и вместо помпонов на киверах коричневые головки тростника. Он водил нас ночью в осинки для отыскания волшебной лунной травки и папоротника, о которых рассказывал нам возмутительные страхи. Долго хранил он потом эти травки в большом стеклянном флаконе, и изредка под великим секретом показывал нам, какие странные пузыри и какой колдовской запах появлялись в этом флаконе… Не одну ночь заставлял он нас проводить в холодном поту, вспоминая его таинственные нашёптывания… Не было ни одного заливчика, ни одного бугра, ни одной дорожки, которой он не придал бы особенного названия, свято потом хранимого нами из поколения в поколение… Всё путешествие Дюмон-Дюрвиля можно было повторить в нашем пруде. Аллеи сада вели ко всем губернским городам России, а на полях, межниках, в осинках и в олешнике мы ежеминутно натыкались на места прославленных битв… Всё, что им читалось или слышалось, воспроизводилось тотчас на всеобъемлющей почве нашей Лазовки.
Ильюша рисовал планы и ландкарты наших владений с отчётливостью и подробностью топографа. Он увековечивал наши подвиги красноречивыми реляциями на серой бумаге, в два столбца, как издаются газеты. Эти документы, тщательно переписанные, он хранил у себя, как государственный архив. Там наш Саша назывался не просто Саша, а рассматривался как целый отряд стрелков под предводительством полковника Александра Чубка; межник, ведший в осинки, удостоивался названия почтового тракта в торговый город Пасеки, изобилующий прекрасным мёдом. Васька, сын Иванушкин, один из наших частых врагов, был описан под именем атамана горных хищников, неукротимого Васько Цыгана; а папенькин камердинер Пашка-Козёл даже назван главнокомандующим неприятельской армии и знаменитым полководцем.
Впоследствии, когда школьная наука просветила мой дикий разум, я часто при изучении истории индусов вспоминал об отношениях наших к Ильюше. Нет сомнения, что на заре человечества из него бы вышел жрец — просветитель и духовный руководитель толпы, который бы победоносно состязался своею неосязаемою силою с могуществом физических сил, бунтовавших кругом него.
Впрочем, в настоящем случае плаваньем нашим только отчасти руководил «хитроумный» Ильюша. Самым энергическим мотивом его сделалось теперь — доплыть до арбузной бахчи, о которой вдруг вспомнил Петруша; бахча эта лежала на самом берегу реки, не доезжая, может быть, полуверсты до её головища. Держал её какой-то полтавский хохол, седой, высокий мужик в смазных сапогах, которого мы иногда видали у себя в Лазовке.
Всем вдруг страстно захотелось арбузов. И именно чужих арбузов, запрещённых и охраняемых, которых достать надобно было всякими хитростями или даже открытым нападением… Петя порывался к бахче с каким-то остервенением, в котором его особенно усердно поддерживали обжора и лакомка Костя и Саша, бескорыстный обожатель всех опасных подвигов. Подплывали к бахче со множеством увёрток и осторожностей, которые, вероятно, были совершенно излишни среди безлюдных травянистых берегов… Но атаман уверял нас, что иначе мы все погибнем.
Мы сидели, пригнувшись к скамьям лодки, не шевелясь ни одним членом. Сердце замирало в ожидании какой-то неясной смертельной опасности, словно мы проплывали мимо грозных неприятельских батарей, из которых при первом неосторожном повороте головы грянут на нас картечь и ядра… Грёб один атаман. Вдруг и он бросил гресть… Лодка остановилась, медленно заворачивая носом к берегу… «Бахча!» — прошептал кто-то. Мы осторожно глянули вверх. Берега в этом месте были довольно высоки, и узенька речонка налила между ними круглое глубокое озерцо, совершенно чистое от тростников. На берегу ярко виднелись жёлтые подсолнухи, перегнувшиеся через редкий, едва смётанный тын, и соломенная верхушка шалаша с высоко воткнутым над нею веником седого ковыля. Запах огурцов заполонил все другие и разливался далеко кругом.
