1-ое октября.

Бедный барин! Мне кажется, что я была с ним слишком сурова, тогда в саду. Может быть, я хватила через край. Он такой наивный, воображает, что глубоко оскорбил меня, и что я неприступная добродетель… Ах! какие он бросает на меня жалобные, умоляющие взгляды!..

Несмотря на то, что я сделалась более снисходительной и любезной, он не заговаривает со мной больше об этом и не отваживается больше на новую атаку, даже в классической форме пришивания пуговиц… Это известный прием, часто достигающий желаемого результата… О Господи, сколько я на своем веку пришивала этих пуговиц!..

А между тем заметно, что он мучается, страдает, все больше и больше с каждым днем… В малейшем его слове сквозит признание… едва сдерживаемое желание… и какое!.. Но вместе с тем он страшно стесняется. Он боится, он не смеет на что-нибудь решиться… Боится, что это повлечет окончательный разрыв, и не доверяет моим поощрительным взглядам…

Как то раз, проходя мимо меня, с странным, растерянным выражением в глазах, он сказал:

— Селестина, вы… вы… чистите… очень хорошо… мои ботинки… очень… очень… хорошо… Никогда… они… не были… так вычищены… как теперь…

Тут я приготовилась к фортелю с пуговицею… но нет… Барин тяжело дышал, облизывался, точно он съел очень большую и чересчур сочную грушу…

Потом свистнул свою собаку и ушел…

Но вот случилось нечто серьезное…

Вчера барыня отправилась на рынок, так как она сама делает закупки; барин ушел еще на заре с ружьем и собакой. Вернулся он рано, убив трех дроздов, и тотчас отправился в свою уборную, взять обычный душ и переодеться… Барин любит чистоту… и не боится воды… Я подумала, что момент благоприятен для того, чтобы он мог на что-нибудь решиться… Бросив работу, я направилась к двери уборной… и несколько секунд послушала у двери… Барин возился и вертелся по комнате… Он насвистывал и напевал:

Ну-ка начните, мамзель Сюзон!..
И рон, рон, рон… маленький потапон…

У него привычка, напевая, приплетать кучу припевов…

Я слушала, как двигались стулья, хлопали двери шкафа… Потом, как текла вода из душа. «Ах!» «Ох!» «Фуй!» «Брр..!» вырывавшиеся у барина от действия холодной воды… и вдруг внезапно я раскрыла дверь…

Барин стоял предо мной; лицо, тело у него дрожали, с них струилась вода, а из губки, которую он держал в руках текло, как из фонтана…

Ах!.. Его лицо, глаза, его остолбенение!.. Никогда я еще не видала мужчины в таком изумлении…

Не имея чем закрыться, он инстинктивным и стыдливым движением старался прикрыть свою наготу… губкой… Мне стоило больших усилий, при виде этого зрелища, подавить душивший меня смех. Я успела заметить, что у барина на плечах большой клок волос, и грудь мохнатая, как у медведя… И все-таки красавец мужчина… Черт побери!..

Я, как подобает, испустила крик смятенной стыдливости, и с силой захлопнула дверь… Но очутившись за дверью, я сказала себе: «он наверное меня позовет… и что тогда?.. Ей Богу!». Я подождала несколько минут… Ни звука… кроме капанья струи, шлепавшей от времени до времени в таз… «он раздумывает… не решается… но он меня позовет». Напрасно… Вскоре опять заструилась вода… Потом я услышала, как барин вытирался, пыхтел, фыркал… шлепал туфлями по паркету… Потом задвигались стулья, захлопали дверцы шкафа… Наконец, барин запел:

Ну-ка начните, мамзель Сюзон!..
И рон, рон, рон… маленький потапон…

— Нет! он просто слишком глуп!.. — пробормотала я про себя разозленная и раздосадованная…

И удалилась к себе, твердо решив никогда больше не манить его счастьем, которое хотела подарить ему из жалости…

После завтрака барин, очень озабоченный, все время вертелся около меня и догнал меня на заднем дворе, когда я относила в навозную кучу кошачьи отбросы… Чтобы вывести его из смущения, я извинилась за происшедшее утром:

