Весна сказалась и в организме Нади. Кто не видал её с осени, сразу заметил бы, как она выросла и сложилась. Зимою словно незаметен был этот тихий рост молодого тела; но весною, когда в природе развернулось и зацвело всё, что было подготовлено таинственною, незримою работою, развернулась и зацвела во всей роскоши красота Нади. Она тоже поспела, как спеют в саду прекрасные плоды, полные освежающего сока, упругие, крупные, сверкающие румянцем. Перед восхищёнными глазами Суровцова уже стоял не ребёнок, который всё обещал впереди, — стояла настоящая женщина, выросшая прямо и сильно, как моложавая лесная берёзка, и глядела на него просто и естественно, как была проста и естественна её красота. В простоте этого взгляда звучал для Суровцова простой, естественный призыв поспевшего организма: я готова, возьми меня.

У Суровцова не было сил выносить эти слишком сладкие, слишком подавляющие замирания. Когда он говорил с Надею, смотрел на неё издали, воображал её сердцем, — он видел себя распростёртым у её ног, на поклонении перед её безмолвно торжествующею красотою. Ему часто казалось, что он действительно не устоит на ногах лицом к лицу с Надею. Привычки самовоспитанности и трезвые приёмы научного анализа спасовали перед забушевавшим жерлом жгучей, всепобеждающей страсти. Ей Суровцов, не задумываясь, принёс бы в жертву всё, что было дорого ему. Как будто весь мир потух кругом, он не видел его, не признавал его, не нуждался в нём, и весь манивший его свет сосредоточился для него в одном этом бурном и страстном пламени.

Был жаркий и тихий полдень, когда Надя, окончив свои работы, сошла в сад. Глубокая, горячая синева глядела сквозь зелёные шатры листвы, которые дышали, двигались и мигали тысячами золотых глаз, над головою Нади. Там, на высоком безоблачном небе, в спокойном величии, как Аполлон на своей колеснице, медленно плыло жаркое солнце, посылая благодать на всё растущее и живущее. А в сквозных зелёных галереях, что сводами идут от коптевского дома к пруду, стоит зелёная, прохладная полумгла.

Чёрно-лиловым кружевом перепалзывают и мигают по золотистым дорожкам тени роскошных деревьев. Эти чёрные тени так резко отделяются от золота, зелени и синевы, которыми сверкает майский полдень. Всё словно тает в его густом, синем воздухе.

Оглянется Надя кругом — отовсюду, из каждого вершка сочной чёрной земли лезет, напирая и распирая, зелёная растительная мощь, кишмя-кишат густые, кудрявые травы, поднимаясь не по часам, а по минутам, раскрывают яркие цветы, полные красок и ароматов. Одна и та же чёрная, сырая грудь земли высылает изнутри себя, под оплодотворящим дыханием летнего солнца, и голубую незабудку, и сквозной пушистый пузырь одуванчика, и миндальную, медовую таволгу. Всё растёт просится наружу; плодотворная сила проникла бездушные толщи и обратила их в неиссякаемые утробы рожденья: наливаются тугие почки и лопаются от переполнения своими собственными соками; мясистые, душистые плоды завязываются из сквозных листиков, тонких, как крыло бабочки; кровавый сок вишни густеет в белоснежных лепестках; ананасом пахнущая ягода земляники наливается из глуши трав из такого же, как снег, беспятненного и, как снег белого, цветка.

Сила земной жизни бьёт из недр земли неудержимым, страстным ключом: вчера упавшее семя уже пьёт солнечный свет зелёной былинкой, уже роется своими корешками во влажной и тёплой почве. Вода, воздух, земля полны нарождающихся организмов.

