Летом мы все спим в огромной холодной вышке с балконом; в неё ведёт со двора наружная лестница, а с неё открывается обширный вид на окрестности. Это жильё совершенно отделено от дома, и после ужина, очутившись одни в этой детской казарме, мы были вольны, как птицы… Постели долой на балкон, все в ряд, небо с голубыми звёздами прямо над нами, ночная свежесть пробирается под одеяло, и слышно всю ночь гоготанье гусей на пруде, фырканье лошадей на конюшне… Ах, как спится хорошо!..
Все давно спят в доме; ослепают одно за одним даже окна девичьей и передней, в которых дольше всех горят огни… Дом стоит чёрный и большой, как плотно запертая шкатулка; из-за него крадётся месяц, сквозя в тополях… А нам всё видно сверху: вон в разных местах двора рядками и вроссыпь спят люди — в избах жарко ночью. Под горкою белеют гуси… Несколько рабочих лошадей со спутанными ногами, аппетитно отфыркиваясь и тяжело прыгая, жуют рослую траву… Далеко на деревне жалобно воет собака… Какие-то другие, немного странные и страшные звуки неясно звенят и гудят в воздухе… Кровь ли это у ушах бьёт, или это точно звуки ночной арфы из воздушных высот… В детстве я очень боялся этих звуков и часто плакал от их неотвязчивости. Может быть, это звуки времени, пробегающего в вечность, оттого они так жутки… Деревенские собаки завыли, и в разных местах. Через минуту завыли на мельнице… Из саду, из-под крылец, от сараев ответили им досадным, чуть не плачущим брёхом наши дворовые собаки…
— Братцы! Должно быть, волк! — встревоженно сказал кто-то; несколько голов уже поднялись и глядели через решётку. — Должно быть, волк! Он всегда пробирается в полночь из олешника на пруд, через мельницу, — сказал Петруша.
— Значит, Петруша, он и через сад проходит? — спросил Саша.
— Да как же! Разве ты не знаешь, что его Трофим три раза из камыша выгонял, где мы купаемся? Он под гусей крадётся, он ведь гусей ест… Это волчица с выводком.
— Волчица? Да почём же ты знаешь, Петя?
— Уж я тебе наверно говорю, что волчица… Она теперь голодна, у ней сосуны есть, она каждую ночь по нескольку гусей режет.
На пруде раздался пронзительный тревожный крик гусей; по ночи было явственно слышно, как плескала вода под ударами многочисленных крыльев.
— Слышишь! — прошептал Саша, прикладывая палец к губам.
— Это он спугнул! — сказал Петруша. Он вдруг встал на ноги, Саша тоже, держась за его рукав. — Фють-фють-фють-фють! — засвистал Петруша. — Ату-ту-ту-ту!
Отчаянный брёх и вой раздались кругом; дворняжки бросились за кухню по направлению к пруду, и остановившись далеко от него, надрывались каким-то протяжным, стонущим лаем. Слышно было, как рвались в ту же сторону и мельничные собаки. Другое стадо гусей встрепенулось вслед за первым, потом третьи, четвёртые, всё дальше и дальше… Везде отвечали им шумными взмахами крыльев и тревожным, неумолчным гоготанием… У амбара заколотили в доску.
— Ребята! Пойдём к караульщику! Может быть, он травить станет, — продолжал Петруша.
Все вскочили.
— Вот это отлично, братцы, давай с ним спать! — говорил Саша, поспешно завёртываясь в одеяло.
— А сапог-то ведь нет, господа! Аполлон их чистить взял… — сонным и недовольным голосом пробормотал кто-то из братьев.
— Вот уж настоящий казак-кисляк! — презрительно сказал Саша, завернувшийся, как макаронка, в своё одеяло. — Как будто без сапог мы не пройдём? Теперь лето. Модник какой!..
Модничать и брезгать чем бы то ни было считалось первым стыдом для казака. Напялили чулки, накинули на плеча одеяла, и в таких отаитских костюмах, проворно как белки, один за одним спустились с лестницы. Трава была сырая, а надобно было пробежать двор, и под горку, и опять на горку: там были амбары и кладовые. Бежали мимо колодца: так было страшно посмотреть на него, точно кто-нибудь сидел над ним большой и чёрный… Под горкою тоже немножко вздрогнуло сердце: там в углу около сада так темно; густые липы, осины, а из-под них, кажется, кто-то ползёт на руках. На братьев посмотришь — не узнаешь; несутся какими-то страшилищами, укутанные, без голов, с белыми ногами, хочется просто глаза зажмурить… Что, если отстанешь? Умрёшь от страха…
— Евсей! Это ты? — окликнул Петруша.
