«У них же несть на лица зрения…»

Маменька сама причесала и припомадила нас, так что мои взъёрошенные курчавые волосы стали жидкими и прилизанными, и сообщили мне совсем не моё выражение, как это я сразу заметил, подойдя полюбоваться в зеркало на свой торжественный и расфранченный вид. В зеркале стоял какой-то тихонький и приличный мальчик в затейливом городском наряде, с модными манжетками и воротничками, ничуть не напоминавший отчаянного семибратского драчуна, с наслаждением лазающего по деревьям, болотам и оврагам. Только сверкавшие, как у волчонка, калмыцкие глазёнки, да ничем не отмываемый деревенский загар выдавали дикаря прямо из деревни.

Папенька тоже был в параде, нафабренный, припомаженный, сердитый и озабоченный больше обыкновенного.

— Да соберётесь вы наконец? — нетерпеливо кричал он нам, стоя уже совсем одетый, в шинели с бархатным воротником, на пороге передней, в то время как мать тревожно крестила нас и зачем-то обвязывала наши шеи шёлковыми платочками. — Вы вечно возитесь, Варвара Степановна, когда ехать нужно. Из-за вас всегда опоздаешь!

Наконец мы вышли на улицу, где уже давно беспокойно топтался на месте, звеня подковами о мостовую, сытый шестерик в отлично вычищенных наборных хомутах. Кучер Захар сидел, в своём новом армяке с золотым поясом, на парадных козлах, покрытых суконным чехлом с бахромою, как настоящий городской кучер, а Андрея-Дардыку мы даже не признали с первого взгляда в новой гороховой ливрее по пятки, сплошь утыканной гербовыми пуговицами.

Как ни смутно и ни гадко было на душе от всего, нам предстоявшего, а всё-таки не без тщеславного чувства подъезжали мы к противному жёлтому дому, воображая, что все гимназисты, которые недавно щипали и дёргали нас, ругались «чёртовой рожей», — с завистью будут теперь глядеть, как торжественно подкатили мы к крыльцу гимназии в своей карете, на прекрасных лошадях.

Вот уж карета гремит по мосту, заставляя останавливаться и оглядываться всех прохожих. Они принимают, кажется, наш шестерик за архиерейскую карету, потому что снимают шапки и кланяются. А синяя казённая вывеска с траурною чёрною надписью «Губернская гимназия» уже тяжёлым кошмаром рябит в глазах и наваливается в душу. Вон она, эта надпись ада: «Входящие, надежду отложите!» Вон он — наш неминучий многолетний острог…

Захар ухарски осадил шестерик у широкого каменного крыльца с каменными колоннами, а Андрей в своей сверкавшей пуговицами ливрее, которою он гордился ещё больше, чем мы своими лошадьми, ловко соскочил с козел и откинул подножку. При звуке подкатившего под крыльца экипажа швейцар гимназии испуганно выбежал на крыльцо и, отворив настежь стеклянную дверь, вытянулся во фрунт, вероятно, тоже принимая нас за каких-нибудь очень важных особ.

Папенька неспешно подымался по ступенькам, что гневно приказывая Андрюшке, и вселяя в швейцара из служивых людей чувство особенного уважения своим грозным и грузным видом.

— Смотрите же, гребешочки достаньте, причешитесь перед зеркалом! — предупредил нас папенька, поднимая гребешком свой чёрный, высоко зачёсанный чуб. — На экзамен нельзя идти всклокоченными…

Мы уже стояли в прихожей, из которой шли направо и налево длинные коридоры, а наверх широкие лестницы. У подножия лестницы столь памятные нам по рассказам братьев высокие часы, по которым звонили перемены, у которых ставили за наказание гимназистов, и пред которыми по субботам раскладывали на скамейке провинившихся. Я потонул воображением в этом охватившем меня и заранее уже ненавистном мире учения, звонков, надзирателей, наказаний, — и словно во сне водил крошечным гребешком по своим густо намасленным волосам.

— Пожалуйте в дежурную комнату. Инспехтур теперича там, — пригласил швейцар.

В коридоре встретился нам высокий, сгорбленный старичок в синем поношенном вицмундире и коротеньких брючках, рябой и красный, с птичьим носом и полинявшими от старости глазами. Мы сразу догадались, что это был Финка «рябая свинка», надзиратель за «волонтёрами», так живописно и метко описанный нам старшими братьями в числе разнообразного гимназического начальства.

Финка отодвинулся в сторону и почтительно поклонился папеньке. Он, по-видимому, хотел спросить его что-то, но папенька глядел прямо перед собою так сурово и небрежно, словно не замечая никакого Финки, и так решительно шёл вперёд, что Финка не спросил ничего, а только улыбнулся заискивающей и совсем ненужной улыбкой.

Громкий бесцеремонный шум тяжёлых шагов папеньки, очевидно, был явлением не совсем обычным в этом безмолвном казённом коридоре, потому что сейчас же из дверей дежурной выглянуло несколько любопытствующих и слегка встревоженных лиц в синих вицмундирах, но, увидав папеньку, сейчас же нырнули назад.

— Ну, смотрите же — молодцами! — счёл нужным подбодрить нас папенька. — Робеть тут нечего… Главное, отвечать смелей!

