Надя дала последний искус своему Анатолию. Она не могла себе представить, что в то самое время, когда начнётся её счастие, её любимец Василий будет мучиться на каторге. Ей давно почему-то приходило в голову, что Анатолий должен получить её руку непременно после какого-нибудь добродетельного подвига. Эта детская фантазия засела в Наде ещё в младенческие годы, когда она читала волшебные сказки, и до сих пор имела в её глазах что-то поэтическое и даже разумное. Пусть любимец её сердца покажет ей своё мужество, пусть он переломит копьё ради неё и ради доброго дела; этот подвиг будет тою повязкою любимого цвета, которую носили рыцари в честь своих дам. Она отдаётся ему; нужно же, чтобы и он доказал, что отдался ей. Но относительно Анатолия Надя, помимо этого, думала, что он должен защищать невинных необыкновенно убедительно и красноречиво, что никакие прокуроры и адвокаты не могут сравниться с ним в этом деле. Эту веру в непобедимость красноречия своего друга Надя почерпнула исключительно в собственных своих впечатлениях. Её поражал сознание, что как бы ни были далеки от её собственных убеждений взгляды, проповедуемые Суровцовым, Надя всегда убеждалась в их справедливости. На её глазах никто никогда не говорил умнее, вернее, убедительнее её Анатолия. Она ещё в первые дни своего сближения с Суровцовым затеяла втянуть Анатолия в дело Василия с старшиною, но тогда Суровцову удалось устранить опасность, не прибегая к суду. Теперь Василию угрожало уже не временное и лёгкое наказание, а гибель. Если Суровцов не отказался тогда стать его адвокатом, теперь не может быть и речи об отказе. Когда человек тонет, бросаются спасать все, не разбирая, кто лучше плавает.

Заседание уголовного отделения окружного суда по делу об убийстве жены Василием назначено было в Крутогорске на первое число июля. Суровцов уехал туда за неделю до заседания, чтобы изучить следственный и обвинительный акты, чтобы в откровенных беседах с Василием, который сидел в городской тюрьме, отыскать какие-нибудь слабые шансы к облегчению его участи. Он заранее предупредил Надю, что нет надежды спасти Василия и что усилия его могут только немного ослабить строгость приговора.

Между тем Арина и Иван просто не выходили из коптевского двора. Вера их во всемогущество «свово мирового» была безгранична; они не сомневались, что вмешательство его может остановить какой угодно закон, отвратить какую угодно беду. Как только появлялся на переднем крыльце Трофим Иванович или на девичьем Надя, старики, терпеливо, с раннего утра, без шапок ждавшие на дворе, валились в ноги и лежали, не подымаясь, вопия о заступничестве. Никакие убеждения Нади, никакие угрозы и ругательства Трофима Ивановича не могли отклонить их от этих земных поклонов и от этой бесплодной мольбы. Старики исчахли в несколько дней. Что оставалось ещё чёрного в бороде Ивана Ивановича, побелело, как зимний снег. Бросили совсем дом, рук ни к чему не прилагали. «Не дайте пропасть! Станьте за отца, за матерь!» — только и знал твердить бедный мужик. А старуха даже слова выговорить не могла. только вытекала слезами да кланялась молча с таким горьким и жалобным выражением сморщенного лица.

У Нади надрывалось сердце ежедневно смотреть на этих страдальцев. Она уговорила отца ехать в Крутогорск за два дня до суда, чтобы узнать что-нибудь о последних надеждах Суровцова. Но от него она не услышала ничего хорошего; съездил Трофим Иванович к прокурору — разузнать о деле. Вернулся от него сердитый, как невыспавшийся медведь.

— Чуть было этого мальчишку за вихор не оттаскал! — пробасил своим мужицким басом Трофим Иванович. — В генералы все лезут. всякая слякоть! И смотреть не на что, козявка во фраке, растёр ногою — и не осталось ничего… А нос дерёт — министр министром! Слова по-просту, по-человечески не скажет… Всё по-необыкновенному… Словно не весть тебе какую честь делает, что говорить ещё позволяет… Паршивый! И кто, подумаешь, самый этот прокурор? Немчура петербургская, апрекаришко! Добро бы уж дворянин настоящий, хороших родов… А то мелилотный пластырь намазывал да камфору толок. И фамилия-то противная, не выговоришь… Поналезли к нам эти немцы, словно вши в полушубок!