— Это ничего… — пролепетал он… — это ничего… наоборот…

Он хотел меня удержать, бормоча что-то непонятное… но я его осадила… в середине фразы, над которой он пыхтел… и сказала резким тоном:

— Прошу у барина извинения… Мне некогда говорить с барином… барыня дожидаются…

— Ей Богу, Селестина, послушайте меня хоть секунду…

— Нет, сударь…

Когда я повернула по аллее, ведущей к дому, я увидала барина… Он стоял, не трогаясь с места… опустив голову, еле держась на ногах, и не сводил глаз с навозной кучи, почесывая в затылке.

После обеда в салоне барин и барыня сцепились.

Барыня говорила:

— Говорю тебе, что ты бегаешь за этой девкой…

Барин отвечал:

— Я?.. Скажите пожалуйста!.. Придет же в голову!.. Послушай, милочка… какая-то потаскушка, девка, у которой может дурные болезни… Ах.!. Это уж слишком!..

Барыня продолжала:.

— Если бы я не знала твоего поведения… твоих вкусов…

— Позволь… Позволь!..

— А все эти грязнухи… все девки, которых ты облапываешь на деревне!

Паркет заскрипел под шагами барина, который бегал по салону в лихорадочном возбуждении.

— Я?.. Ах! Скажите на милость!.. Вот представление!.. Откуда это у тебя берется, милочка?..

Барыня настаивала:

— А маленькая Жезюро?.. пятнадцати лет, несчастная, за которую мне пришлось заплатить пятьсот франков!.. Не будь этого, ты теперь, вероятно, сидел бы в тюрьме, как твой преступный отец…

Барин перестал ходить… Он плюхнулся на кресло, умолк…

Разговор окончился словами барыни.

— Затем мне все равно! Я не ревнива… ты можешь куролесить с этой Селестиной, сколько тебе угодно… я только не желаю одного, чтоб мне это стоило денег…

Ну погодите!.. Заберу я вас обоих в лапы.

Не знаю, верно ли утверждение барыни, что барин облапливает девок на деревне… Если бы это и было так, то он был бы в праве разрешать себе это удовольствие… Он здоровый мужчина, ест много… Ему это необходимо… А от барыни… поди-ка дождись… По крайней мере, с тех пор, как я здесь, могу сказать с уверенностью… Это тем более странно, что у них одна постель… но сметливая и наблюдательная горничная всегда великолепно знает, что происходит у господ… Ей даже нет надобности подслушивать у дверей… Уборная, спальня, белье и множество других вещей могут ей сообщить достаточно… Непостижимо, что люди, проповедующие другим мораль и требующие от прислуги воздержания, нисколько не стараются скрыть следы своих любовных похождений… Есть даже такие, которые, наоборот, из хвастовства или какой-то инстинктивной испорченности, намеренно выставляют их на показ. Сама я не дура, и люблю посмеяться, как все люди… Но ей Богу!.. я видела супружества… и очень уважаемые… которые переступали все границы человеческой стыдливости…

Давно, еще в начале моей службы, мне казалось очень смешным увидать моих хозяев на другой день… Меня это волновало… за завтраком я не могла удержаться от того, чтобы не смотреть на их глаза, губы, руки, так пристально, что барин и барыня говорили мне:

— Что с вами? разве так смотрят на своих хозяев?.. Занимайтесь лучше своим делом…

Да, при виде их, во мне пробуждались мысли, представления… как бы это сказать?.. желания, преследовавшие меня весь день, и не будучи в состоянию их удовлетворить, я до одури предавалась мрачному опьянению собственных ласк…

Теперь жизнь научила меня другому поведению, более соответствующему действительности… И я только пожимаю плечами, при виде этих лиц, с которых ни пудра, ни туалетная вода, ни притирания не могут стереть следы ночных ран… Меня только смешат на другой день эти «порядочные» люди со своими добродетельными манерами, благородным видом, презрением к «грешницам» и наставлениями, касательно поведения и нравственности:

— Селестина, вы слишком заглядываетесь на мужчин… Селестина, это неприлично шептаться в уголках с лакеями… Селестина, у меня не публичный дом… Пока вы находитесь у меня в услужении, я не потерплю… — И тра-та-та и тра-та-та!.. Это, однако, не препятствует барину, вопреки его наставлениям, швырять вас на диваны, тискать на постели… великодушно награждая вас за момент грубого наслаждения… ребенком… А потом устраивайся, как хочешь и как можешь… А если не можешь, черт с тобой, подыхай вместе с ребенком… это их не касается… Их дом!.. Ах! черт бы вас побрал!..

На улице Линкольн это происходило систематически каждую пятницу. Это можно было угадать безошибочно. Пятница был приемный день барыни. Являлось пропасть народу, дамы, дамы, расфуфыренные, намазанные, бесстыжие стрекотухи!.. В конце концов, публика довольно подозрительная… Должно быть, между собой они говорили немало сальностей и это возбуждало барыню… Вечером ездили в Оперу, и потом еще куда-то. От того ли, от этого, или еще от чего, верно только то, что каждую пятницу…

Если это был день барыни, то можно сказать, что ночь была барина… и какая! Нужно было видеть на другой день уборную, беспорядок мебели, повсюду разбросано белье, вода разлита по ковру, и запах всего этого, запах человеческого тела, смешанного с духами, которые пахли хорошо, несмотря на все… В уборной барыни находилось большое зеркало во всю стену до потолка. Часто перед зеркалом я находила груду измятых подушек и с каждой стороны высокие канделябры, серебряные ручки которых были покрыты застывшими слезами растаявших свеч… Ах, они таки изощрялись! и я только спрашивала себя, до чего они могли дойти, если бы не были женаты…

С барыней часто случались всевозможные истории, отчасти, благодаря ее беспорядочности, отчасти, вследствие нахальства. Я могла бы рассказать многие из них, очень поучительные… Но бывают моменты, когда вас берет отвращение, утомление от этого вечного копания в грязи… К тому же я думаю, что уже достаточно сообщила об этом доме, который на мой взгляд олицетворял собою самую низкую ступень морального падения. Ограничусь несколькими анекдотами.

Барыня прятала в одном из ящиков своего шкафа десяток маленьких книжечек, в переплетах желтой кожи, с золочеными замочками… Прелесть, что за книжки, похожие на молитвенники… Иногда в субботу утром она забывала одну из них на столе возле постели или в уборной среди подушек. Книги были полны сногсшибательных рисунков… Я не прикидываюсь святошей, но скажу, что нужно окончательно потерять всякий стыд, занимаясь подобною мерзостью… Мне так становится жарко при одной мысли об этом. Женщины с женщинами… мужчины с мужчинами… и все это смешано в безумных объятиях… в исступленных сопряжениях тел… Груды обнаженных тел… извивающихся, изогнутых, вместе и по отдельности; группы, совокупленные изощренными объятиями и фантастическими ласками… Губы, судорожно сведенные, как щупальца осьминога, впивающиеся в груди, в тела, целая огромная масса ног и бедер, вытянутых, переплетенных, подобно ветвям дерева…

…Ах! Нет! Не могу!..

Матильда, главная горничная, стащила одну из этих книжек, полагая, что барыня не осмелится ее спросить. Однако, у нее хватило смелости…

Безуспешно перерыв все ящики, поискав везде, она обратилась к Матильде:

— Вы не видали книги в комнате?..

— Какой книги, барыня?

— В желтом переплете.

— Молитвенник вероятно?

Она посмотрела прямо в лицо барыни, которая не смутилась, и прибавила:

— В самом деле, я, кажется, видела книгу в желтом переплете с золотыми застежками на столе, возле постели, в спальне барыни.

— Ну?

— Ну, я не знаю, что барыня с ней сделала?

— Вы ее взяли?..

— Я, барыня?

И, с неописуемым нахальством:

— Ах! нет… это слишком… Барыня не пожелали бы, чтобы я читала подобные книги…

Эта Матильда была сногсшибательна… барыня больше не настаивала.