Мы проходили мимо ряда запертых дверей с стеклянными окошками, из-за которых слышался сдержанный гул, изредка перерывавшийся отдельными резкими возгласами.

— J’eus eu! Tu eus eu! Il eut eu! Repetez cela! — отчаянно выкрикивал чей-то голос, словно командуя в атаку на неприятеля оробевшему полку.

— Оглашенные! На колени! — слышался в другом месте строгий и очевидно бурсацкий голос. — Изыдите, оглашеннии!

— Мемель или Неман, Висла, Одер, Прегель, Варта, Гавель, Шпре! — пронзительным дискантом, быстро и не запинаясь, декламировал, точно стихи, невидимый нам за дверью ученик, отвечавший урок географии.

— Что, здесь инспектор? — спросил папенька маленького человечка в синих очках, который стоял на пороге дежурной комнаты, заложив руки в карманы панталон, и довольно нагло сверкал этими очками на всех нас, меряя с ног до головы подходившего папеньку.

Человек в синих очках и синем вицмундире качнулся на каблучках, не выпуская рук из карманов, и ещё выше закинув голову, небрежно спросил:

— Вам зачем инспектора?

— Да вот детей экзаменоваться привёз.

Синие очки не то насмешливо, не то презрительно посмотрели на нас и как-то недоверчиво покачали головою.

— Инспектор здесь! — буркнул он наконец, словно не найдя, к чему придраться, чем ещё высказать своё значение, и важно подняв худенькие плечи, закинув голову, какою-то выдуманною, неестественною походкой отошёл в коридор.

— Это Базаров, учитель словесности! — шепнул мне Алёша.

Но я сам давно узнал и по синим очкам, и по наглому придирчивому тону, что этот крошечный человечек никто другой, как Базаров, гроза и горе семиклассников, считавшийся самым строгим учителем во всей гимназии.

Инспектор Василий Иванович Венадиев, пожилой мужчина из бурсаков, тотчас встал и пошёл навстречу к отцу. Его поступь была какая-то особенно основательная и внушительная. Такова же была и его речь, осадистая, тягучая. Сейчас было заметно, что не неё не влияли никакие легкомысленные французские causerie, никакое знакомство с игривостями современных поэтических вольностей; нет, речь Василия Ивановича текла положительно, неспешно, протяжно, как совершенно верный, хотя и не особенно красивый подстрочный перевод длинных латинских периодов со всеми их infinita locutio, dativus absolutus и тому подобные, которыми исключительно было преисполнено всё его долголетнее семинарское воспитание, вся долголетняя учительская практика Василия Ивановича, от эпохи его босых ног и пестрядевого халата до статского советника с Анною на шее. Но на грубо-красном лице Василия Ивановича, с корявыми характерными морщинами учёный классицизм странным образом не оставил ни малейшего отпечатка. Напротив того, лицо это носило на себе чересчур осязательное выражение самой житейской реальности, словно задушевные разговоры Василия Ивановича наедине с подрядчиками дров, говядины, булок, сукна запечатлелись в его чертах более глубоко и более цепко, чем самые трогательные воспевания красот природы Вергилием и Горацием. Вообще сытое и довольное лицо Василия Ивановича напоминало собою пушистое рыльце матёрого кота, облизывающегося после лакомого угощения. Оно даже странным образом проступало кругом губ каким-то скоромным маслом, словно разнородные жирные кусочки, перепадавшие теперь довольно обильно на долю Василия Ивановича после долгих лет поста и лишений, невольно оставляли на его лице свой сальный след. Когда же Василий Иванович старался улыбнуться ласково, то эти маслянистые губы его, эти редкие, но цепкие зубы придавали всему лицу его трусливо-хищническое, вороватое и вместе виноватое выражение, будто на нём всеми словами была отпечатана русская поговорка: «Чует кошка, чьё мясо съела». Даже слегка потная, словно бескостная рука Василия Ивановича, как-то особенно мягко и доверчиво облекавшая собою руку собеседника, казалось, конфузливо искала чего-то в этой чужой руке, и вообще чувствовала себя не совсем спокойною от этого раздражительного прикосновения, в то время как многоопытные глаза Василия Ивановича, вопросительно испытующие самую сокровенную внутренность неизвестного ему человека, казалось, заранее предавали себя воле Божией, ожидая всего от людей и не удивляясь ничему в сём мире.

Василий Иванович, конечно, не имел никаких резких и раз навсегда установленных взглядов на предметы как духовного, так и материального быта, подобно какому-нибудь неблагоразумному и заносчивому учителю словесности. Глаза его, исполненные философского снисхождения к слабостям бренного мира, словно сами заранее приглашали человека на обоюдный компромисс, словно сами заранее возглашали безмолвное ободрение всей почтенной публике: «Не смущайтесь, братие! Всё возможно в мире сём! Сказано бо: ищите — и найдете, толцыте — и отверзется вам».

Поэтому понятно, что Василий Иванович сразу оценил своим практическим глазом, с кем имеет дело, когда увидел появившуюся в дверях дежурной сердитую помещичью фигуру с вздёрнутым чубом и закрученными усами, с золотою массивною цепью на барском брюшке, охваченном просторным бархатным жилетом, и с перстнями на тяжёлой барской руке.