— Да что ж он вам сказал, папа? — приставала Надя.

— Поймёшь их там, что он сказал. Я и говорить-то с ними, с пакостниками, не умею. Занёс ахинею, что только рот разевай. На меня смотрит своими стеклянными буркалами, словно я сам жену убил. Учить меня вздумал, мальчишка; не следует, дескать, обществу сочувствовать. Я, говорю, сам мировой судья, сам знаю, кого за что наказывать, меня не учите. Я уездным судьёю был, когда ему ещё порток не спускали, прокурору-то этому… Умники!

— Как фамилия прокурора? Может быть, Прохоров его знает? Я попрошу Прохорова, — сказала Надя.

— Чёрт его запомнит! На «Ф», кажется, начинается: Гольм, Вольм… Да, бишь: Бергенштром! Выдумают же фамилию! Челюсти надвое переломятся, пока выговоришь.

Весь город собрался на суд. Билеты были расхвачены в один вечер и ещё сверх билетов напустили целую толпу. Дело было интересно само по себе, а молва придала ему самые легендарные подробности. Появление Суровцова, как адвоката, немало подзадорило любопытство публики, тем более, что прокурор Бергенштром, ввиду серьёзности дела, а отчасти и ввиду ожидавшегося стечения публики, не захотел поручить дела кому-кому-нибудьиз помощников, а выступал сам в качестве обвинителя.

Публика была вся в сборе, когда на особую эстраду за решёткою несколько солдат со штыками привели Василия. Он не был в арестантском платье, и его плечистая рабочая фигура, слегка согнувшаяся под гнётом стыда и горя, его дюжие ноги в лаптях, его повисшие мозолистые руки вырезались так странно среди разодетой публики в кисее, перчатках и стеклярусе, среди этих маленьких, бессильных ручек в перчатках, среди этой бесплечей и мелкорослой толпы. Словно ввели в цирк испорченного Рима пойманного в лесах Германии могучего, но дикого богатыря. Действительно, другим племенем, другим миром дышало от мужицкой фигуры Василия, когда она очутилась в чуждой ей обстановке судебной залы. Это красное сукно с галунами, эти сверкавшие паркеты, мягкие кресла, золотые мундиры казались такою безжалостною насмешкою над посконной рубахой, лыком лаптей и корявою, загорелою кожею мужика, которого они призвали к своему суду. Уже один вход в эту торжественную залу, в многолюдную разряженную толпу праздных господ, перед лицо важно восседающих начальников, составляет великое наказание для сермяжного мужика, привыкшего кланяться в ноги даже лапотному волостному суду, робеть даже перед таким начальством, как волостной старшина из соседних однодворцев. Но войти в эту залу с громом кандалов, под мерные шаги марширующих штыков, во всей отвращающей обстановке пойманного убийцы, было Василию хуже смерти.

Алёну ввели вслед за Василием, без цепей, но тоже под стражею. Неумолимый, как ищейка, следователь заподозрил соучастие Алёны и заранее составленный заговор. Первые двое суток после деревенского суда Алёны не было дома и она отказывалась объяснить следователю, где скрывалась она в день убийства. Её взяли тогда же к допросу; на первом допросе она сбилась; показала, что Василий никогда у неё не бывал, а потом изменила своё показание; точно так же долго утверждала, будто она не приходила в половень к Василию, и вообще с самого следствия возбудила в следователе глубокое подозрение в неискренности и запирательстве. Обвинительный акт привлёк её к ответственности, как соучастницу убийства, основываясь на мнении экспертов, что Василию «при содеянии преступления» невозможно было обойтись без чьего-нибудь пособия. а равно и на том, что около трупа повешенной найден был платок Алёны. Алёна стояла бледная, как мел, но смотрела прямо и смело на глазевшую ей в лицо публику; она держала на руках неумытого и оборванного Гордюшку.

Появление Алёны с ребёнком на руках вызвало в зале громкий дружный шёпот. Присяжные, уже сидевшие на своих скамьях, с внимательным любопытством остановили на ней взгляды. Барыни приподымались и лезли через спинки стульев, чтобы разглядеть лицо преступницы. Никто не сомневался, что эта бледная высокая красавица, похожая на пленную Туснельду, направила руку убийцы.

