Возвратясь из Крутогорска, Суровцов деятельно принялся за осуществление плана переселения. Ему хотелось сделать так, чтобы переселенцы успели отсеяться на новых местах, по крайней мере, озимью на будущий год и обстроиться, не торопясь, пока не надвинули осенние грязи и зимние морозы. Необходимо было для этого приступить к делу с весны. Желающих подняться со старых гнёзд оказывалось, впрочем, немного. Как ни душили друг друга невообразимою теснотою поселения, как ни мелки стали земельные участки мужиков, где один надел в две и три четверти десятины приходился часто не целую семью и под рожь приходилось сеять целым осьминником меньше десятины, однако бывалый народ не без страху и не без недоверия выслушивал доводы Суровцова о выгодах переселения.
— На своём пепелище помирать легче, — говорили старики. — Терпеть нам не первый год, не всё ж будем терпеть. Пошлёт Господь по душу, вот и терпеть перестанем. Больше ждали.
Боялись дальней дороги через ростовские и донские степи. Слухи ходили от прилепских однодворцев, что там неладно, людей разбивают, подстерегают по балкам да плавням; народ-обидчик живёт. В третьем году в пятьдесят человек артель под Таганьим Рогом разбили, все животинки.сё добро поразграбили, воротились с кнутиками домой. А самые опытные, что живали на Кубани да в Старполе, и больше того говорили: стращали азиатом-калмыком; калмык по степи бродит с кибитками, скот ворует, а азиат из Кубани набежит, так даже народ в полон угоняет, а сёла дотла попалит. Стращали бывальцы и засухой, и саранчой, и овражком. У многих охоту отбили попытать счастье на чужой стороне. Всякий думал про себя: дай, погодим маленько, незамай народ подымается. Дадут оттелева добрый слух, успеем и мы собраться. А коли им вернуться не миновать, по крайности мы в разор не придём.
Очень много помешал движению на юг и Трофим Иванович. Он чуть насмерть не поссорился из-за этого с Суровцовым.
— Это вы ещё куда вздумали, батюшка, народ подбивать? — напустился он на него, когда пошли первые слухи о переселении. — Бродяг мало на Руси? Хотите бродяжничать поучить? Учите, учите, дело хорошее. Говорить нечего: и теперь богачи богачами, последний крест с шеи у целовальника в закладе. Поднимутся — сейчас побогатеют, коли не переколеют за дорогу.
Суровцов, с своей стороны, встретил сопротивление Трофима Ивановича без особенного снисхождения и наговорил ему, против обычая, резких вещей.
— Помнить о кармане своём — греха нет, кто говорит, но ведь нужно и о людях хоть немножко подумать, — рассуждал он. — Вас нечего учить, в какой они теперь тесноте! Что ж это будет через пять, через десять лет? Я сам хозяин, мне тоже было бы выгодно нанимать за полцены эту перекатную голь, да ведь из-за своей копейки не забыть же совесть.
— Хозяин! Какой вы хозяин! — горячился Коптев. — Вы баламутчик, а не хозяин, вы весь народ взбаламутили. Разве хороший хозяин станет сам себе цены портить? Что вы думаете, если половина рабочих от нас уйдёт, достанете вы подёнщика за двадцать копеек? Обожжётесь, вот что! Полтинничек не угодно ли, по-таганрогски. Уж рад бы я был, когда б вас они проучили! Благодетель какой выискался! Да у нас у самих-то земли скоро не будет. Всё Лапти позакупят.
— Надо смотреть немножко поглубже и подальше, Трофим Иванович, — отстаивал Суровцов. — От общественных вопросов не отвертишься, как ни ощетинивай своего эгоизма. Они опять придут, не в дверь, так в окно. В сущности, это только кажущаяся выгода иметь гнёзда пролетариев под боком. По-моему, нет больше опасности даже для нашей корысти, как это вечно раздражённое, вечно недокормленное население. Сама природа, сама судьба вынуждает их быть ворами и обманщиками. Удивительно ещё, что среди них так мало дерзких злодеев. Что им терять и куда им деться? А вы требуете, чтобы их прижимали к стене! Ну подумайте, выгадаем ли мы с вами? Ведь и крыса, на что невелик зверь, а защищается жестоко, когда её притиснут в угол. Не лучше ли нам быть благоразумными и вовремя подумать об общей опасности? Как разрешится вопрос пролетариата в его мировом значении — нас пока не касается: и не по плечу нам, и не к делу. У нас на Руси пока такой факт: миллионы людей без земли и миллионы десятин без людей. Пока мы не уравновесим одно другим, пока мы всякими способами не поставим безземельного человека лицом к лицу с ненаселённою десятиною — нам нечего думать о дальнейших шагах. А этот шаг в высшей степени возможен и необходим. Мы все выиграем: и частные хозяева, и государство, мужик и помещик. В самом деле, подумайте: целые области станут приносить доход, и целые миллионы станут получать хороший заработок. Из чего вы топорщитесь, против чего спорите? Нужно пожалеть и себя, и других, и поблагодарить меня за добрый пример.