Понятно поэтому, что речь Василия Ивановича, обращённая к интересному пришлецу, была нисколько не похожа на вздорные, ни к какой полезной цели не ведущие, выходки мальчишки-учителя, величающегося своими синими очками. О нет! Василий Иванович весь обратился в ласковую улыбку и прежде всего усадил не только папеньку, но и нас, грешных, на самые привилегированные места дежурной комнаты, высказывая одушевлённую готовность всё устроить к нашему удовольствию и нималейше не сомневаясь, что мы поступим туда, куда желаем. Оказалось, что он уже давно знает нашего папеньку по старшим братьям, и что папенька уже был у него и в тот раз.

«Своекоштные пансионеры» были любимыми овцами в педагогическом стаде, которое вверено было попечению Василия Ивановича, и с которых он по силе возможности трудолюбиво собирал пушистое руно, как собирала библейская Руфь несжатые колосья на полях Вооза. Поэтому безрассудные учителя, не понимавшие высшей педагогической политики и в своей близорукости резавшие на вступительных экзаменах «своекоштных», почитались Василием Ивановичем почти за карбонариев и франкмасонов и делались личными врагами Василия Ивановича. Впрочем, он мало церемонился с такими учёностями, и не давал их юношеской глупости особого практического хода, великодушно переправляя своекоштным новичкам на тройку и на четвёрку полученные ими на экзамене двойки и единицы. Зато он предоставлял учителям полную волю относительно мало его интересовавших претендентов на казённые вакансии, ибо справедливо полагал, что все казённые вакансии всё равно будут обязательно замещены если не Иваном, то Сидором.

Василий Иванович немедленно отрекомендовал папеньке немецкого учителя Гольдингера, ожидавшего в дежурной следующего урока, надзирателя Троянского и успевшего возвратиться в дежурную маленького нахального словесника. Он не счёл нужным представить только одного небритого старика в синем вицмундире с застывшею на лице улыбкою покорности, который внимательно чинил перья, стоя у окна и поднеся ножичек почти вплотную к своим близоруким состарившимся глазам. Это был известный нам от братьев Карпо, учитель чистописания и рисования, фамилия которого была не Карпо, а Девицкий, и который был вечным козлом отпущения во всех шалостях трёх маленьких классов. Хотя на бедного Карпо никто не обращал внимания, он тем не менее заискивающе улыбался и как-то автоматически кланялся в сторону отца, не выпуская из рук пера и ножичка всякий раз, как с отцом раскланивались представляемые ему педагоги, словно к спине бедного Карпо был проведён он них снурок, против воли дёргавший его книзу.

— Вот и учителя некоторые свободны, так можно и начинать, чтобы времени не терять, — обратился к отцу Василий Иванович, потирая свои мягкие руки. — Документы ведь с вами налицо?

Документы оказались все налицо.

— Вот и отлично. Эдуард Христианыч, начинайте-ка с Богом, вы первый! А сейчас перемена будет, подойдут и остальные.

Эдуард Христианыч был немец сообразительный и послушный, так что Василий Иванович не опасался с ним никаких неприятных сюрпризов. Светло-рыжая фигура Гольдингера, с розовым, опрятно вымытым и гладко выбритым лицом, осклабилась сначала приятною улыбкою по адресу нашего папеньки, и потом обратила к нам свои голубые, сиявшие самодовольством глаза.

— Nun, meine jungen Herren, wollen wir etwas vorlesen.

Он аккуратно вынул из кармана вицмундира белыми пальцами с отлично вычищенными розовыми ногтями тоненькую, будто сейчас только из магазина принесённую книжечку и, развернув на каком-то стихотворении, подал её Алёше. Алёша стал бойко, без ошибок, отбарабанивать:

Eine kleine Biene flog

Emsig hier und her, und sog… etc.

Глаза и ноздри немца постепенно расширялись от удовольствия, и он кивал в такт Алёшиному чтению, посматривая с многозначительной улыбкой то на инспектора, то на папеньку.

— Ja… gut… sehr gut… Oh, dieser Kerl muss weit gehen…

Он гладил Алёшу по голове своей белой рукой, и Алёша ещё больше разошёлся. Моё чтение, после Алёшина, никуда не годилось. Я никак не мог различить в проклятой немецкой печати зейденштюкера — где стоит f, где s, и все большие E читал за C. Но рыжий немец и мне говорил gut, хотя уже не улыбался. Он, по-видимому, засчитывал в общую заслугу нашей фамилии Алёшины знания, потому что после моего чтения весьма благоразумно переменил тактику и стал нас спрашивать вместе, так что я с Алёшей как-то нечувствительно и чрезвычайно для меня удобно смешался в одном неразмежёванном круге.

— Imperfectum от вспомогательного глагола werden, — неосторожно требует от меня рыжий немец.

— Ich werdete, du werdetes, — храбро начинаю я.

Но в ту же минуту он быстро тычет пальцем во всезнающий лоб Алёши, и моё глупое ich werdete мгновенно тонет в ядовитом и самодовольном дисканте Алёши:

— Ich wurde, du wurdest… А также старинная форма ich ward, du wardst.