Вошёл суд; все встали, прокурор занял своё уединённое кресло перед пюпитром, заваленным бумагами и законами. Суровцов тоже засел за пюпитр адвоката. Допрос свидетелей был короток. Ввиду признания Василия в убийстве жены больше всего опрашивались свидетели, знавшие что-нибудь об отношениях Василия к Алёне и о месте нахождения Алёны в день убийства. Кроме того, Суровцов потребовал опроса целого ряда свидетелей, между прочим и некоторых соседних помещиков, для убеждения суда в нравственном характере Василия. Даже родные братья Лукерьи показали, что Василий был мужик ничего, тихий, не забижал никого, во хмелю был смирен и жену допрежь того не бивал. В пользу Алёны свидетели показали ещё больше.

Присяжные и публика были просто в изумлении, когда докончился опрос свидетелей. Нравственная чистота этих двух преступников обрисовывалась так ясно даже при обычной скупости и неполноте выражений свидетелей-крестьян, что самый факт преступления являлся непонятною загадкою. Честность и простота нужды написаны были и на лицах преступников, которыми публика любовалась помимо воли. В толпе. сначала глазевшей на преступников с единственным желанием поскорее узнать все пряные подробности преступления, теперь господствовало горячее желание как только можно облегчить их участь.

Сочувствие к ним выражалось несдерживаемым шёпотом, и самые присяжные незаметно проникались общим настроением толпы.