Атаман не рискнул выйти в открытое озерцо. Мы причалили к камышистым островкам, занимавшим середину речки. Они были так малы и так заросли кугою, осокой и тростником, что пять человек с трудом могли на них спрятаться. Лодка была вдвинута в проливчик, и нам всем велено как можно проворнее и как можно тише скидать рубашки и плыть к бахче через озеро в тени правого берега. Атаман обещал показать, где будет высадка. Сам он не поплыл с нами, а перешёл тут же на берег и пополз за камышами, пригибаясь, что-то высматривая и иногда грозя нам рукою…
Петруша плыл впереди всех нас, едва высунув нос из воды и осторожно отдуваясь. Сквозь неподвижную и прозрачную воду видны были медленные взмахи его ног… Мы лепились к нему, боясь отстать, подражая всем его приёмам, как стадо молоденьких тюленей за старою самкою… Идти скоро стало нельзя, и мы все поплыли. Подсолнухи и голубое небо безмолвно глядели на нас сверху, и ни один звук не рассеивал нашего внимания, глубоко сосредоточенного теперь на одном ожидании… Только рыба изредка плескала под берегом, да чуть слышно ломался тростник под ногою атамана. Далеко, но ещё звонко свистели кулики.
Атаман вдруг поднялся во весь рост и махнул нам рукою. Он стоял под самым скатом берега, на который нужно было взбираться. Мы тихо повернули к нему. Решено было ползти на четвереньках, в нескольких шагах друг от друга, прямо на берег и скатывать сорванные арбузы вниз, к тому месту, где поставили на часах Ильюшу. Он должен был собирать их в кучу, чтобы скорее можно было потом перенести в лодку.
Атаман строго запретил рвать больше двух арбузов на брата. Вот поползли… Так странно было видеть эти загорелые, голые фигуры с настороженными головами, ползущие на четвереньках из реки, словно семья диких хищников, каких-нибудь хорьков или лисиц, подкрадывающихся к стаду.
Вот подползли к гребню берега и осторожно выглянули наверх. Зелёные листья, плети и бледные головы арбузов необозримым полем стлались кругом за хворостяным тыном… Только жёлтые чалмы подсолнухов горделиво торчали над этими сплошными грядами, словно уцелевшие сарацинские богатыри среди поля, усеянного отсечёнными головами… Тёплый пар валил от тёплых гряд вверх к голубому и горячему небу… Казалось, не было души на несколько вёрст кругом, не только что в бахче. С первого разу мне померещились две человеческие фигуры, подходившие сбоку, и я было пугливо нырнул в траву; но сейчас же разглядел, что это были два чучела, поставленные для птиц: на одном был надет вместо шапки глиняный горшок, на другом повешена убитая галка.
И всё-таки страшно отдаться неизвестности, так и колотишься, пролезая за этот заповедный тын, вне которого чувствуешь себя ещё храбро и свободно, но за которым готов без боя отдать всякому свою честь и волю… Зелено и сыро перед глазами, ничего не видишь в этой глухой густоте грядок… Рука несмело отрогала полосатый кавун и ещё робче дёрнула его… Плети зашатались и зашелестели, казалось, так громко, что в шалаше было слышно. Я припал лицом к земле и ждал, что будет. В шалаше, однако, всё было спокойно. Только назади меня то и дело слышался странный глухой шум, как будто колёса катились по мягкой траве… Я не сразу сообразил, что это катились арбузы в Ильюшин провиантский магазин. Этот звук несколько ободрил меня. Сердце почуяло в этом звуке родные сердца, присутствующие так близко, где-нибудь за зелёною грядкою, готовые помочь и защитить тебя, родные руки, невидимо, но деятельно занятые тем, чем предстояло и мне заняться. Я с усилием оторвал свой арбуз и покатил его вниз наудачу, не успев даже рассмотреть, куда надобно было катить. Я рвал с какою-то судорожною торопливостью, не смея разглядывать и выбирать, всё, что попадалось под руку — огурцы, арбузы, тыквы, забыв о предписании атамана, забыв и то, что нам не донести до лодки того, что успел натащить я один. Страх, охвативший меня с первого разу, неотступно туманил мою голову, и я действовал в каком-то бессознательном состоянии, смутно помня только, что всего опаснее шум и движение, и что цель моя — рвать, рвать…