Когда увлечённый изумительными познаниями Алёши, сиявший удовольствием немец попробовал извлечь и из меня что-нибудь подобное, и задал мне для опыта просклонять не просто der, die, das, которое я твёрдо знал, а целую злоухищрённую строку der blinde Mann, то я, довольно долго поковырял пальцем в носу и не найдя там совета и помощи, совсем растерялся и ляпнул просто-напросто:

— Der blinde Mann, der blinde Manns…

Но тут прыснули со смеху и рыжий немец, и подлец Алёша. И по безмолвному кивку бровей рыжего немца этот подлец Алёша стал сейчас же чеканить своим пронзительным голосёнком, будто только и ждал этого:

— Nominativus: der blinde Mann, genitivus: des blinden Mannes…

И пошёл, и пошёл, будто по книжке читал! Однако рыжий всё-таки поставил мне четыре, а Алёше пять с плюсом. После я узнал, что даже мои не особенно блестящие немецкие познания для рыжего немца были отрадным цветущим оазисом среди беспредельных пустынь ничегоневеденья и ничегонеделанья целых классов.

Василий Иванович между тем озабоченно тёр лоб.

— Теперь бы вот из русского надо, — проговорил он. — Кажется, Павел Иванович в классе…

— Да давайте я проэкзаменую! — вызвался маленький словесник. — Всё равно делать нечего.

И он, не ожидая ответа, размашисто сел за стол и стал искать книгу. Василий Иванович как-то недоверчиво и подозрительно покосился на него, но ничего не сказал. Он, очевидно, не был спокоен за судьбу нашего экзамена у такого строптивого педагога.

Словесник вытянул из кучки лежавших книг какую-то толстую и, как я был убеждён, неодолимо трудную книгу, и отыскав в ней после долгого копанья нужную ему страницу, мелко напечатанную в два столбца каким-то безнадёжным шрифтом, — самую вредоносную, в этом я не сомневался, — сунул её Алёше.

Наш хитроумный Улисс пронёсся через опасную страничку как на курьерских, со всякими чувствительными интонациями, со всякого рода выразительным подвываньем в патетических местах, словно для него не существовали подводные камни и мели, коварно подготовленные ядовитым словесником. Читать пришлось из отдела «духовного витийства» проповедь Георгия Конисского на прибытие Екатерины Второй: «Оставим астрономам доказывать, что Земля вокруг Солнца обращается; наше Солнце вокруг нас ходит, и ходит для того, да в мире почием».

Словесник был озадачен бойким чтением Алёши. Лоб его как-то натужился, выпуклые глаза под синими очками, похожие на глаза жабы, налились кровью, и откинувшись глубоко в спинку кресла чуть не на затылок, задрав одну маленькую ножку на колено другой, он произнёс своим придирчивым хрипловатым голосом, вытаращив на Алёшу свои стеклянные буркалы:

— А вот посмотрим, так ли ты боек в грамматике! Начинай синтаксический разбор!

Алёша в одну минуту разобрал ему по косточкам все придаточные, главные, вводные и слитные предложения, повытаскал, как крючком бирюльки, все определительные, дополнительные и обстоятельственные слова и, отрапортовав без запинки, стоял, устремив на противного словесника самый, казалось, сладостный и любовный взгляд, словно всею душою жаждал выслушать его дальнейшие вопросы и с наслаждением рапортовать на них ещё и ещё.

Чем только ни пробовал поймать его всё более и более багровевший от досады словесник! Бросался и в деепричастия, не только действительные, но и страдательные; хватался за букву ять, заставляя Алёшу писать самые затейливые исключения; нырял в глубокие пучины согласования и управления слов, — но наш ольховатский Улисс выныривал изо всех водоворотов грамматики, как утка, сухой из воды, и ловко отбивал самые неожиданные удары. И деепричастия он словно сейчас только учить кончил; и с предлогами будто весь век не расставался, как с родными братьями. А под диктовку две страницы навалял, даже в запятой и в точке с запятой ни разу не ошибся, даже «миро» через ижицу, подлец, написал!

В моей диктовке доже было мало ошибок, но зато затрепал меня, горемычного, проклятый словесник, безжалостно протащив по всем тёмным дебрям российской грамматики!!! Загряз я по самое горло в непроходимых топях «видов» и «залогов» и никак не мог разъяснить моему мучителю на что-то вдруг понадобившуюся ему разницу между «общими» и «средними» глаголами. Уж и издевался он надо мною, словно радуясь, что хоть на моей злополучной шкуре может сорвать своё поганое сердце, коли не удалось на Алёше! Я стоял перед ним красный, как рак, с глазами, совсем застланными слёзным туманом, угрюмо опустив свой крутой лоб, и думал молча: «На какого чёрта нужны эти залоги и виды, когда и без них я отлично говорю по-русски, гораздо лучше, чем говорит своим противным полухохлацким, полубурсацким языком этот злой крошечный человек, знающий на память все четыре части учебника Востокова с слогоударением включительно?»