— Кто такой? Да это никак барчуки? — спрашивает озадаченный Евсей. — Что это вы, господа, по росе-то босыми ножками бегать изволите…
— Э, ничего, Евсей, мы не бабы! — тоном удальца сказал Саша. — Не бойсь, не простудимся… Нам не впервой…
— Как не простудиться… Ночь сырая стоит, как раз промочите ноги… Ишь вы ведь выдумали что, господа, — продолжал между тем Евсей, не без изумления оглядывая нас. — Всем, значит, своим полком прибежали… Али вам в хоромах-то не спится?..
— Евсей! Ведь это волк? Ведь это на волка собаки брешут? — спрашивали мы, перебивая друг друга.
— Кто ж его знает! Должно, что на волка! Вон и гуси повспужались, — равнодушно отвечал Евсей.
— Евсей! Можно к тебе лечь? Пусти нас к себе, Евсей! — просили мы.
В тени большого амбара при входе в осинник была навалена огромная куча соломы; на неё был брошен армяк и большая палка. Около висела старая чугунная доска, которой древность мы считали едва не от сотворения мира, и которая нам всегда казалась чем-то особенно важным и особенно таинственным.
— Ко мне лечь? Ведь выдумают же, баловники! Словно на соломе лучше, чем на пуховику. Ложитесь, пожалуй, мне что! — говорил караульщик, собирая армяк. — Тут ведь не належитесь: прозябнете без полушубка, даром, что лето.
Но мы все, не слушая его замечаний, с наслаждением бросились на солому, и уже вкапывались в неё с хохотом и дрожью, как молодые мышата в ржаной скирд. Так было приятно обмять себе мягкие норочки, и поджать под себя озябшие ножонки; только носы и любопытные глаза выглядывали из-под одеял.
— Вот славно! Прелесть, как спать на соломе! — говорил в восхищении Саша. Его улыбающаяся, немножко озябшая мордочка попала как раз под луч месяца, глядевшего через угол амбара, и через это казалась какою-то светящеюся. Как раз над ним вырезалась высокая чёрная фигура старика-караульщика, опершегося на палку и заслонившего месяц. Евсей глядел на нас сверху, добродушно улыбаясь, будто удивляясь нашему удовольствию.
— Проказники! — ласково бормотал он, с какою-то любовью разглядывая нас, смирно улёгшихся рядком… — Ишь, гнездушки себе поделали!.. А ведь узнает маменька, небось высекет; ай нет?
— Как же, узнает! — храбрился Саша. — Мы таки дураки.
— У! Да и лихой же этот барчук! — тихо смеялся Евсей. — Экой чижик маленький, а норовит за всеми… Ей-богу, молодец… Я-то мамаше вашей говорить не стану, а только вы дядьке не сказывайте, дядька бы вас не объявил… Что ж? И хорошо вам так-то? — сомнительно спросил он.
— Хорошо, Евсей, отлично! Садись к нам, расскажи что-нибудь…
— Расскажи!.. — Евсей, улыбаясь, качал головою. — Разорили, выдумщики… Что мне рассказывать-то? Нешто я учёный, али грамотный!.. Вот завтра учителя с Щигров привезут, вот тот и пущай вам рассказывает, а у мужика какой сказ?..
Несколько минут все лежали молча, открыв глаза; над нами высоко и глубоко горели звёзды; они роились, мигали и текли над нами целыми мириадами в холодной пустой синеве…
Стих собачий лай, гуси успокоились… Строенья и деревья стояли как околдованные, то в чёрной тени, то облитые голубым сиянием…
— Это ведь был не волк, а волчица, Евсей? — спросил вдруг Саша.
— Волчица! Откуда это только всё узнают господа, — изумлялся Евсей: — точно волчица. Оттого она теперь ходит, что покровские мужики щенят её подавили. То её и слуху не было слыхать, а теперь озлилась, пошла шкодить! Уж она своё с них возьмёт.
— Как возьмёт, Евсей? Разве она знает, кто убил её детей?
— А то не знает? Стало, знает. Теперь с какого двора жеребёнок, того, значит, беспременно и зарежет — какой мужик её детей убивал. Уж это она тебе высмотрит… А не трогал бы её — так боже мой! Курицы не унесёт, пока есть дети малые; за детей опасается.
— А на двор она к нам не ходит, Евсей?
— Что ж ей на дворе ходить! На дворе, известно, собаки; она по камышам ворует; утёнка али гуся спроворить — это её дело, потому птица тоже сон имеет — она и потрафляет. Какая ведь каторжная! По самую шею в речку зайдёт, к гусям подкрадается — сколько раз сам видал… — Евсей зевнул и перекрестил рот. — Ох, Господи Иисусе Христе!.. Спать-то и меня старика разбирает, на вас глядючи… К свету так ломает, что невмочь, совсем ослаб…
Дружная и искренняя зевота была ему ответом. Глаза против воли закрывались, словно отяжелели от росы; в соломе стало теперь тепло и уютно; кто-то слегка уже похрапывал.