И потом, каждый день, в бельевой. Матильда говорила:

— Слушайте!.. Сейчас начнется обедня…

Она вынимала из кармана желтенькую книжечку и читала нам вслух, несмотря на протесты англичанки, мычавшей: «перестаньте… безобразницы», что не мешало ей проводить минуты, вытаращив под очками глаза, уткнув нос в гравюры, которые она, казалось, презирала…

Умора была, скажу вам…

Ах! эта англичанка! Никогда в жизни я еще не встречала такой комичной лицемерки.

У нее была страсть выпивать и бегать за женщинами. Тогда обнаруживались во всем безобразии ее пороки, обычно скрываемые под маской пуританства. Впрочем, нужно сказать, что она грешила больше в мыслях, и мне не приходилось слышать об ее «действительных» проделках. По выражению барыни, мисс довольствовалась в действительности «самой собой»… своей особой она дополняла ту коллекцию выродков, из которых состоял этот, вполне «современный» дом.

Как-то ночью я была дежурной и ждала барыню. Все в доме спали, и я одна дремала, сидя в бельевой.

Около двух часов барыня вернулась. Я вскочила на звонок и застала барыню в ее комнате. Устремив глаза на ковер и снимая перчатки, она надрывалась от смеха:

— Вот, опять мисс окончательно напилась… — сказала она…

И указала на англичанку, распростертую на полу; подняв одну ногу, она вздыхала, охала и бормотала что-то нечленораздельное…

— Ну-ка, — сказала барыня, — подымите ее и уложите спать.

Так как она была очень тяжела, барыня стала мне помогать, и нам с большим трудом удалось поднять ее на ноги.

Мисс уцепилась обеими руками за накидку барыни и бормотала:

— Я не хочу от тебя уходить… Никогда больше… Я тебя страшно люблю… Ты мой ребенок… Ты прекрасна…

— Мисс, — возразила барыня, смеясь, — вы старая потаскуха… Ступайте спать.

— Нет, нет… Я хочу спать с тобой… Ты прекрасна… Я тебя обожаю… Хочу тебя поцеловать.

Уцепившись одной рукой за накидку, другой она ласкала грудь барыни, и вытягивала для мокрого поцелуя свой противный поблеклый рот…

— Поросеночек, поросеночек… маленький поросеночек… Хочу тебя поцеловать… Пу!.. Пу!.. Пу!..

В конце концов, я высвободила барыню из объятий мисс, которую вытащила из комнаты… Тогда ее нежность обрушилась на меня…

Еле держась на ногах, она обняла меня за талию, и блуждала по моему телу рукой, с большей смелостью… Намерения ее были очевидны…

— Перестаньте же, старая потаскуха!..

— Нет!.. Нет… Ты тоже… прекрасна, люблю тебя… пойдем со мною… Ну!.. Ну!.. Ну!..

Не знаю, как бы я отделалась от нее, если бы ее настойчивые попытки не прервались на пороге ее комнаты потоком хлынувшей рвоты…

Подобные сцены очень занимали барыню. Она искренно веселилась при виде самых отвратительных наклонностей…

Как-то раз я застала барыню рассказывающей одной из своих подруг в уборной, впечатление от посещения накануне с мужем специального «дома», где она наблюдала любовь двух маленьких горбунов…

— Стоит посмотреть, милая… Страшно любопытно…

Ах! те, которых не обманешь внешним видом пристойности, знают, насколько «высшее общество» гнило и испорчено… Можно сказать, нисколько не клевеща, что оно существует только ради низкого разврата и мерзостей.

Я, постоянно вращавшаяся в буржуазной среде, могу сказать с уверенностью, что чрезвычайно редко можно встретить здесь любовь высшего порядка или искреннюю нежность, страдание, самопожертвование, жалость, освящающие и возвеличивающие это чувство.