Отец между тем озабоченно прислушивался к экзамену и что-то недовольно ворчал, поглядывая на инспектора, поняв по моему беспомощному виду, что дело плохо. Но Василий Иванович не дремал. Он уже мигнул надзирателю Троянскому и вышел с ним из дежурной. Через минуту он появился опять, сопровождаемый вместо Троянского седоватым учителем с добрым, но несколько циническим лицом. В то же время из коридора донёсся шум распускаемого класса.

— Вот экзаменующиеся есть, Павел Иванович, в третий класс. Вы, может быть, сами захотите испытать, — сказал инспектор будто мимоходом, усаживаясь на своё место.

— Э! — шутливо воскликнул Павел Иванович. — Вы тут, Иван Андреевич, лавочку у меня отбиваете? Этого у меня не водится… Это я вас отсюда погоню без церемонии!

Он схватил со стола наш экзаменационный лист как раз в ту минуту, как Иван Андреевич обмакивал перо в чернильницу, с наслаждением собираясь воздвигнуть мне самый величественный кол. Алёше он уже черкнул небрежно четвёрку, после некоторого тяжёлого раздумья. Иван Андреевич подскочил, как ужаленный, при словах Павла Ивановича.

— Послушайте, не всё ли равно! Ведь я уж совсем проэкзаменовал! — протестовал он, протягивая обе руки за листом.

Но Павел Иванович был старый сослуживец и соратник Василия Ивановича. Он понимал высшую политическую мудрость его и хорошо знал бесплодную строптивость молокососа Базарова, севшего на нос ему, младшему учителю русского языка, в соблазнительном звании «старшего учителя российской словесности». К тому же Павел Иванович уже успел хорошенько закусить и был развязнее обыкновенного. Он бесцеремонно отмахнул протянутые руки и, усевшись в кресло, сказал со смехом:

— Архиерей за попа не служит! Вы уж там с риториками да пиитиками вашими возитесь, а грамоту мою не замайте! — и схватив меня обеими руками, поставил нос к носу перед собою между колен. — Ну, черномазый, что ты умеешь, сказывай! Читать-писать учился, буки-аз-ба знаешь? — шутливо кричал он мне, слегка покачивая за плечо, а сам фамильярно улыбался папеньке.

Я совсем ободрился и отвечал тоже с улыбкой, что буки-аз-ба знаю, читать-писать учился. Папенька, внезапно повеселев, тоже подошёл к нам.

— А умеешь — и отлично! — растарыбарывал между тем Павел Иванович, порядком-таки пахнувший мастикой. — Стихи любишь, черномазый? Сказывай правду! Какие знаешь? Каких поэтов? Лермонтова, небось, Жуковского или Державина? Я ведь вашего брата насквозь вижу.

— Лермонтова, Пушкина и Жуковского люблю, а Державина не люблю, — сказал я уже совсем смело.

— Потому что дурак ещё, глуп! Разве можно сравнить Державина? То настоящий классический поэт… Куда ж этим! «Глагол времён, металла звон!» Ты это знаешь? Слыхал когда?

— Глагол времён, металла звон,
Твой страшный глас меня смущает,
Зовёт меня, зовёт твой стон,
Зовёт и к гробу приближает… —

быстро продекламировал я. Я все эти стихи знаю до конца, и оду «Бог» знаю, и начало «Фелицы», а также «Водопад».

Жемчужна сыплется гора
Из недр четырьмя скалами,
Жемчугу бездна и сребра… —

начал было я, торопясь окончательно удивить своего доброго экзаменатора.

Но он перебил меня.

— Тсс! Тсс! Довольно! Молодец! Державина всего наизусть знает… За это дай поцелую тебя. — Он схватил руками мою голову и действительно расцеловал в лоб. — Лобатый он у вас! Голова будет! — обратился он к папеньке, шлёпнув меня по лбу. — Ну, а из Жуковского что знаешь? Из Пушкина?

— Всего «Певца в стане русских воинов», «Светлану» всю знаю, «Громобоя» половину, а из Пушкина «Бесы», «Утопленника», «Делибаш»… Много знаю… Всего не упомню.

— Да он у меня и сам стихи отлично сочиняет, — вступился отец. — Вот прикажите ему сказать.

— Э! Вот он у вас какой, лобатый-то! Ну, ну… Говори скорее, говори… Послушаем.

Я было сконфуженно потупился, но отец повторил приказание таким голосом, что рот мой открылся сам собою, и я в приливе неожиданного воодушевления храбро продекламировал первые из вспомнившихся мне моих стихов:

Снег ты пушистый,
Снег серебристый,
Как ты блестишь,
Как ты отрадно,
Как ненаглядно
С облак летишь…

и так далее.

Павел Иванович даже вскочил от удовольствия и ещё громче и шумнее расцеловал меня.

— Пушкин наш новый будет, право, Пушкин, — кричал он, обращаясь к инспектору. — Да тебя, брат, прямо в пятый класс надо, к Ивану Андреичу. Молодчина! Пять с плюсом поставлю. — Не подвергая меня никаким мукам диктовки и грамматики, расходившийся Павел Иванович азартно обмакнул глубоко в чернильницу гусиное перо, и не замечая, что с этого пера шлёпались на бумагу, на стол, на раскрытую хрестоматию густые чернильные звёзды, кричал, размахивая рукою: — Ведь у нашего брата русского в душе поэзия сидит… С пелёнок детских… А вы, Иван Андреич, всё с вашими немцами лезете, с Гёте, колбасником!