— Господа судьи и господа присяжные! — сказал прокурор. — Без сомнения, вы прослушали обвинительный акт с тем же вниманием, с каким прислушивалась к нему публика и какого он заслуживает по громадной социальной важности предмета, которого он касается. Вы выслушали также и показания свидетелей, которым я, впрочем, не придаю, с своей стороны, особенной юридической цены. Мы знаем, господа присяжные, русского человека. Он добрый человек, — с гадливою ироническою улыбкою прибавил прокурор, и поглядел фамильярнее обыкновенного на присяжных. — Но, к сожалению, эта доброта не всегда служит к нравственному преуспеянию общества. Доброта, которая не различает добра от зла, белого от чёрного, которая ко всем действиям людским относится с одинаково вялым равнодушием, — эту доброту, извините меня, господа, за откровенность, — я не могу уважать; я её называю безучастностью, отсутствием живого нравственного чутья. Я думаю, что незавидно состояние того общества, где на строгие вопросы суда мы принуждены выслушивать ответы, в которых заметна только одна поблажка нашей нравственной распущенности, в которых не видно никакого желания общества поддержать суровую силу законов, оберегающих безопасность всех и каждого. Господа судьи и господа присяжные, мне кажется, пора нашему обществу распроститься с этими максимами татарской лени и татарской тупости, пора отбросить этот наш бедственный отечественный девиз: «Все мы люди, все мы человеки», — девиз, которым освящается всевозможная общественная расшатанность. Да, господа, повторяю, отзывы выслушанных вами свидетелей были в пользу подсудимых. Но в сущности это было лишь проявление того же грустного девиза, новое доказательство нашего прискорбного общественного равнодушия к делу правосудия. Вам, господа, как представителям этого правосудия, с одной стороны, так сказать, государственного, коронного, воплощённого в специальной корпорации, с другой стороны — общественного и местного, предстоит стать на ту единственную точку зрения, на которой должно стоять правосудие, если оно не хочет быть ниже своего призвания, если оно не желает утерять своих законных прав на воспитание народной нравственности. Зала суда есть школа зрелых людей. Приговоры суда — уроки, которые учат, к которым прислушивается целое общество. Конечно, сурово слово классического писателя: «Fiat justitia, pereat mundus. Но, господа, эта кажущаяся суровость спасает и предупреждает гораздо более преступное мягкосердие. Начало премудрости — страх Божий, сказал ветхозаветный учитель. Начало правды — страх правосудия, скажу я. Пусть же суд держит это знамя честно и грозно, и тогда все преклонятся пред ним. Я думаю, господа, что вас, как и меня, как всякого чувствующего и мыслящего человека, невольно подкупает это присутствие двух подсудимых, одарённых довольно симпатичною наружностью и находящихся в такой обстановке, которой самых закоренелый человек привык сострадать. Но, господа присяжные, не увлекайтесь наружностью, не увлекайтесь вашими добрыми чувствами!» Движения сердца прекрасны, но справедливость не всегда на их стороне. Вспомните мудрый классический афоризм: «Amicus Plato, sed magis amica veritas». Вы, как избранники общества, поставленные им на страже своих высших интересов, не имеете права поддаваться мгновенному влечению сострадания. Помните, что вы — суд, суд правый, но в то же время нелицеприятный. Преступление, против которого взывает к вам обвинительный акт, столько же ужасно само по себе, сколько опасно для общественной будущности. Это преступление не только антисоциальное, но ещё антисемейное и античеловеческое; если общество будет смотреть на него без ужаса и отвращения, если оно не будет, нимало не колеблясь, обрушивать на него тяжкий молот своего правосудия, — общество распадётся, семейство распадётся, духовный мир человека распадётся. Союзы людей обратятся в стаи диких зверей, безразлично следующих своим инстинктам. Семья, господа, оберегает не только государство, но и религию и собственность. Нельзя попрать одного, не раздавив в прах другого. Вы, представитель собственности, избранники ценза, вы ли потерпите. чтобы в нашем благоустроенном отечестве безнаказанно нарушались такие святые интересы? Я вижу среди вас представителей коммерции и промышленности, честных поселян, обработывающих своим трудом землю, вижу почтенных отцов семейств, которым дорога судьба их будущих поколений, которые знают, какою святостью должно окружаться в семье имя матери и которые понимают, что значит лишить семью этого, так сказать, священного её очага. И вот перед вами люди, для которых нет святости ни в союзе брака. ни в имени матери. Эти люди признают один закон, тот самый, который руководит лесным зверем — слепое влечение своих страстей. Одному жена мешает предаваться животной чувственности — он убивает за это жену. Другой — муж мешает сделаться падшею женщиною; она бежит от мужа, злоупотребив его доверием, с бесстыдством редким даже в скотах, проникает в дом своего любовника, соблазняет его на разврат, так сказать, на глазах его законной жены, его престарелого отца и матери, и потом помогает ему в убийстве своей несчастной, ни в чём не повинной соперницы. Мне кажется. трудно сомневаться, кто был и подстрекательницею этого убийства! Перед всепобеждающею убедительностью таких фактов едва ли нужны, господа присяжные, какие-нибудь иные доводы. Совершённое преступление так тяжко, так возмущает своим ужасом дух человека, что даже убийца не выдержал укоров совести и не решился запираться. Преступление перед вами, преступники ясны, как день. Они сами ждут заслуженной казни, они не могут не ждать её, не могут не желать её, потому что только наказание может хотя сколько-нибудь примирить их с обществом, оскорблённым ими в самых заветных своих нравственных чувствах. Изреките же свой праведный, хотя и строгий приговор, господа присяжные, и успокойте общество, вас пославшее сюда, в его слишком жгучих и слишком понятных опасениях!

— Защитник, не имеете ли вы ещё чего-нибудь сказать в пользу подсудимых? — в последний раз обратился к Суровцову председатель суда, и вслед за его взором взоры всей залы, от публики и суда до сторожа у дверей, остановились на Суровцове. Только привычка аудитории не позволила Суровцову смутиться этою внезапно наставшею тишиною и этим онемевшим любопытством толпы, устремлённым на него. Даже Василий слегка поднял свою понурённую голову и болезненно-горьким взглядом исподлобья посмотрел на Суровцова. Алёна смотрела на него в упор, ещё бледнее, чем прежде, лихорадочно пылавшими глазами. Только прокурор сделал вид, что не придаёт ни малейшего значения тому, что может сказать его противник, и, бесцеремонно развалившись в кресле, закинул свою маленькую, обтянутую ножку на другую, такую же тоненькую, небрежно играя лорнетом и улыбаясь с чуть заметною презрительностью, стал смотреть на публику.