Вожделение разлито в этом неподвижном воздухе, в этих роскошно наливающихся молодых побегах. Полчища яблонь стоят рассеянные по зелёной густой траве, убранные, как невесты на свадьбу, сплошными букетами белых цветов, широко распростёрши свои обильные сучья; это раскрыли они свои объятия плодотворящему лучу солнца; это они воспринимают в свою утробу его обсеменяющую силу. Везде незримая внутренняя работа зарождения, везде шум и голоса любви. Что было вчера сухим прутом, то оделось пышным листом; даже сквозь мёртвый скелет пня пробила сплошною порослью сочная, молодая почка; она уже развёртывает свои листья, уже устилает и укрывает молодой жизнью остатки смерти. Сквозь слои хвороста, сквозь навозные насыпи рвов, сквозь повалившиеся старые заросли камышей непобедимо пробиваются зелёные молодые травы; ничем не остановить их. Ширится лопух, густится сныть, тянется на высоту кустов упрямая крапива и чистотел, заполоняя всё своею жирною зеленью.

Всё лопается, расцветает, выползает, чего не видел несколько часов назад. В воздухе, в цветах, в траве, в земле, не деревьях кишат, снуют и жужжат всякие мошки, бабочки, жучки и червячки. Всё ищет друг друга, всё торопится выполнить зов природы, всё полно творящею силою любви: птицы и пчёлы, лягушки, страстно кричащие день и ночь, распускающийся цветок и пробившийся побег.

Мать земля объята великими и таинственным актом зачатия новой жизни.

Войдя в эту цветущую и зеленеющую глушь сада, Надя словно вплыла в струю упругого и могучего потока, который понёс её, укачивая, всё дальше и дальше, чаруя своим лепетанием. В этом роскошном майском расцвете природы Надю охватило чувство, которым была проникнута всякая былинка, всякая почка, всякое семя — всё, что летало, ползало и двигалось. Весенний сок жизни ключом бил и в её молодых жилах, как он бил в молодой белой берёзке на берегу пруда, истекавшей теперь сладкими слезами из глубокого надреза. Запах сирени и клубники горячил нервы Нади. Её маленькие точёные ноздри расширились, как и её большие чёрные глаза, и она шла по саду, взволнованная сладкою и неясною мечтою. Она думала о своём Анатолии так живо, как будто он был перед нею; но она испугалась бы не на шутку, если бы он вдруг явился здесь, в саду.

Надю смущало это непривычное внутреннее беспокойство. Ей не хотелось ни за что браться, и она бесцельно бродила по длинной аллее, не зная, куда девать себя, не понимая, что с нею делается.

Когда Маришка прибежала в сад с тазом и простынёю, Надя с радостью вспомнила, что пора купаться. Ей хотелось ободрить себя. Купанье действительно встрепенуло в Наде все суставчики.

Погружаясь в освежающую влагу, Надя словно в первый раз сознавала и ощущала своё собственное тело, и это физическое сознание самой себя, так мало знакомое Наде, казалось ей болезненно страшным.

Сегодня Надя почему-то непременно ждала Суровцова; вся её внутренность говорила ей, что он будет, что он не может не быть; а между тем его всё не было. Когда сели за обед без Суровцова, Надя едва не плакала; она не говорила ни о чём, ничего не делала — всё ждала.

Суровцов, как нарочно, приехал только поздно вечером, после чая. Его задержала компания гостей, неожиданно нахлынувшая к нему в ту самую минуту, когда ему уже седлали коня.

— Пойдёмте погуляем! — предложил Анатолий после нескольких минут разговора.

Он чувствовал так же, как и Надя, что и ей, и ему нужно сказать что-то друг другу, великое и серьёзное.

Трофим Иванович был в гостях у Силая Кузьмича, и дома оставались только Надя с Дашею.

— Даша, ты не пойдёшь с нами? — спросила Надя таким тоном, который лучше всякой просьбы говорил: «Пожалуйста, не ходи!»

Даше нельзя было идти, потому что пришёл приказчик и нужно было записать расход.

Надя шла с Суровцовым рядом, но не давая ему руки; она трепетала прикосновенья, как дикая серна, и не любила давать руки даже близкому другу. Она чувствовала в себе столько смелости и силы, что ей казалось бесполезною выдумкою и пустым манерничанием опираться на чью-нибудь руку, искать чужой помощи в таком простом и естественном акте, как ходьба на собственных ногах. «Разве я больная или старуха, что не могу пройти одна? — говорила она с насмешливой улыбкой кавалерам, предлагавшим ей руку. — Я деревенская девушка, умею бегать и ходить лучше вас».