— Как же, дождётесь! — ворчал Трофим Иванович, нисколько не убеждённый и чувствовавший, что ему не под силу спорить с Суровцовым логическими доводами. — Поблагодарят вас соседи! И есть за что: то крепостных поотобрали, земли им помещичью отрезали. А теперь и работников хотят поотнимать… Об одном мужике только и заботы стало… Как же, мол, мужичок-то, бедненький, будет? А мужичка? А мужичку? Только и слышишь… Да провались он к чёрту и с своей бедностью, мужичок-то этот ваш! Своя шкура ближе к телу. Меня, батюшка, мужичком не разжалобишь. Знаю я его! Его ничем, подлеца, не укормишь: он Бога слопает.
— Да что у вас-то он слопал? Не грешите, Трофим Иванович! — возражал Суровцов. — У него чуть душа в рубашке держится, сало в щах только по праздникам, от непосильной работы старится в тридцать, в сорок лет. А мы с вами его в обжорстве укоряем, в невоздержании… Почему уж и роскошью не попрекнуть наши лыковые бороды?
— То-то вот лыковые бороды. Нонче, видно, вам, умникам, только и нужны, что лыковые бороды. Дворян, видно, по шеям. Ну, что ж! Не нужны, так не нужны. Так и скажите прямо: убирайтесь к чёрту! По крайности, будем знать!
— Эх, Трофим Иванович, Трофим Иванович! — вздохнул Суровцов. — Хороший вы человек, а об этом деле судите не по-божью. Знаете, что пословица говорит: живи и другим давай жить.
— Ну так что ж?
— Да больше ничего. Стыдно вам так-то рассуждать, ей-богу, стыдно. Я и не ожидал от вас этого никогда, признаюсь вам. Как же вы называете себя после этого христианином? Ведь Христос повелел думать о своих братьях, даже страдать за них. А вы вот даже вчуже окрысились, что люди своим добром поделиться захотели. Ведь у вас ничего не отымают? Ну и молчите себе, не мешайте другим.
Все барышни дружною стаею напали на Трофима Ивановича вместе Суровцовым, и это куриное клевание их подействовало на грубую впечатлительность Трофима Ивановича гораздо действительнее всяких социально-философских умствований.
— А ну вас, отвяжитесь! Чего пристали, как банный лист! — крикнул он после длинного спора с дочерьми. — И жизни своей не будешь рад, как с вами свяжешься. Мне что? С меня хватит. Вам же, дурам, хуже. А по мне хоть сейчас всё раздайте, хоть сами лапотникам не шеи повисните! Умницы, подумаешь, народились!
Хотя Трофим Иванович сдался в споре, а мужиков останавливал всякими способами. Многие приходили к нему за советом, другие призанять деньжонок на переход, и он всем им постоянно твердил одно и то же:
— Ну, ну, идите, идите. Не видали там таких-то дураков. Что ж? Теперь вы вольные, спрашиваться не у кого. Жили, слава богу, хорошо, надо ж попробовать, как и скверно живут. В шею вас, что ли, гонят, дурней? Развесили уши! Хотите, видно, как покровские в прошлом году в Томскую губернию сходили. Здесь все животы распродали, а оттуда без гроша вернулись. Что же, с Богом! Дуракам закон не писан! Дураков надо учить.
Охотников на вольные земли всего набралось на первый раз из пяти окрестных сёл двенадцать семейств да человек семь холостых.