— Господа присяжные, — сказал Суровцов тем самым простым голосом, каким он всегда говорил, — я не адвокат и потому вы не взыщите на простоте моей речи. Прокурор, конечно, исполнял свою обязанность, запугивая нас мировым значением преступления, совершённого в селе Пересухе Шишовского уезда крестьянином Василием Мелентьевым! Но мне кажется, он хлопотал напрасно. Мы все, судьи, публика, даже те, кого называют здесь преступниками, одинаково ужасаемся убийства; возбуждать нашу антипатию к нему совершенно бесполезно. Но точно так же бесполезно и преувеличение. Суд состоит не в том, чтобы казнить за каждое убийство, сажать в тюрьму за каждое воровство. Это было бы слишком легко, слишком грубо и слишком несправедливо. Если прокурор желает, чтобы суд обратился в машинку для наказания, в нравственную гильотину своего рода, то зачем бы и обеспечивать правильность судебного процесса специальною подготовкою судей, предварительными следствиями и изучением дела, показаниями свидетелей, состязанием сторон? Если же суд должен судить, то есть рассуждать, то будемте рассуждать по-человечески, а не по-книжному. Василий убил жену — факт бесспорный. Остаётся узнать, за что он убил её? Что довело его до этого преступления? Виновата ли его злая воля, его нравственная испорченность? В таком случае общество должно оградить себя и отбросить этот заражённый и заразительный член. Или в этом деле есть роковое стечение обстоятельств, перед которым бывает бессильна воля человека, которое увлекает его в преступление против его намерений и расчётов? Такого человека мы не смешает с преступником. как бы ни были ужасны последствия несчастных обстоятельств. в настоящем случае не может быть никаких сомнений. Я нарочно просил суд сделать своего рода повальный обыск у соседних жителей, чтобы ознакомить вас с личностью подсудимых. Что касается меня лично, то я давно из знаю. Это скромные, честные и добрые люди, какими дай Бог быть всякому из нас. Это лучшие люди своей среды, без всякого преувеличения; лучший мужик, каких я знаю, и лучшая баба, каких я знаю. Только потому, что я знаю их не по слуху и не издали, вы и видите меня, их соседа-помещика, в непривычной для меня роли защитника. По убеждениям своим я никогда бы не позволил себе сказать одного слова защиты в пользу лиц, которых бы я считал недостойными защиты; это моё единственное преимущество над адвокатами по профессии, и я надеюсь, господа присяжные, что вы, члены одного со мною общества, не оставите без внимания эту особенность моей защиты.

Надя смотрела на Алёну и видела, с какой радостною гордостью оглянулась Алёна на публику при похвалах Суровцова. Но Василий не поднимал глаз, хотя пристыл ухом ко всякому слову Суровцова. Сама Надя была почти так же бледна, как Алёна, и публика давно обратила внимание на её судорожные движения, на её слишком несдержанное, слишком страстное участие в судебном процессе.

— Господи, Господи! — шептала Надя, торопливо крестясь под мантильею, — помоги им, помоги ему!

— Да, господа, — продолжал спокойным и естественным голосом Суровцов, словно он рассуждал в компании с друзьями, а не держал речь в суде. — Хотя прокурор и стыдил нас, что мы, русские люди — добрые люди, однако останемтесь лучше и русскими людьми, и добрыми людьми. Право, это не помешает, а поможет нам даже здесь, на суде.

Шумная сочувственная улыбка пробежала по зале, и многие присяжные открыто засмеялись. Но всех громче слышался деревенский смех Трофима Ивановича.

Прокурор вздёрнул лорнетку на нос, скорчив гримасу, закинул ещё выше миниатюрную ножку и перевёл пристальный взгляд на оратора, как будто он только теперь заметил его, с таким выражением лица, которое говорило: «Ну, ну, послушаем, как это ты там себе упражняешься?»