Раз мне почудилось, что кто-то звал меня, но я только прижал уши и насторожился. Зов не повторялся… Не повторялся уже и глухой шум катящихся арбузов… Потом мне показалось, будто что-то явственно заплескалось в воде. Я даже подумал, что братья спустились в воду; но всё-таки боялся двинуться с своего места… Лежал себе и рвал, как будто одержимый арбузонеистовством… Имя моё повторилось несколько громче и сердитее — звал атаман. Я собрал свой последний транспорт и стал осторожно повёртываться. Вдруг страшный звук цепи и свирепый хриплый лай оледенил мою душу. Что-то огромное, мохнатое мчалось недалеко от меня, прыгая, звеня, гремя, издавая оглушительный рёв. Ноги мои не разгибались, и воля отказывалась действовать. В бессмысленном ужасе я припал к земле и ждал своей участи. «Ой, ой, ой! Братцы! Спасите!» — раздался отчаянный вопль Кости. Я вскочил на ноги, забыв обо всём. Страшная белая овчарка, бежавшая на цепи вдоль каната, который был над тыном бахчи и которого никто из нас не заметил, с озлобленным брёхом взвивалась на своей цепи высоко в воздухе и рвалась теперь на бедного Костю, отрезанного ею от выхода. Костя лежал, опрокинувшись на сорванные им арбузы, с обезображенным от ужаса лицом, в двух вершках от когтей разъярённого пса, который душился на своей цепи, усиливаясь достать его.
Громкое уськанье и крики «держи, держи его» раздавались от шалаша. Это бежал седой хохол с огромным дрюком на плече. Смелая мысль нежданно-негаданно сверкнула в моей голове. Я бросился за тын, подхватив в обе руки один из своих арбузов, и со всего размаха швырнул им в голову собаке. Бешеный зверь, оглушённый ударом, сначала прыгнул в сторону, потом яростно накинулся на покатившийся арбуз; огурцы и другие арбузы сыпались на него дождём. Братья подоспели от реки на выручку. Пьер, бледный, с сверкающими глазами, бросился под страшный тын и подхватил Костю, полумёртвого от испуга. В руках Пьера было коротенькое весло, и он, отступая, не спускал с бесновавшейся собаки своих калмыцких глаз. Среди града поражавших её ударов она наконец увидела или почуяла врага. С быстротою молнии, взметая ногами землю и листья, высоко отделившись от земли, рванулась она на Пьера в ту минуту, когда он уже готовился выскочить за тын. Костю он сунул первого. Ещё мы не успели двинуться с места на помощь брату, как всё было кончено. Весло взмахнуло, раздался озлобленный стон, и щепки с треском полетели в стороны. Белая мохнатая масса тяжело ударилась о Пьера, кто-то ещё раз дико взвизгнул, и оба они — Пьер и собака — одним безразличным комом прокатились несколько шагов. Единодушный крик отчаяния вырвался из нашей груди. Мы мчались вслед за ним, кто с палкой, кто с пустым кулаком, кто с разбитым арбузом. Вдруг Пьер перекатился через тын, быстро вскочил на ноги и крикнув не своим голосом «В лодку, в лодку, бахчевники бегут!», бледный, испачканный кровью и землёю, с обломанным веслом в стиснутом кулаке, бросился с берега…
* * *
Далеко от бахчи, в тенистом береговом заливчике, остановилась лодка измученных туземных пиратов — дуван дуванить и считать раненых. Хотя собака только помяла и порвала ногу Пьера, не прокусив её глубоко, однако кровь текла очень долго, несмотря на то, что он свесил ногу в воду и не вынимал её до самого отдыха. Здесь привязали ему на икры несколько мокрых лопушников, и он уверял нас, что теперь затянуло. Костя только поцарапался, пролезая через тын, да атаман сильно обрезал палец ноги об острую раковину во время нашего торопливого бегства. Добычи оказалось очень немного: многое попадало в воду, когда мы скатывали сверху, многое пошло на заряды, а главное провиантское депо пришлось оставить в добычу врагу по случаю неожиданной опасности. Только Саша да Ильюша принесли по паре арбузов под мышками. Мы позавтракали ими с волчьим аппетитом. У Кости в запасе оказались два копчёных полотка, которые он спроворил мимоходом у ключницы, собираясь в далёкое путешествие. Он завернул их, раздеваясь, в рубашку, и теперь не хотел было уступить их никому, кроме атамана и Пьера, но был мгновенно принуждён к сдаче. Этот солёный и жгучий завтрак ещё больше раздражал нашу несмолкаемую жажду.
