13-го ноября.
Одно время я находилась в Нельи у сестер Богоматери Тридцати Шести Скорбей; это нечто в роде приюта и конторы для найма прислуги. В глубине большого сада стоит прекрасное белое здание. В саду, где на каждом шагу видишь статуи св. Девы, возвышается великолепная новенькая часовня, выстроенная на деньги разных жертвователей. Сад окружен высокими деревьями. И постоянно слышен колокольный звон… Я люблю слушать колокольный звон… в душе пробуждаются воспоминания о давно забытом прошлом!.. Когда я слышу колокольный звон, я закрываю глаза и передо мной встают какие-то никогда не виданные, но все же знакомые мне пейзажи нежные, озаренные грезами детства и юности… какая-то праздничная толпа, медленно прогуливающаяся по песчаному морскому берегу… Динь… динь… донь… Это не очень весело… не радостно, это, в сущности, даже печально… печально, как любовь… Но мне это нравится… В Париже ничего не слышишь, кроме оглушительных свистков да рожков трамвая.
Сестры Богоматери Тридцати Шести Скорбей помещают приходящих к ним женщин на чердаке, кормят их пищей, состоящей из отбросов мяса и испорченных овощей, и заставляют платить в кассу учреждения по двадцати пяти су в день, то-есть, подыскав какую-либо должность, вычитывают эти деньги из жалованья… Это они называют благодеянием. И сверх того заставляют женщин работать с шести часов утра и до девяти вечера, как заключенных центральных тюрем… Уходить из учреждения запрещается… Обед, ужин и церковная служба заменяют часы отдыха… О, они не останавливаются ни перед чем, эти сестрички, — сказал бы г. Ксавье… их благотворительность ни что иное, как известная ширма… Они просто-напросто надувают народ!.. Но я останусь дурой на всю жизнь… Самые жестокие уроки и всевозможные несчастья ничему меня не научают… Я кричу и беснуюсь, как оглашенная, но в конце концов все водят меня за нос.
Подруги рассказывали мне иногда о сестрах Богоматери Тридцати Шести Скорбей:
— Ах, милочка, туда приходят нанимать прислугу одни шикарные дамы… графини… маркизы… Оттуда можно попасть на хорошенькое, местечко…
Я этому верила… И кроме того в дни тоски и печали я с умилением вспоминала — глупышка! — о счастливых годах, проведенных много у сестер Пон-Круа… Впрочем, нужно было куда-нибудь идти… Трудно быть разборчивой, не имея ни гроша за душой…
В приемной вместе со мной дожидалось около сорока служанок. Многие из них пришли издалека, из Бретани, из Эльзаса, с юга, нигде еще не служили; эти неуклюжие бабы с загорелыми, хитрыми лицами жадно взирали, стоя возле монастырских окон, на расстилавшуюся вдали панораму Парижа. Другие же — женщины бывалые подобно мне, находились в данное время без места.
Сестры спросили у меня, откуда я, что я умею делать, есть ли у меня хорошие рекомендации и какие-либо деньги. Я стала плести всякие небылицы и они приняли меня, ни о чем больше не расспрашивая, сказав:
— Какое милое дитя!.. мы ей подыщем хорошее место.
Они всех нас величали своими «милыми детьми». В ожидании обещанного хорошего места каждой из «милых детей» было поручено какое-нибудь дело. Одни работали на кухне, другие — в саду, копали землю, точно землекопы. Меня сейчас же усадили за шитье, так как, по словам сестры Бонифации, у меня были искусные пальцы и интеллигентный вид. Сначала мне дали чинить штаны священника и кальсоны какого-то монаха служившего в часовне… Ах, эти штаны!.. Ах, эти кальсоны!.. По правде сказать, они мало походили на штаны и кальсоны г. Ксавье… Затем мне дали работу более светского характера, — шитье тонкого и нежного белья, так что я разом очутилась в своей сфере… Мне дали шить приданое невест и новорожденных; это были заказы, поручаемые сестрам богатыми благотворительными дамами, интересующимися нашим учреждением.
Сначала, после стольких потрясений, несмотря на плохую пищу, штаны причетника, лишение свободы и грубую эксплуатацию, царившую в учреждении, я положительно наслаждалась миром и тишиной монастыря… Я много не размышляла… Мне хотелось молиться. Угрызения совести, или вернее усталость после всего пережитого, склоняли меня к самобичеванию. Я несколько раз под ряд исповедовалась у того самого священника, отвратительные штаны которого мне перед этим пришлось чинить; это воспоминание вызывало во мне, несмотря на мою искреннюю набожность, непочтительные и игривые мысли… Чудак был этот человек; круглый, красный, с грубыми манерами и грубыми словами, пахнувший, как старый баран. Он задавал мне странные вопросы и особенно интересовался тем, что я читаю.