Хотя пять с плюсом Павел Иванович мне и поставил, но эту приятную цифру трудно было различить среди мрачного созвездия клякс, её окруживших.

Я ликовал от радости и гордости. Между тем прозвонили перемену, и среди невообразимого шума ног и голосов, наполнившего коридор, в дежурную стали поспешно входить, будто корабли из бурного моря с давно желанную гавань, учителя в синих вицмундирах, с классными журналами под мышками, бледные от усталости и красные от поту, длинные и маленькие, молодые и старые, всевозможного калибра и фасона.

Географию и французский язык мы отмахали как нипочём, а Алёша даже оказался более сведущим в ландкарте, чем сам учитель географии, ибо весьма кстати поправил его раза три. Но мне опять не везло в математике. Действия я все умел делать, помножал и дробь на целое число, и целое число на дробь, храбро стуча мелом по доске. Но я никак не ожидал от белобрысого, неказистого на вид учителя, такого вероломства, чтобы он, не довольствуясь наглядно доказанными познаниями моими, ещё пристал ко мне с совершенно бесполезным, как мне казалось, любопытством — почему, мол, я поступаю так и так? «Почему я поступаю? Довольно странный вопрос! — думалось мне в искреннем негодовании на придирчивость педанта-математика. — Ну, если бы у меня не выходило, положим ещё! А то ведь всё выходит как нужно… Что ж ему ещё?» И я безнадёжно вперил очи в серебряные пуговицы его вицмундира, словно ища там разгадки непостижимого для меня вопроса.

— Ну что же-с? — с презрительным нетерпением сказал наконец математик.

Я полез пальцем в нос, но и оттуда не добыл никакого ответа.

— Вы, значит, как попугай заучивали? Без всякого смысла-с? — допытывался мой злодей.

Я молчал, не пытаясь ни думать, ни отвечать. На такую вопиющую несправедливость и стоило ли, по правде сказать, отвечать?

— Почему-с вы не знаменателя, а числителя-с помножили? — настаивал неумолимый математик.

— Да чтобы умножить дробь на целое число, нужно числителя дроби помножить на целое число, а не знаменателя! — обиженно протестовал я.

— Да-с… Хорошо-с… Но почему-с?

— Да так у Буссе сказано! Хоть сами посмотрите! — окончательно недоумевал я.

Этот ответ мой переполнил чашу математического терпенья.

— Ну-с, хорошо-с, довольно-с!

И я с ужасом увидел, как на моём экзаменационном листе под пятёркою из французского языка выросла и вонзилась, как стрела в моё упавшее сердце, опрятная и даже довольно щеголеватая единица. «Значит, всё кончено! — горевал я. — В третий не примут, и разлучат нас с Алёшей!» А эта перспектива представлялась мне просто невозможною. Как же это я могу быть один без Алёши? Он, конечно, сдал великолепно и привёл в искренний восторг математика.

Ещё папенька не успел узнать о постигшем меня бедствии, а уж Василий Иванович понял по движению руки учителя, по моему отчаянному виду, что я провалился. Хотя Василий Иванович и говорил в это время с латинским учителем, выслушивая от него внимательно жалобу на четвероклассников, но хозяйский глаз его одним уголком не переставал зорко следить за предстоявшими нам опасностями. Не успел математик отнять руки от экзаменного листа, как он был уже около него и посмотрел через голову на отметки.

— Как же это так? — недовольно спросил он. — Ведь он же вам, кажется, хорошо отвечал на доске?

— Да-с… Зазубрил… А объяснить-с не может… Ничего-с не понимает… Далеко-с от брата отстал.

— Нет, уж вы как-нибудь… тово… Демьян Ильич. Нельзя ли хоть на три переправить? Знает правила, это главное, а там привыкнет, смекнёт… Неловко всё-таки с братом врозь… Вместе готовились. Отец их просит, человек…

— Не могу-с, Василий Иванович… Не понимает-с ничего! — упрямо мотал головою белобрысый и худенький, как спица, математик.

— Да уж я знаю вас! Вы с Иваном Андреичем всегда по-своему… Республиканцы! — с неудовольствием фыркнул Василий Иванович и отошёл пошептаться о чём-то с толстяком учителем, только что вошедшим в комнату.

— Сии из чающих движения воды? — вдруг раздался надо мною какой-то особенно отчётливый, неспешный, слегка присвистывающий козлиный бас, с резким семинарским выговором.

Я испуганно поднял голову и торопливо отшаркал. К нам подошла величественная, сияющая самодовольством фигура священника. Большой, слегка погнутый книзу ястребиный нос, выдающиеся вперёд сжатые губы и под ними тёмная борода, торчащая тоже вперёд, как щетинистая метла, придавали расфранченному священнику, в новой коричневой люстриновой рясе и новой бархатной лиловой скуфейке, какой-то особенно характерный воинствующий вид. Казалось, и этот птичий нос, и эти насторожившиеся усы, и эта клинообразная борода, и сама заострённая бархатная шапочка на голове — всё щетинилось и кололось на сверкающем и лоснящемся брюшке.