Географическая цель нашего путешествия, указанная Ильюшею, то есть исследование головища реки и белого камня, из которого она будто бы вытекает — осталась, таким образом, не достигнутою. Мы очень запоздали и торопились домой. Час обеда уже прошёл, и никто не мог вспомнить без сердечного замирания о встрече, предстоящей нам за своевольную прогулку. Пьеру было очень больно; он поминутно хмурился и закусывал губы, силясь победить своё страдание, и в то же время принял вид раненого героя. Атаман сердился за неудачу, и ещё более от ожидания грозящей ответственности, которую обыкновенно приходилось встречать за всех ему одному. Костя нюнил по своим царапинам, и вообще все были настроены довольно сумрачно.
Погода тоже стала меняться. Откуда-то набежал ветер, и из-за горизонта, прямо от дому, быстро вылезала на нас огромная серая туча, обхватывавшая небо всё шире и шире. Надо было с минуты на минуту ждать дождя. Мы гребли в два весла, налегая всей грудью, но подвигались очень медленно. Поверхность реки стала свинцовою, так же, как и небо. Зелень береговых тростников ярко и странно вырезалась на этом тёмном фоне. Ветер, давно поваливший нашу мачту, тряс и трепал камыши, как бороду, и волны, конечно, не морские, но всё-таки высокие и сильные, шли нам навстречу, череда за чередою, и тяжко шлёпались о борта нашей низенькой лодки, по временам захлёбывая её и прямо отодвигая назад. Многочисленные флотилии белых гусей, неизвестно откуда взявшихся, живописно качались на этих чёрных волнах и беспокойным криком своим увеличивали наше смущение. Вверху вырезались такие же белые чайки на таких же чёрных облаках. Они кружились над нами и разлетались мимо нас, едва не задевая нас своими серпообразными крыльями, падали вдруг на воду, как ключ ко дну, подобрав вверх крылья, и едва клюнув гребень волны, в тот же миг взмывали вверх с какой-нибудь добычей во рту.
Мы вспомнили, как кружатся чайки вокруг кораблей, терпящих крушение. «Они ждут своей жертвы!» — думалось мне. Мы напрасно вглядывались вдаль, думая увидеть свою мельницу или ракиты огородов. Может быть, они и были видны, но дождевой туман, висевший под тучею, заткал все горизонты и все дали влажною паутиною. Туча неслась против нас на всех парусах; казалось, в неё запряжены были ветры. Чаек относило в сторону, и гусиные станицы прибило к берегам, где они качались на одном месте плавно, не двигая крылом, словно деревянные… Лодку ворочало и гнало в тростники с неудержимым напором. У атамана и Пьера уже окоченели руки от долгих и напрасных усилий. О нашей помощи нечего было и помышлять. Но вёсла всё ещё гребли, мы всё ещё не сдавались. Между тем далёкое и грозное ворчание уже не раз глухо слышалось сверху… Тяжёлый свинец тучи стал проступать бледно-огненными пятнами, словно он постепенно раскалялся. По свинцовой туче уже ползла из-за горизонта другая, седая и лохматая, и глазу было так легко следить на чёрном фоне её зловещий бег. За седою ползла огненно-бурая, за бурою совсем белая и холодная, за белою опять свинцовая и так далее, без конца и перерыва повалили горами и стенами одна через другую, одна за другой, теснясь и раздавливая: та — начинённая пожарами, обранивая молнии в прорвы своих лохмотьев; та — как градобитная машина, сплошь заряженная льдом и морозами. Они неслись, эти демонские полчища, все в одну и ту же сторону, все с одною и тою же быстротою, охватывая нас своими чёрными объятиями, рокоча, урча и раскатываясь, как будто на тяжёлых чугунных колёсах. Не успеют одни сползти за горизонт, другие уже поднимаются из-под земли с противоположной стороны, седые, и сизые, и чёрные, и опять тяжело несутся через небо, вздрагивая молниями, грохоча и ворча, и нет конца этим молниеносным легионам! Вдруг вся эта масса, загромоздившая небо, разорвалась, как занавес, сверху донизу… Бледный огненный перст затрепетал, словно грозя кому-то, сквозь этот густой мрак; раздался резкий одинокий удар, как будто бомба лопнула над нашими головами, и среди оглушительных перекатов, среди беглого огня вспыхивающих молний полил, как из ведра, крупный дождь.