Суровцов продолжал:

— Закон нарочно избирает присяжных, чтобы участь людей зависела от того общества, которому близко известна вся невыдуманная житейская обстановка их и которые, стало быть, не ошибутся, кого оправдать, кого наказать. Прокурор убеждал нас латинскими пословицами и цитатами римских писателей; может быть, на той высоте, на которой витают учёные юристы, всякое несчастие есть преступление и всякий суд есть непременное наказание. Но нам, грешным братьям наших грешных братьев, простительно спуститься пониже и не разделять высокопарных взглядов римских писателей, для которых, как сказал господин прокурор, «пропади весь мир, лишь бы было правосудие». Нам дорог именно этот бедный мир, этот Василий из села Пересухи и эта Алёна из Прилеп, которых судьба кажется такою ничтожною господам прокурорам с их общечеловеческой и многоучёной точки зрения. В самом деле, сбросьте с этого дела театральную тогу, которую накинул на него прокурор, откиньте фразы, риторику, декламацию. Посмотрите, как говорится, в самые зубы этому делу. Живёт себе человек, работящий, честный, тихий, никого не трогает; живёт себе по соседству такая же славная да ещё красивая девушка. Они нравятся друг другу. Парень просит у отца руки девушки; отец — скряга-богач — выгоняет его вон и отдаёт дочь за немилого ей человека. Парень с горя уступает настояниям матери и в минуту отчаяния перевенчивается с девушкою самого лёгкого поведения, пустою франтихою и бесхозяйственною мотовкой. С первой же ночи он убеждается, что она его обманула, однако прощает её, верит её обещаниям, ждёт, что она исправится. Он терпит год, терпит другой, она продолжает его обманывать на глазах. Она делается притчею села. В избе Василия настоящий трактир, как только он со двора. Муж возвращается с работы — жена бежит Бог знает откуда. На ней чужие обновки, у неё в глазах смущенье и обман. То и дело муж застаёт её в тайных беседах то с одним, то с другим парнями. Он всё терпит. Он хочет забыть о своей погибшей любви, хочет нести крест свой. И вот случай опять сталкивает его, почти через два года, с Алёною. Отвращение от родного дома, от семейного очага дошло до крайности. Жена-распутница сделала из этого очага непотребный дом. А Василий — сама честность, сама скромность; он и в ранней молодости не любит играть с девками, не любит повесничать. Его вкусы — глубокие, простые и постоянные. Алёну он находит покинутою мужем, в бедности, в горе, за ненавистным ей кабацким прилавком. Старая любовь заговорила.Но он крепится. Приедет в дом, хочется ему почерпнуть в нём силы для борьбы, хочется опереться на что-нибудь дорогое и святое сердцу — глядит, солдаты с гармониками вокруг его жены, и она, в красных очипках, в ярких юбках, грызёт с ними орешки в то время, как соседки потеют на поле за работою, как в своём доме не приготовлено мужу даже щей похлебать. Вот как объяснил мне историю своего преступления, только гораздо более глубокими и прекрасными чертами, сам Василий и все, кто знали его близко. Новый роковой случай — пьяный кабатчик-муж, оскорбляющий на всяком шагу свою жену, посылает эту злополучную женщину стеречь бакшу в то самое село, где живёт милый её сердцу. Всякий поймёт, что должно было случиться. Лучше всего это поняла жена Василия, которая не могла ему простить его нравственной чистоты, его нравственного превосходства над нею. Устроена засада, любовники уличены. Мужика опивают миром, водка выкупает от наказания бедную женщину. Казалось, самое злое сердце должно было удовлетвориться позором своей соперницы. Но жена Василия недовольна. Она нападает с толпою таких же злых баб на посрамлённую Алёну и наносит ей такие оскорбления, которых скрыть невозможно, которые навсегда уничтожат добрую славу. Алёна, избитая, с отрезанною косою, вымазанная дёгтем, едва спасается. Василий вырывает её из рук исступлённых баб. Я спрашиваю вашу совесть, господа присяжные, в нормальном ли состоянии находится человек, с которым случилось в течение одного утра то, что случилось с Василием? Не помня самого себя, не будучи в состоянии работать, он провалялся целый день на сеновале. Он был не в силах справиться с чадом, отуманившим его голову. Он сам признался на следствии, что шёл сжечь деревню, что не видел, где изба, где дорога. И вдруг, когда, поддаваясь миражу, им овладевшему, потеряв всякую власть над собою, не похожий сам на себя, не зная, что делать с собою, с другими, он всё-таки, по непривычке к злу, напрягает последние остатки воли и воздерживается от покушения, судьба наталкивает его на сцену любовного свидания жены с каким-то солдатом, — той самой жены, которая, во имя нарушенного целомудрия, не пощадила ни его, ни его милой за один только неверный шаг, и которую он щадил сотни раз в гораздо более возмутительных случаях. В своём тогдашнем настроении, господа, Василий мог искренно думать, что совершает акт высшего правосудия. Он не таился, не отговаривался. Он явился на сход так же просто и откровенно, как он судил свою жену. Он знал, что ему будет за убийство, и покорно пошёл навстречу своей судьбе. Вот вся история этого преступления. Я не утаил ничего, не прибавил ничего. Прокурор сказал правду — зало суда есть школа и ваши приговоры — уроки обществу. Оно ждёт теперь от вас урока. Скажите ему, с какой стороны грозит ему опасность: со стороны ли этого глубокого и простого сердца, которое отчаянье довело до минутного безумия, до невольного преступления, приводящего в содрогание самого его, или со стороны этой смеющейся над законом безнравственности, которая постоянно оскорбляла веру людей в истину и добро, но зато в нужную минуту ловко сумела свалить с больной головы на здоровую и обрушить кары общественного негодованья на того, кто его меньше всех заслуживал. Факт перед вами — Василий совершил убийство. Закон тоже перед вами — он требует за убийство казни. Но этот мудрый закон сам не доверяет своей мёртвой букве. Он знает, что она не прочтёт ничего в живом сердце, что она ничего не уразумеет в сложных и тонких сплетениях живой жизни. Закон оставил участь живого человека живому сердцу и разуму его братьев. Спроситесь же теперь своего сердца, своего разума. Вот перед вами стоят и ждут суда вашего эти простые и честные люди. Они несчастнее нас, но они не хуже нас, они не безнравственнее нас! Прочтите это в глазах их, хотя их и привели к вам сюда из острога под стражею, в кандалах, как хищных зверей. Одно ваше слово может сейчас же открыть для них настежь двери каторги. Откроет ли их ваша совесть? — вот последний и единственный вопрос, который я обращаю к вам!