— Арман Сильвестр?.. Да… Да!.. Это, без сомнения, какие-нибудь гадости… Это, конечно, не то, что «Imitation»… нет… Но это не опасно… Не нужно только читать еретических книг… книг, направленных против религии… например, Вольтера… Не читайте никогда Вольтера… Это смертный грех… и Ренана тоже… и Анатоля Франса… Это очень опасно…
— А Поля Бурже, отец мой?..
— Поля Бурже?.. Он начинает исправляться… Я не нахожу серьезных возражений против… Но его католицизм пока еще не искренний; это какая-то смесь… Он мне напоминает, ваш Поль Бурже, умывальный таз… вот именно… умывальный таз, в котором мыли разные разности… и в котором плавают вместе с волосами и мыльной пеной… масличные ветки с Голгофы… С ним нужно подождать… Гюисманс… тяжеловат… Чересчур тяжеловат, черт возьми… но зато правоверен…
И прибавил:
— Да… Да!.. А вы пошаливаете?.. Это нехорошо… мой Бог, это всегда скверно… Но если уж грешить, то не лучше ли со своими господами… особенно, если они люди набожные… это уж лучше, чем одной или с подобными себе… Это не так преступно… и не так гневит Боженьку… Может быть, эти господа имеют отпущение грехов… Многие из них получают отпущение…
Я назвала ему г. Ксавье и его отца.
— Не называйте мне имен… — закричал он… — Я не спрашиваю у вас имена… Никогда не называйте мне ничьих имен… Я не служу в полиции… Кроме того, это люди богатые и уважаемые… люди очень религиозные… Следовательно, вы одни виноваты… восставая против нравственности и общества…
Эти комичные разговоры и, в особенности, штаны, навязчивого образа которых я никак не могла изгнать из своей памяти, значительно охладили мое религиозное рвение и мой покаянный жар. Работа меня тоже стала раздражать. Я начала тосковать по своему ремеслу. Я жадно мечтала о том, чтобы вырваться из этой тюрьмы и вернуться к своим уютным уборным. Я вздыхала о шкафах с душистым бельем и о гардеробах, в которых раздувается тафта, шуршат атласы и бархаты, такие приятные наощупь… о ваннах, в которые погружаются белые тела, с клубящейся на них мягкой мыльной пеной… о болтовне в людской и неожиданных приключениях, вечером, на лестницах и в комнатах!.. Ей-Богу, это интересно… Когда я служу, все это внушает мне отвращение; а когда я без места, то скучаю… Кроме того, я чувствовала себя утомленной, ужасно утомленной, мне опротивело варенье из прокисшего крыжовника, закупленное сестрами в большом количестве на базаре в Левалуа. Святые женщины приобретали на базаре всяческие отбросы: для нас все годилось.
Настойчивая наглость, с которой нас эксплуатировали, возмутила меня в конец. Их надувательство было открытым и они даже не давали себе труда, чтобы хоть немного замаскировать его. Они определяли на места только тех женщин, которые были неспособны у них работать. Других же, которые могли им быть полезны, они держали в плену, и эксплуатировали их способности, силы и наивность. Они нашли способ приобретать служанок и работниц, которые им платили и которых они обирали без угрызений совести, с непостижимым цинизмом, завладевая жалкими грошами, заработанными тяжким трудом. Сначала я жаловалась робко; потом, когда меня позвали — единственный раз — в приемную, я стала жаловаться решительней. Но на все мои упреки святоши отвечали:
— Еще немножко терпения, милое дитя… Мы думаем о вас, милое дитя… мы подыскиваем для вас превосходное место… замечательное место… Мы знаем, что для вас требуется… Не было еще ни одного предложения, достойного вас…
Проходили дни и недели. И все не было места достойного меня… И долг все рос.
Несмотря на присутствие надзирательницы, в спальне каждую ночь происходили ужасные сцены. Как только надзирательница оканчивала свой обход, белые тени поднимались, скользили и подходили к постелям, задернутым занавесками. Слышались звуки заглушенных поцелуев, легкие вскрикиванья, тихий смех, тихий шепот… Подруги не стеснялись… При тусклом и дрожащем свете лампы, подвешенной к потолку, совершались разного рода грубые и гадкие непристойности… Святые сестры закрывали глаза, чтоб ничего не видеть, и затыкали уши, чтоб ничего не слышать… Не желая скандала — им пришлось бы прогонять виновных — они все позволяли, притворяясь, что ни о чем не подозревают… И доходы их все росли.