Ветер, внизу пугливый и быстрый, на лёгких крылах заметался в страхе под тучами; от каждого громового удара ему словно больно делалось, и он без памяти рвался то в ту, то в другую сторону, хлестая по всему, что попало, косым дождём. Новый удар — и опять взвизгнет от боли крылатый дух, и ударится в другую сторону, опять унося с собою дождь, вздувая реку против течения и перегибая совсем навыворот травы и деревья…
Мы давно сидим, бросив вёсла, и беспомощно мокнем под дождём, задвинутые волною в чащу камышей. Чудно и страшно под грозою. Кто-то грозный и сильный гневается там наверху, выше облаков небесных. И всё притихло, приникло — что будет. Ничьего голоса не слыхать, ничьего существования не видно. Всякому страшно поднять одинокую голову навстречу этому мощному гневу. Люди и звери позабились, кто куда попал; кто начинал дело — не кончил; кто думал начать — не начал; все смолкли и остановились, ждут — что будет. Он один говорит свою грозную речь там наверху, всеми слышимый и всем страшный.
— Братцы! Его не переждёшь! Выходи на берег! — раздалась команда Бориса. Без возражение и размышления мы выбрались на берег, мокрые и грязные. До дома было ещё две версты, и приходилось бежать босиком через болотистый луг.
— Куда ж бежать? В сад, что ли? Ведь платье наше в саду? — спросил Ильюша.
Дело было совсем скверно. Атаман сердито кусал губы.
— Нет, ребята, — сказал он через минуту: — бежать во флигель; пролезем с выгона в окно и переоденемся там.
Все немедленно побежали к дому.
— Атаман! А лодка? — раздался чей-то слабенький голос, заглушаемый дождём и ветром.
Мы бежали, не слушая и не оглядываясь.
— Куда же лодку деть, атаман? Ведь она пропадёт. Эй, атаман! — кричал бедный Саша, никем уже не слышимый.
Он стоял одною ногою в лодке, по колено в холодной воде, другою на грязном берегу. Эти беленькие худенькие ножонки дрожали как в лихорадке, и по ним струился дождь… Несколько мгновений Саша нетерпеливо следил глазами за удаляющимся атаманом; наконец, видя бесплодность своих криков, взяв в руки последнее уцелевшее весло, выскочил из лодки и побежал вслед за нами.
* * *
По дорогам и полям бегали измокшие лакеи и кучера с зонтиками и галошами. Они искали барчуков, пропавших без вести. Маменька, в бесконечном испуге думая, что мы и утопли, и повесились, и провалились сквозь землю, стояла, пристыв к стёклам гостинного окна, из которого была видна купальня.
Вечером была другая гроза, тоже с молнией и громом, но в одной только маменькиной спальне. После неё, как и после настоящей грозы, скоро взошло солнце, и всем тотчас стало весело и ясно, как будто никогда никакой грозы даже в помине не было.