— Шли бы почивать, господа… Скоро петухи запоют… — бормотал старик, опускаясь около нас.
Тихо плыли по верху звёзды, тихо выходил месяц всё выше и выше над садом.
— Евсей, а ты не боишься здесь один спать? — неожиданно спросил Саша, высовывая из-под одеяла свою белокурую голову.
— Чего мне бояться? Нешто я некрещёный? На мне крест есть… Зачем бояться!..
— Евсей, а ты никогда не видал ведьм? — продолжал допрашивать Саша.
— Разорил, право, — зевая и вместе улыбаясь, будто нехотя, отвечал старик. — Да нешто ведьмы по амбарам ходят? Что им тут делать? Они где около жилья пакости творят, около коровы или лошади, а в амбаре чего ей искать?
— Так никогда не видал? — с сожалением повторил Саша.
— Ну её совсем… Зачем этих тварей на ночь поминать? Не годится…
Длинный и широкий амбар стоял на столбах, аршин от земли; под ним простиралось неведомое нам и безграничное для нас подземелье — приют всех страхов и диковинок, даже среди бела дня. По окраинам этого мрачного приюта жила иногда старая жёлтая сука, прятавшая в темноте своих разноцветных мордатых щенят; но что было далее вглубь — фантазия не в силах была даже представить себе. Говорилось между нами, по преданью, будто когда-то давно Пашка по прозванию Козёл, теперь большой лакей, а тогда ещё мальчишка, отличавшийся безумною храбростью, прополз всё подземелье насквозь, спасаясь от побоев своего отца; мы этому подвигу едва верили, хотя знали неустрашимость Пашки.
Еще рассказывали, что тоже очень давно один караульщик видел, как в глухую полночь из-под амбара вылезла большая белая свинья и пошла прямо через поля на Успенский погост…
Все эти воспоминания вдруг ударили меня в сердце, как ножом, и я с неописанным замиранием в груди, словно против воли, обратил свои глаза на этот нечистый подвал, который чернел как раз сзади нас; одна куча соломы отделяла наши головы от его пасти… Зачем это только мы выдумали таскаться к караульщику; то ли дело у себя наверху, на знакомых кроватях…
— Вот у церкви так точно бывает страшно, — вдруг заговорил Евсей, словно вспомнив что-то. — Потому что около церкви погост, а на погосте всякого человека хоронят… Там-таки когда и не без греха!..
— А что, разве ты караулил у церкви? — робко и слабым голосом спросил Саша.
— Нет, я не караулил, не приводил Бог, а дядя мой Басист — вы его, должно быть, не помните, Степашкин отец, — так тот в уме помешался…
— В уме помешался? — ещё боязливее спросил Саша. — Как же это было, Евсей, расскажи пожалуйста.
— Да как было? Сторожем он нанимался в церковь на Павшине; караулки тогда не было; он, выходит, спал под колокольней — знаете небось — камора там есть, куда покойников ставят; так он в ней жил. Только слышит он в полуночь, сорока у него в горнице чечокает; как так, думает, сорока сюда зашла? Ошарил по стенам — ничего нет; а она на лестнице чечокает. Полез он на колокольню, махает так-то руками по ступенькам — темень ведь там, круто, сорока всё чечокает; только не видать её. Залез под самые колокола, глянул вниз — а там рядом с колокольней большой такой стоит под крест, смотрит на него! Он и ударился назад. Заперся в каморку, лёг под полушубок, лежит. Только слышит, бегут двое по паперти, хохочут, дерутся, друг с дружкой борются. Отворили дверь, как захохочут: ты тут зачем? Вон пошёл! Ошарил он впотьмах шапку, взял под мышку, да и пошёл себе вон; пришёл к нам в усадьбу, жену разбудил, белый такой стоит, а шапку всё под мышкой. Так и остался полуумным, пока не помер. Родной дядя мне был, в живописцах учился.
Саша не отвечал и не шевельнулся… Я боялся услышать шорох собственного тела и лежал, не раскрывая глаз… Три брата уже храпели.
— О-ох! — кряхтел, зевая, Евсей. — Когда же это только Господь свет пошлёт… Пора бы уж и петухам… Вы что же, до свету на соломе это спать будете, барчуки?.. — Ни один барчук не отвечал. — А, барчуки?.. — сонно повторил Евсей. — Все, знать, позаснули… Видишь, дело какое… Что твои воробьи… То тебе калякали, а то вон и спят…
Он тяжело приподнялся и пошёл, не спеша, к дому, посвистывая собак…