Чтобы не возиться переселенцам с палатами и полицией, Суровцов с своими друзьями уговорил баронессу отдать переселенцам свою собственную землю по двадцать десятин на душу, на таких удобных условиях выкупа, которые почти равнялись даровой уступке. Баронесса приступила к этому делу с величайшею готовностью, и они сообща организовали план более обширных переселений на будущий год. Зыков, как человек молодой и имевший более других досуга, решился отправиться на место и помочь устройству крестьян. Он взял на себя все хлопоты о их приписке, и чтобы сразу облегчить хозяйство крестьян, приобрёл им на свой счёт и на счёт своей маленькой компании некоторые хозяйственные машины, необходимые при больших засевах. А чтобы его приобретение не имело вида милостыни, он разложил им уплату, по совету Суровцова, на несколько лет. В то же время Зыков закупил лес для училища, которое наши друзья решились поставить вместе с основанием колонии, как это делали американцы.
Одним из первых переселенцев был Василий. Он продал по очень хорошей цене землю, которую ему подарила Надя. Земля эта была под самою усадьбою Коптева, и Трофим Иванович охотно дал за неё по сту рублей. Василий оставил половину отцу с матерью и с пятьюстами рублей в мошне пошёл в путь отдельно от всех товарищей. Ему было горько и стыдно смотреть на людей, которые его считали женоубийцею. Он едва зашёл проститься с Иваном и Ариною, и не взяв от них ничего, кроме куска хлеба, отправился чуть свет на другой день. Никто не видел, как выходил Василий до зари на огород и клал в свои лапти, под онучи, родимую землю. Он уносил её на чужую сторону для того, чтобы и там был около него прах его старого домашнего очага. Свинцовая доска была на сердце Василия, когда покидал он своё село. Но чем дальше уходил он от родины, чем незнакомее становились места и люди, тем легче начинала дышать его грудь, тем бодрее и скорее шагали ноги Василия. Ему жадно хотелось трудной, нескончаемой работы, хотелось простору и безлюдья, где бы мог он схоронить от себя и от людей горемычную старую жизнь свою, свою погубленную любовь, свою посрамлённую славушку. Там, на вольном поморье, среди степей, что глазом не охватишь, вздохнёт Василий от своего тяжкого ярма. Недаром его давно манило в степь, на вольные земли.
«Что ж Алёна? Что ж она, бедная моя погубленница! Куда она, горемыка, денется?» — думалось при этом Василию. Муж ухватил её, как только выпустили из суда, и поволок тем же часом к себе в город. Василий не успел и одного слова ей сказать. Да и до слов ли ему было тогда? Пьяные, дикие глаза мещанина Скрипкина долго грезились Василию, как шёл он из суда убитым шагом в родное село.
«Убьёт он её… Грызью сгрызёт, — горько думалось ему, и ещё горчее становилось от сознания своего бессилия. — Она меня клясть должна до конца живота своего, — говорил он сам себе. — Как ей не клясть меня? Разве какой ворог сделал ей то, что она через меня увидела? Ни за что загубил я её, бесталанную… сам бесчастный и её бесчастною сотворил».
Всю дорогу мучился Василий, поминаючи свою Алёну. Идти бы весело, да свет постыл… Хлеб с души тянет…
А Алёны что-то не видно в шишовском кабаке мещанина Скрипкина. Долго порол он её татарской нагайкою в своей каморке за кабацким прилавком, возвратясь из Крутогорска. Клочьями летела рубаха Алёны и чёрно-багровые подтёки полосили её спину. Но Алёна не кричала и не отбивалась.
На другой день ни её, ни Гордюшки не было в кабаке. Много дорог исколесил мещанин Скрипкин на своём пегом мерине, много изъездил сёл и деревень, разыскивая пропавшую жену — нигде её не видали. Прежде всего бросился он в Прилепы, думал, не к братьям ли спряталась, но туда и не заходила она. Сробел мещанин Скрипкин, даже ноги в коленках подкосились. Беда, думает, верно утопилась или другое что с собою сделала. Найдёт её полиция, увидят рубцы на теле — потащат раба Божьего в Сибирь. А объявить надо. Не то скажут, сам жену уходил. Соседи-то и сто вчера подходили: что, говорят, жену мучишь хуже палача? Брось ты её! Наказал её Господь, и довольно с неё. Пропадёшь из-за неё ни за грош. Стала полиция искать, приметы описали, разослали по станам, — ни слуху, ни духу ниоткуда, словно и не было Алёны. Выловили, правда, в Мужланове сетями какую-то утопленницу, да платье всё сопрело и лицо раки съели, нельзя было узнать, кто такая. «Уж не Алёна ли?» — подумал мещанин Скрипкин, да вспомнил про Гордюшку, раздумал. Где ж бы нибудь Гордюшку разыскали, коли Алёна утопилась, соображал он: «Да она, подлая от него вовек не утопится».