Во всё время защитительной речи Суровцова Надя была в состоянии какого-то восторженного сновиденья. Ужас её за судьбу Василия никогда не доходил до такой осязательности и до такого напряжения, как теперь. Кандалы, штыки, убитый арестантский вид Василья — всё это так живо рисовало грозившую ему участь. Надя никогда не отличалась светскою сдержанностью и тактом благовоспитанных барышень. Но в эти роковые минуты она всё забыла и видела только то, что происходило за решёткою. С улыбкою насмешливого сожаленья и изумлённого негодования косились важные крутогорские чепцы, восседавшие с своими дочками в первых рядах публики, на эту деревенскую дурочку, на лице которой можно было читать малейшее движение её души; которая сердито сжимала маленькие кулачки без перчаток и метала злые молнии из своих глубоких чёрных глаз на каждое слово прокурора; которая едва не останавливала его криком, готовым сорваться с её негодующего полураскрытого рта, и которая, напротив, вдруг вся расцветала улыбками одобрения и радости, когда Суровцову удавалось метким словом подействовать на настроение публики. С детскою наивностью перебегал взгляд Нади с одного лица на другое, он присяжных к судьям, от судей к публике, беспокойно отыскивая у них того же сочувственного выражения, которым светилось её собственное личико. Горделивые матроны, выставившие напоказ свои брюссельские кружева, шали, перья, шелки и бархаты, изображавшие из себя и своих дочек неподвижные монументы губернской благовоспитанности, тем более негодовали на дикие манеры степной девчонки, что никакая жемчужная пудра, никакая eau du serail, никакие выписные шиньоны их потасканных дочек были не в силах отвратить взоров мужской публики от этих чёрных глаз, дышавших теплотою и искренностью, и от этого свежего деревенского личика, налитого как созревающий персик.

Даже судьи и присяжные давно обратили внимание на то неудержимое волнение, на ту страстность внимания, которые овладели Надею. На неё бессознательно оглядывался прокурор при всяком резком нападении своём, косился председатель суда при каждом заметном повороте в направлении дела. Словно всем присутствующим стало вдруг ясно, что из всех них только одна Надя действительно заинтересована этим делом, что она сидит здесь в некотором смысле судьёю самого судебного процесса, как живое олицетворение правды и совести. Один Суровцов ни разу не оглянулся на Надю. Он всем существом своим чувствовал, что не выходит из лучей её глаз, что он словно насквозь пропитан её взглядами, её страстным вниманием. Он понимал, что его языком говорит Надя, что это она отбивает нападения прокурора и грудью отстаивает участь своего любимца Василия.