— Из наук мирских уже сдали экзамен? — спросил он.

— Из всех сдали, батюшка, кроме закона Божьего! — ответил Алёша.

— Науки мира сего ничто без благословения Господня, — сурово сказал батюшка. — Подобало начать законом Божьим, главенствующим и первенствующим всех наук. В какой класс и кто готовил вас, отроки?

— К нам, батюшка, учитель ездил из города, из уездного училища, — развязно объяснил Алёша. — Три раза в неделю.

— Мирянин… Таковым наставником несть разрешения апостольского, — наморщив своё лоснящееся чело, объявил батюшка. — Не пастырь, а наёмник, чему он мог наставить вас!

— Мы «Православный катехизис» учили, «Чтение из четырёх Евангелистов», «Чтение из книг Ветхаго Завета», — затараторил было Алёша.

Но батюшка безнадёжно помахал своею высоко взбитою скуфьею, словно не ожидая он нас ничего путного.

— Дворянского звания? — вдруг спросил он нас, пытливо оглядывая с головы до ног наши парадные костюмы, и на утвердительный ответ Алёши опять в раздумье покачал головою.

— Родителей имеете вживе?

— Да, у нас живы и маменька, и папенька.

— Не живы, а слава Богу, живы — подобает говорить, — с ударением поправил батюшка. — Слуг, поди, имеете, рабов?

— Имеем, — потупился конфузливо Алёша.

Батюшка ещё пытливее поглядел на нас и взял в руки экзаменные листы.

— Ну-с, господин! — строго протянул он, вонзив свой сухощавый палец в лоб Алёши. — Извольте-ка мне ответствовать о вере. Как об этом в катехизисе сказано?

— Вопрос: что есть вера? Ответ: вера есть уповаемых извещение, вещей обличение невидимых, то есть уверенность в невидимом как бы в видимом, в желаемом и ожидаемом как бы в настоящем! — быстро и нараспев отчеканил ему Алёша, лихо вытянув с подобающим завыванием последний слог.

Сияющий лик просиял яко солнце, но он ничем не выразил своего одобрения.

— А в главе шестнадцатой катехизиса, о первом прошении молитвы Господней, что читаем? — важно вопросил он.

— Вопрос: не достаточно ли молитвы внутренней без внешней? Ответ: поелику человек состоит из души и тела, то о сем бесполезно и спрашивать, — тем же певучим самодовольным тоном, без запинки и раздумья, как на почтовых, катал Алёша.

Он знал наизусть весь катехизис Филарета с вопросами и ответами, и готов был хоть сейчас выложить его весь, от доски до доски. Батюшка одобрительно покачивал головою в такт его певучей речи. Его против воли начинали увлекать быстрота и точность Алёшиных ответов. Не успел он полюбопытствовать:

— А какие свидетельства имеем сему от Писания? — как уже Алёша сыплет мелким бисером:

— Многочастне и многообразне древле Бог глаголавый нам во пророцех … — и пошёл, и пошёл, удержу нет!

Видит батюшка, что с катехизисом у него твёрдо, как стена каменная; бросил катехизис, схватился за священную историю. Но и священную историю Алёша отжаривает со всеми мельчайшими подробностями — и про Гедеона, и про Маккавеев, и про Иоасов, и про Осий, — не знаю уж, про кого! Это, кажется, даже несколько огорчило сурового батюшку, который был непоколебимо уверен в непригодности для учения Божья мирских наставников.

— А скажите мне, господин, сколько израильтяне протекли стадий от Пигагирофа до Баалцефона? — вдруг торжествующе остановил он на полуслове отчаянно разогнавшегося Алёшу.

Перед таким неожиданным вопросом сразу стал и растерянно начал облизываться и бегать по сторонам глазами даже наш всезнающий хитроумный Улисс. Лоб батюшки слегка нахмурился, а губы под щетинистыми усами и чёрные пронзительные глаза лукаво улыбались.

— Ну-с, а извольте мне перечислить, господин, имена всех еврейских патриархов от Евера до Авраама? Ну-с, не робейте, начинайте по порядку: Евер, Фалек, Рагав… — Алёша безмолвствовал, поражённый в самое сердце. Чёрные очи батюшки расширялись и блистали торжеством, хотя лоб всё более хмурился. — Ну-с, господин, а быть может, вы восхотите поименовать мне в хронологическом последовании потомство нечестивого Каина? — торопился он высыпать один убийственный вопрос за другим на голову совсем уничтоженного Алёши. И будто наслаждаясь его смущеньем и отчаянием, поддразнивал его ехидно: — Ну-с? Что-с? Вспомнили?

— Этого мы не учили, батюшка! — прошептал горестно Алёша.

— Гм… Не учили… Отчего же не учили? Правдоподобно, что и наставник ваш не ведал, чему вас наставлять. А надо бы учить, потому — праотцы наши! И помнить не затруднительно. Вот сказывайте за мною: Енох, Гаидад, Малелеил, Мафусаил, Ламех, Иовал, Иувал, Тувалкаин… Всего-то восемьдесят два потомка!