Прожил Василий дня четыре в Ростове; хотелось ему сперва работки плотничьей поискать, о местах расспросить. Да видит — народ бесшабашный, баловник, не понравилось Василию. Надо тянуть опять дальше, по черноморскому тракту, что на казацкие станицы идёт. Вышел Василий рано утречком на базар, на дорогу паляничку захватить, смотрит — стоит среди базара баба молоденькая, обнарядье русское, не здешнее, на руках ребёнок… А из себя бледная да худая, в пыли вся.
— Алёнушка! — вскрикнул Василий.
— Нашла-таки я тебя, Вася… Пойдём вместе! — отвечала ему Алёна, а у самой подкосились ноги, и припала вдруг на землю, что подстреленная.
Суровцов хлопотал о переселении, а добрые люди хлопотали о нём. Неотложные земские дела вызвали необходимость экстренного земского собрания. Управе хотелось приступить с начала лета к устройству народных школ по тому плану, который был одобрен прошлогодним очередным собранием. Существовавшие препятствия были устранены, необходимые данные выработаны, оставалось утвердить сметы и проекты построек. В то же время половине уезда угрожал положительный голод, и управа имела ввиду предложить собрания различные меры к облегчению участи жителей и к обеспечению будущих посевов. Собрание съехалось в зловещем молчании. В полтора года Суровцов обрисовал себя шишовцам слишком хорошо, чтобы они могли иметь какие-либо сомнения на его счёт. Теперь уже ни Саввы Фаддеичи, ни Силаи Кузьмичи не имели никаких поводов отставать от родной дружины. Старая партия Трофима Ивановича была разбита искусными происками Каншина и Волкова, и огромное, сплошное большинство, опираясь на раболепствовавших гласных-крестьян, стояло непоколебимою силою за своим предводителем. Суровцова уже ждали, уже заранее решили, что делать и как делать. Только он один из всего уезда не видел и не хотел видеть, что втихомолку собиралось против него. С первого же предложения управы дело, впрочем, объяснилось начисто. Никто не говорил против этого предложения, никто не дал себе труда войти в сущность его и разобрать его недостатки. Предложение прослушано. Председатель собрания встаёт.
— Господа, мне кажется, этот проект преждевременен. Какое ваше мнение? Кто желает принять проект, тех покорнейше прошу встать.
Все сидят в несколько сконфуженном молчании, кроме нескольких упрямых или легкомысленных защитников проекта.
— Проект не прошёл! Прошу вас читать далее! — вежливо объявляет председатель.
Читается другое предложение, третье, четвёртое. Опять так же встаёт председатель. Опять тем же безгласным сидением проваливают их господа гласные.
Суровцов понял, что это молчание и это систематическое проваливание вопросов, как он думал, первостепенной важности для земства — не что иное, как заговор, направленный против него лично. Он пришёл в некоторое смущение. Оставаться ли ему, несмотря ни на что, или же бросить их? Бросить, конечно, приятнее для своего самолюбия. Но лучше ли это для дела? Ведь таким образом два десятка глупцов или негодяев, из-за каких-нибудь личных счетов, могут лишить общество самых полезных услуг. Следует ли поддаваться им? Не ясно ли, что они рассчитывают раздразнить его, задеть за живое, вытолкнуть его им же самим? Они думают, что он, как человек без состояния, отчасти нуждается в службе, и будут бесконечно рады, что наказали его так примерно. Оставаться как будто честнее. последовательнее. Но с другой стороны, какая же возможность оставаться, когда собрание отказывает во всех способах действия, когда оно осуждает не только на бесплодную трату времени, ни на осуществление таких его взглядов, которые идут вразрез со всем понятиями Суровцова о пользе общественной.
Суровцов решился вытерпеть до последнего дня и провести одно за одним все свои предложения. «Посмотрю, может быть, это и случайность», — утешал он себя.
Но на следующий день и на третий день повторилось то же. Все предложения управы до единого были отвергнуты. Когда Суровцов брал в руки новый доклад управы, нескрываемая улыбка пробегала по всем лицам. Все будто говорили молча: «Ведь вот охота человеку! Видит же, что ничего не пропустим».
Демид Петрович ликовал, как фельдмаршал, присутствующий при давно жданном генеральном погроме врага. Он с злобно-насмешливою улыбкою вспоминал свою неудачу на выборах Овчинникова и нарочно не спускал с Суровцова торжествующих глаз. Волков, Ярыжков, Ватрухин тоже прыскали самодовольством и хвастливою радостью. Игра шла как по писаному, ладно, стройно, не сбиваясь ни в одной ноте.