Надя всегда смеялась, когда видела крутогорских молодых барынь. висевших на руке кавалеров с видом притворного бессилия и едва передвигавших ноги, но в то же время старательно выражавших ни к чему не нужными плавными колебаниями стана какую-то сочинённую грациозность. В Наде была другая грация, чуждая всякого фиглярства и жеманства, для которой были не нужны турнюры и искусственная махровость, сообщаемая модисткою самою хилому и непышному телу.

Надя была стройна и ловка, как молодой, сильный юноша, которому не в диковинку овраги и горы, не в диковинку дышать морозным воздухом. Она шла, задумавшись, не говоря ни слова, полная торжественного ожидания.

Майская ночь была во всём разгаре. Только второй день стояло полнолуние, и после двух недель тёплых дождей наступили те влажно жаркие, настоящие майские дни, когда начинает расцветать белый жасмин и столиственная роза. Несмотря на ночь, душистый пар стоял в саду между неподвижных зелёных шатров лип, каштанов и клёна. Небо тоже казалось тёплым и глубоким в то время, как красный шар месяца всплывал, всё бледнея и уменьшаясь, на высоту свода.

Они пошли по липовой аллее к зелёным обрывам, которыми сад спускался к тихо спавшим сажёнкам. Особенная таинственная темнота стояла здесь. Месяц ещё не поднялся настолько, чтобы заглянуть сверху в неподвижные омуты, и чёрные кудрявые силуэты древесных масс с поразительным эффектом вырезались на освещённой части неба, кое-где сквозя жидким золотом месяца и опрокинувшись целиком, от корня до макушки, в застывшем зеркале вод, такие же густые, такие же чёрные. Тёплою сыростью проступала эта глухая чаща, над которою со всех сторон надвинулся по крутым скатам цветущий сад, облитый голубоватым фосфорическим светом.

Весь сад пел. Из каждого куста лились неудержимые, страстные песни соловьёв. Они собрались сюда, в эту прелестную, цветущую пустыньку, спрятанную от взоров человека, и изнывали в любовных томлениях. Звёзды и деревья слушали их в неподвижном сиянии месяца. Казалось, сама майская ночь выливала в этих страстных переливах ту потребность любви, которая переполнила всё растущее и живущее в ней, которою трепетала вся природа.

Очарованная стояла Надя среди чащи сирени, откуда слышался самый звонкий, самый страстный из голосов. Вдали, вблизи, из саду, из-за сажёнки отвечали ему наперебой, одни сильнее других, одни прекраснее других, голоса соперников. Это был турнир певцов, наподобие тех миннезингеров, певцов любви, которые проносили когда-то культ любви сквозь тьму грубых и кровожадных веков, приучая дикое человечество к звукам поэзии, к голосу неба.

Ни Надя, ни Суровцов не двигались с места, пристыв ухом к соловьиной песне. Вызывающими, всё разрастающимися раскатами щёлкал ближний соловей: он звал к себе свою пару. Нельзя было поверить, чтобы эти смелые и могучие звуки неслись из крошечного горлышка крошечной птицы. Далеко по затихшим оврагам, в заснувшие поля перекатывалась по ночи немолчная дробь, щёлканье и замирающая свирель соловьиного пения.

Целый час молча простояла Надя над сажёнкою, и вместе с нею, тоже не проронив ни слова, простоял Суровцов. Их молчание было молитвой.

— Надя, — вдруг сказал Суровцов, не сводя глаз с поднимавшегося месяца, — вот два года прошло, я выдержал искус. Слышишь, соловьи зовут друг друга. Вся природа соединяется вместе. Пора и нам соединиться.

— Да, теперь пора, — прошептала Надя, протягивая Анатолию руку.

Она тотчас же быстро вырвала назад руку, и оттолкнув Анатолия, который хотел обнять её, решительным шагом пошла домой, не дожидаясь его.

— Надя! За что это? Что такое? — говорил в недоумении Суровцов, бросаясь за нею.

— Нет, ничего… так нужно, так лучше, — не оглядываясь, говорила Надя, торопливо поднимаясь по крутой дорожке.