Крутогорские матроны, казавшиеся такими недоступными будничным интересам дня, выражавшие своими недоумевающими взглядами полное неведение того, кто эта смазливая, дурно воспитанная девчонка, в сущности, давным-давно знали не только всю подноготную про Надю Коптеву, но и все кухаркины сплетни, которые ходили по городу о ком бы то ни было. Само собой разумеется, что в беспокойных движениях и взглядах Нади они с свойственною им проницательностью и чистотою помыслов без труда разгадали наглое вешанье на шею и бесстыдное кокетничанье с Суровцовым, который был председателем земской управы, получал хорошее жалованье и, конечно, мог быть лакомым женихом даже и не для такой безграмотной девчонки sans sou ni malle, как эта Надя Коптева, « эта единая из двенадцати спящих дев», по остроумному выражению престарелой крутогорской девы Нины Зориной. Когда Суровцов кончил речь и внезапные рукоплескания публики покрыли бесполезно звеневший звонок председателя, радостные глазки Нади сверкали, как угольки.

— Господа! — объявил прерывающимся от волнения голосом старичок-председатель. — Я прикажу очистить залу от публики, если вы ещё раз позволите себе нарушить уставы суда.

Прокурор жарко протестовал против чего-то, нагнувшись в сторону суда. С ним спорили два судьи, сидевшие ближе.

— Я прошу занести моё заявление в протокол заседания! — слышался возмущённый голос прокурора.

Присяжные все, словно по сговору, смотрели на него, и чуть заметная улыбка насмешки и несочувствия стояла на всех лицах.

Председатель поставил вопросы. Присяжные шумно поднялись с своих мест, и в медленном раздумье, один за одним, потянулись вслед за судебным приставом в боковую комнату.

Зловещее томительное молчание наступило в многолюдной зале. Даже публика не шепталась. Взоры всех остановились с замирающим любопытством на Василии и Алёне. Они были немым центром этой немой картины.

У самых легкомысленных, не задумывающихся людей невольно всколыхнулся в сердце роковой вопрос, и самый холодный глаз с некоторою теплотою участия взглянул теперь на эти бледные лица, в безмолвном ужасе ожидавшие приговора. Даже молодые солдаты в киверах, с коротко остриженными затылками, с глупо сосредоточенным выражением лиц, стоявшие неподвижно, как каменные статуи, с штыками, словно замершими в руках, и те с очевидным любопытством поглядывали на дверь, за которою скрылись присяжные. Только прокурор Бергенштром не считал приличным обращать какое-нибудь внимание на значение этой минуты и с несколько наглой развязностью оглядывал в лорнетку сидевшую публику, изредка осклабляясь приветственною улыбочкой или посылая чуть заметный кивок избранникам и избранницам.

Полтора часа совещались присяжные. Когда они вышли в зал, старшина присяжных, благообразный лысый человек из мещан-самоучек, занимавшийся немножко литературою и слывший в Крутогорске за философа-мудреца, спокойно подошёл к судейскому столу и на вопрос суда: «Виноват ли крестьянин Василий Мелентьев в умышленном убийстве жены своей Лукерьи», — отвечал твёрдым и громким голосом:

— Не виновен!

На второй вопрос суда: «Виновна ли жена мещанина Елена Скрипкина в пособничестве крестьянину Василию Мелентьеву в убийстве жены его Лукерьи», — старшина ответил тем же внятным и решительным голосом:

— Не виновна!

— Подсудимые! Вы свободны! — торжественно объявил председатель. — Суд оправдал вас! Возвратитесь в ваши дома. Снимите цепи с арестованного.

Громкие продолжительные рукоплескания, крики «браво!» и стук стульями об пол наполнили залу. Но прежде, чем растерявшиеся пристава бросились к публике, она уже выливала с теми же криками, шумом и хлопаньем в коридоры суда.

— Молодец Суровцов! — слышала в толпе ликующая Надя. — Отделал этого ораторишку. Куда этим правоведам!