Василий Иванович уже несколько минут беспокойно присматривался издали к тому, что происходит у батюшки, и удивлялся необыкновенно долгому экзамену. Он никак не воображал, что батюшка, человек вполне свой и не из каких-нибудь пустяшников, пойдёт на такие затеи. Но тут Василий Иванович вдруг вспомнил, что он ничем не предупредил батюшку, и досадливо хлопнув себя по лбу, поспешил на выручку.

— Курского помещика Шарапова детки! — выразительно сказал он ему, нагнувшись к уху. — Заслуженный человек… Своекоштными поступают.

— А-а! — встрепенулся батюшка и, приложив руку к сердцу, склонил низко голову, будто принося повинную. В то же время укоризненный взор его, молча устремлённый на инспектора, как бы говорил ему: «Что же вы, Василий Иванович, прежде этого не сказали?»

Разом прекратив свои пытливые вопросы, он с серьёзной миной, словно сознавая всю важность дела, подвинул к себе экзаменный лист и отчётливо начертив на нём крупную цифру, провозгласил протяжный козлиным басом в упор Алёше, вытаращив на него свои суровые глаза:

— Вам п-пять, господин! — Выпалив это решение, поспешно встал, ощущая всё неприличие сидеть на кресле перед стоявшим начальством. — Теперь я могу ретироваться под домашний кров, Василий Иванович? — проговорил он, почтительно кланяясь, и направился к двери.

Маленький учитель словесности, стоявший на пути, отодвинулся с насмешливою улыбкою, обдав его презрительным взглядом своих синих очков. Между тем Василий Иванович, обмакнув перо в чернильницу и пробежав глазами мой экзаменный лист, как ни в чём ни бывало, стал переправлять на тройку злополучную единицу, воздвигнутую мне математиком. Белокурый, тощий математик был настороже.

— Это что же-с такое, Василий Иванович? — изумлённо протестовал он, перегибаясь через стол и щурясь на экзаменный лист розовыми, как у кролика, глазами. —  Что же это вы делаете?

Василий Иванович не торопясь окончил своё дело и не торопясь расчеркнулся под экзаменным листом. Словно и не слышал протеста своего коллеги. Он, очевидно, сообразовался в этом деле преимущественно с тем, как смотрел на него наш папенька, сурово крутивший свои грозные усы и нетерпеливо ожидавший развязки, а вовсе не с теми фантазиями, которые могли возыметь по этому случаю те или другие подчинённые ему учителишки.

— Я всех учителей спрашивал… Весь совет согласен, — спокойно сказал он наконец. — Только вот вы с Иваном Андреичем!

И аккуратно сложив вчетверо оба наши листа, он не спеша стал класть их в боковой карман.

— Послушайте, какой совет? Никакого совета не было… Как же это возможно! — горячился математик, покраснев до белков глаз от досады.

— Изо всех экзаменов пятёрки… Вместе с братом готовился, а ради вашей прихоти родителей возбуждать? — закончил Василий Иванович, повёртывая спину.

— Я буду протестовать, Василий Иванович! Это незаконно! Я заявлю директору, — говорил взволнованно математик, идя следом за ним.

— Вот и отлично… Не хотите ли со мною идти? Я к директору сейчас, — с спокойной насмешливостью отвечал, не оборачиваясь, Василий Иванович. — Фанаберия всё у вас, господа… Никакого духа дисциплины! Я вот сам об этом директору доложу. Не знаю, похвалит ли он. — Василий Иванович взял нас за руки обоих и торжественно подвёл к отцу. — Ну, поздравляю вас, почтеннейший Андрей Фёдорович, с двумя третьеклассниками, — весело сказал он. — Блистательно сдали. Очень рад! Вот этот, меньшой, только из арифметики немножко слаб, ну, да это мы подгоним! Надеюсь, что будет у нас отличным учеником!

Папенька горячо пожимал ему руку и благодарил, даже ласково потрепал нас обоих по щеке.

— Ну, молодцы, молодцы! Не ударили в грязь лицом, — не совсем явственно бормотал он, будучи вообще не особенным охотником до любезничаний.

Все учителя, кроме математика и Базарова, с заискивающими и почтительными улыбками теснились около инспектора, и некоторые тоже поздравляли папеньку. Аккуратный коммерческий немец Гольдингер с некоторою сладкою завистью вспоминал о ярком ковре с букетами и двух высеребренных шандалах, которые он видел в гостиной хозяйственного Василия Ивановича как-то слишком скоро после одного из приездов нашего папеньки, и которые он, без всякого научного основания, почему-то соединял с тех пор с одно нераздельное приятное представление о щедрости и богатстве нашего папеньки.

А из дверей коридора уже давно засматривали, прячась за притолоки, белобрысые, русые и черномазые головы в красных воротниках. Не успел Василий Иванович возвестить отцу наше торжество, как уже полетели по коридору на крыльях Меркурия незримые герольды.

— Шарапов 2-й! Ваши братья в третий класс выдержали! — слышались нам захлёбывающиеся от торопливости визгливые голоса, наперерыв друг перед другом спешившие раньше всех доложить подходившему за новостями Анатолию радостную весть.