Еще одна подробность относительно барыни…

За исключением приемных дней и парадных обедов, барыня и Коко принимали в интимном кругу одну очень шикарную парочку; они вместе бегали по театрам, концертам, ресторанам и, как говорят, по неприличным местам. Он — красивый мужчина, женственный, с почти безбородым лицом; она — рыжеволосая красавица с необыкновенно страстным выражением глаз и таким чувственным ртом, которого я еще никогда не видала. Нельзя было точно определить, что представляла из себя эта пара… Когда они обедали вчетвером, говорят, что их беседа принимала такой омерзительный характер, что случалось, у метрдотеля — который и сам, впрочем, был не дурак — являлось страстное желание швырнуть им блюдо в физиономию. Между прочим он не сомневался в том, что между ними существовали противоестественные отношения, и надо думать, что они предавались таким же оргиям, какие изображались в желтеньких книжечках барыни. Эти вещи, если и не очень часто, то все-таки практикуются. И люди, которых к этому не влечет страсть, занимаются этим из снобизма… Это считается высшим шиком…

Можно ли было, однако, подозревать такие гадости в барыне, которая принимала архиереев и папских послов, и о которой писали в «Gaulois», прославляя ее добродетели, изящество, милосердие, стильные обеды и преданность истинно-католическим традициям Франции?..

Как бы там ни было, несмотря на всю их порочность и грязь дома, нам жилось весело, привольно, и барыня никогда не интересовалась поведением прислуги…

Сегодня вечером мы дольше обыкновенного оставались в кухне. Я помогала Марианне сводить счета. Она никак не могла разобраться в них… Я заметила, что она, подобно всем лицам, облеченным доверием, таскает и наживается, сколько только может. Она даже проделывает штуки, которые меня изумляют… Но это нужно знать… Случается, что она запутается в цифрах и смутится перед барыней, которая сейчас поймет, в чем дело… Жозеф понемногу привыкает ко мне. Даже иногда удостаивает меня разговором… Так сегодня вечером он не пошел к своему закадычному другу пономарю… И, в то время, как Марианна и я работали, он читал «Libre Parole»… Это его газета… Он не допускает, чтобы читали другую… Я заметила, что во время чтения, он посматривал на меня с новым выражением во взгляде…

Окончив чтение, Жозеф пожелал изложить предо мною свои политические взгляды… Он устал от республики, которая разоряет и бесчестит страну… Он жаждет военного режима…

Пока у нас не будет военной диктатуры — настоящей военной — ничего хорошего не будет… — говорит он…

Он за религию… потому что… в конце концов… вообще… словом — он за религию…

— Пока во Франции не будет восстановлен прежний культ религии… пока не заставят всех ходить к обедне и к исповеди… ничего порядочного не будет, ей-Богу!..

В своем чулане при конюшне, он развесил портреты папы и Дрюмона; в комнате — портрет Деруледа; в маленьком амбарчике — портреты Гэрена и генерала Мерсье… отъявленных прохвостов… патриотов… настоящих французов!.. Он тщательно собирает все антисемитские песенки, все раскрашенные портреты генералов, все карикатуры подобного рода… Ибо Жозеф — яростный антисемит… Он состоит членом всех религиозных, военных и националистских обществ департамента.

Когда он говорит о евреях, глаза его начинают мрачно сверкать, в движениях проглядывает кровожадность зверя… Вечно у него один и тот же припев:

— Пока хоть один жид останется во Франции… ничего не будет.

И прибавляет:

— Ах, если бы я был в Париже… Милосердый Бог!.. Я бы убивал… поджигал… потрошил этих проклятых прохвостов… В Месниль-Руа, небось, боятся показаться, мошенники… Они знают, где что можно… христопродавцы…

За одно он обрушивается и против франк-массонов, «свободомыслящих», протестантов всякого вида, разбойников, никогда не заглядывающих в церковь, — впрочем, ведь это все переодетые жиды… Он не клерикал, он просто за религию, вот и все…