Когда на третий день было прочтено последнее предложение управы, и на вопрос предводителя все, как обычно, остались на своих местах.Суровцов сказал, обращаясь к собранию:
— Господа, я имел честь представить вашему вниманию целый ряд докладов управы, касающихся весьма существенных интересов земства. Из этих многочисленных докладов вам не угодно было принять ни одного, несмотря на то, что большая часть этих докладов есть не что иное, как подробная разработка вопросов на тех основаниях, которые вы сами единогласно одобрили в прошлом году. Вы даже сочли возможным отвергнуть меры, клонившиеся к обсеменению полей и к прокормлению семейств голодающих жителей. Это ваше право, хотя оно и противоречит, как я думаю, вашей обязанности. Но отвергнуть мало; это только одна половина дела, наименее трудная. Если управа дурно поняла намерения собрания, то собранию всё-таки предстоит решить эти вопросы по-своему; без всякого решения оставлять их, мне кажется, нельзя. Поэтому я всё-таки прошу сделать какие-нибудь положительные постановления по предложенным докладам, не ограничиваясь отрицательною фразою: «не утверждено собранием».
— Господа, находите вы это нужным? — с чуть заметною улыбкою снисхождения и очень заметною неохотою спросил председатель. — Мне кажется, это излишнее, ввиду…
— Излишнее, излишнее! Не хотим! — зашумело собрание. — Никаких постановлений!
И лица вождей уже с вызывающим видом обратились на Суровцова. Теперь они, казалось, говорили: «А, что? Съел гриб! Видал наших?»
— Так как доклады управы кончились, господа, — поднялся Волков, — то позвольте мне сделать одно предложение, которое, надеюсь, заслужил ваше общее сочувствие. Вы знаете, господа, с каким усердием и, можно сказать, самоотвержением несёт свою обязанность вот уже двадцать лет наш почтенный секретарь дворянского предводителя; а между тем он получает весьма ограниченное жалованье, обременён многочисленным семейством и не вправе рассчитывать на пенсию. В качестве секретаря нашего многоуважаемого председателя земского собрания, он заведует и многими другими делами общеземского интереса. Поэтому земству было бы в высшей степени справедливо вознаградить такую долговременную и добросовестную деятельность нашему почтенному Ивану Ивановичу хоть какой-нибудь пожизненной земской пенсии, например, хоть бы не более пятисот рублей, а сверх того, в знак нашего особенного уважения к достойному председателю нашему, ассигновать на воспитание одного из сыновей Ивана Ивановича в гимназии и университете по двести пятьдесят рублей в год, с наименованием его стипендиатом Демида Петровича Каншина.
— Ассигновать, ассигновать! — одушевлённо закричали гласные.
В то время, как Демид Петрович раскланивался собранию за Ивана Ивановича, Суровцов сказал:
— Господа, такие личные назначения мы делать не вправе, так как «Положение о земских учреждениях» ясно указывает предмет земских расходов и не дозволяет обременять налогом земских плательщиков в пользу частных лиц. Но так как мне известно, что протест мой не остановит ваших действий, я же не жалею иметь ничего общего с вашими действиями, тем менее приводит из в исполнение, то засим покорнейше прошу вас уволить меня из звания председателя управы и выбрать на моё место другого, кто бы лучше моего мог оценить ваши взгляды.
Физиономии гласных, давно нетерпеливо ожидавших этой развязки, не без смущения опустились вниз, избегая слишком открытого взгляда Суровцова.
— Прикажете занести ваши слова в протокол? — с изысканно вежливой улыбкой поторопился спросить Каншин, у которого даже голос дрогнул от радостного волнения.
— Да, запишите! — подтвердил Суровцов. — Запишите, что я не желаю оставаться в управе при таком направлении собрания.
— В протокол записывается дело, а не личности! — ядовито заметил Каншин.
— В нашем нынешнем собрании другого дела не было, кроме личностей! — резко отвечал Суровцов. — Из личного нерасположения к одному человеку собрание оставило голодать пол-уезда. Из личного расположения к другому оно назначает на земский счёт премии разжившимся взяточникам.
— Господин секретарь! Прошу вас занести в протокол оскорбление, которое позволяет себе делать господин Суровцов, — вскипятился Каншин. — Это дело дойдёт до суда.
— Прикажете баллотировочный ящик? — нагнулся к Каншину Волков, весь сияя победой.