Что касается гнусного Дрейфуса[4], пусть он осмелится вернуться во Францию с Чертова острова… Ну нет… Относительно же этого поганца Золя, Жозеф усиленно советовал бы ему не приезжать в Лувье, где, как говорят, он собирается прочесть лекцию… Ему придется скверно — Жозеф за это ручается… Этот подлый мошенник, Золя, который за шестьсот тысяч франков продал всю французскую и русскую армии немцам и англичанам!.. Это не выдумка… не сплетня, не вздор: нет. У Жозефа есть на то доказательства… Он знает это от пономаря, а тот от священника, а этот от епископа, епископ от папы… а папа от Дрюмона… Ах! Пусть жиды попробуют показаться в Приерё, они найдут в погребах, в конюшне, в сарае, в амбаре, на лошадиной сбруе, повсюду, слова, написанные рукой Жозефа: «Да здравствует армия и смерть жидам!». Марианна, от времени до времени, поддерживает кивком головы или молчаливым жестом эти пламенные филиппики… Без сомнения, республика тоже ее разоряет и срамит… Она тоже за диктатуру, за попов и против жидов… о которых, впрочем, она ничего не знает, кроме того, что им чего-то, где-то, не хватает.

Понятно, я тоже за армию, за отечество, за религию и против жидов… Кто из нас, прислуг, не исповедует от мала до велика этих завзятых доктрин?.. Можно говорить о прислугах что угодно… У них есть много недостатков, возможно… но нельзя им отказать в том, что они — патриоты… Политика, конечно, не мое дело и наводит на меня сон, и все-таки, за неделю перед отъездом сюда наотрез отказалась поступить горничной к Лабори… И все мои товарки, находившиеся в этот день в бюро, тоже отказались:

— К этому мошеннику?.. Ну, извините! ни к жисть!..

Впрочем, если меня спросить серьезно, я не знаю, почему я против жидов; когда-то я даже служила у них, в то время, когда это еще можно было., не роняя своего достоинства… В сущности, я нахожу, что жидовки и католички — одной породы, одинаково развратны, одинаково скверные характеры, одинаково дрянные душонки… По моему, они одной породы, и разница религии здесь ни при чем… Пожалуй, жидовки больше задирают нос… Любят пускать пыль в глаза… Больше заставляют уважать свои деньги… Несмотря на то, что рассказывают об их скупости и хозяйственности, я утверждало, что жить у них совсем не плохо, и что в некоторых еврейских домах жизнь гораздо привольнее, чем у католиков.

Но Жозеф ничего не хочет слушать… Он упрекнул меня, что я плохая патриотка, не настоящая француженка, и, предсказывая будущие избиения, изображая, как он будет разбивать жидам черепа и выпускать кишки, отправился спать.

Тотчас же Марианна достала из буфета бутылку водки. У нас явилась потребность подкрепиться, и мы заговорили о другом… Марианна, которая день ото дня становится все откровеннее, рассказала мне свое детство, свою тяжелую молодость, как она, служа нянькой у табачной лавочницы в Кане, спуталась с докторишкой… совсем еще мальчиком, худеньким, слабым, беленьким, с голубыми глазами, и маленькой бородкой, маленькой, шелковистой… ах! какой шелковистой!.. Она забеременела, и лавочница, которая сама путалась с целой кучей народу, со всеми унтерами гарнизона, прогнала её от себя… Совсем еще молоденькая, она очутилась на мостовой большого города с ребенком в брюхе!.. Ну, и познала она нищету — у «друга»-то капиталов не было, и она бы, конечно, околела с голоду, если бы докторишка не достал ей при факультете забавного места…

— Ну-да, Бог мой… говорила она… я умерщвляла кроликов… приканчивала морских свинок… очень было забавно…

И при этом воспоминании на толстых губах Марианны появляется странно-меланхоличная улыбка…

После минутной паузы я спрашиваю ее:

— А младенец?.. что с ним сталось?

Марианна делает неопределенный жест в пространстве, точно раздвигая облака, за которыми почивает ее ребенок… и отвечает раздерганным от водки голосом:

— Ну… как вы думаете… куда бы я с ним делась. Бог мой?..

— Значит, как морские свинки?..

— Да, так…

И она снова опрокидывает стаканчик…

Мы поднялись в свои комнаты, немного навеселе…