К неописуемой моей радости, в наше учреждение поступила моя подруга Клеманс, которую я называла Клеклэ… Мы служили раньше вместе в одном доме на Университетской улице… Клеклэ была очаровательна; бойкая, румяная блондинка, живая и веселая!.. Она постоянно смеялась, на все соглашалась и везде хорошо себя чувствовала. Преданная и верная, она с удовольствием оказывала всяческие услуги. Развратна она была до мозга костей, но в ее развращенности не было ничего отталкивающего, так все выходило у ней радостно, наивно и естественно. Порок рождался в ней, как цветы рождаются на растении и вишни на вишневом дереве. Ее болтовня, подобная милому щебетанью птички, заставляла меня по временам забывать мои неприятности и смиряла мое возмущение… Наши постели стояли рядом и мы стали спать вместе… Ничего не поделаешь… Может быть, пример других… а, может быть, любопытство, которое уже давно меня мучило… Впрочем, инициатива принадлежала Клеклэ, так как… уже четыре года тому назад она была развращена одной из своих хозяек, генеральшей…
Однажды ночью она шепотом рассказала мне о причине своего ухода от одного версальского чиновника.
— Представь себе, там была куча всяких животных… кошки, три попугая… обезьяна… две собаки… И нужно было за ними ухаживать… Для них ничего не жалели… Нет, ты подумай, нам давались только объедки… А им дичь, крем, пирожные, эвианова вода, милочка!.. Да, они пили только эвианову воду, эти гадкие животные, потому что в Версали в то время свирепствовала эпидемия тифа… Однажды зимой хозяйка вздумала перенести железную печку из моей комнаты в ту комнату, где спали обезьяна и кошки. Ну, и знаешь? Я их ненавидела, особенно, одну из собак… ужасного, старого мопса, вечно возившегося в моих юбках… несмотря на пинки… Однажды утром хозяйка увидела, что я колочу собаку… Можешь представить себе, что из этого вышло… Она меня сейчас же прогнала… И если бы ты знала, милочка, эта собака…
И заглушая смех на моей груди:
— Эта собака… походила на мужчину…
Ах, эта Клеклэ!.. что это была за чудачка и душка!..
Вообще, даже и не подозревают о всех неприятностях, выпадающих на долю прислуги и о тягости их постоянной эксплуатации. То хозяева, то посредники доставляющие места, то благотворительные учреждения, а то и свой брат, так как среди прислуги тоже встречаются мошенники. Никто не интересуется друг другом. Каждый живет, нагуливает жир и развлекается за счет беднейшего. Декорации меняются; вы встречаете различные, враждебные друг другу общественные слои, но Повсюду те же страсти, и те же аппетиты. И в шаблонной буржуазной квартире, и в великолепном дворце банкира, вы встретите одинаковые гнусности. В конце концов, каждая девушка, подобная мне, должна заранее считать себя побежденной, куда бы она ни пошла и чтобы она ни стала делать. Бедняки — это удобрение для той почвы, на которой вырастает жизненная жатва, жатва счастья, собираемая богачами, не желающими ничем делиться с нами…
Говорят, что теперь нет рабства… Забавная шутка, черт возьми!.. Ну, а прислуга, что же это такое, как не рабы?.. Настоящие рабы, со всеми свойствами, порождаемыми рабством: нравственной развращенностью и злобой… Слуги заражаются порочностью от господ… Поступая на место чистыми и честными — есть и такие — они быстро портятся, соприкасаясь с развращающими нравами. Они видят только порок, дышат воздухом, насыщенным пороком, живут, окруженные со всех сторон пороком. И со дня на день, с минуты на минуту, они становятся все хуже, не имея никакой защиты против овладевающего ими порока, и вынужденные служить ему, лелеять его, уважать его. И вот они возмущаются, потому что не в состоянии удовлетворять собственным порочным наклонностям, и разбить сковывающие их цепи. Ах, это изумительно!.. От нас требуют добродетели, самоотречения, самопожертвования, героизма, пороков льстящих тщеславию господ и полезных им — и всего этого требуют, платя презрительным отношением и месячным жалованьем от тридцати пяти до девяноста франков… Нет, это слишком!.. Прибавьте к этому, что мы живем в постоянной необеспеченности; благополучие наше неустойчиво и нам постоянно грозят ужасы завтрашнего дня и безработицы; прибавьте к этому, что нас повсюду оскорбляют, запирают от нас двери и ящики, делают пометки на бутылках, пересчитывают печенье и чернослив, и поминутно окидывают шпионскими взглядами наши руки, карманы и сундуки. Нет ни одной двери, ни одного шкафа, ни одного ящика, ни одной бутылки, ни одного предмета, который не кричал бы нам: «воровка!.. воровка!.. воровка!..» Прибавьте к этому угнетающее нас ужасное неравенство и чудовищное различие положений, которые, несмотря на фамильярность, улыбки и подарки, разделяет нас и наших хозяек пропастью глухой ненависти, сдержанной зависти и готовой прорваться мести… и это различие между нами делается еще более чувствительным и унизительным, вследствие капризов и даже доброты этих несправедливых и бессердечных существ, которые называются богачами. Задумывались ли вы хоть на одну минуту о том, сколько смертельной и вполне законной ненависти, сколько чудовищных позывов к убийству — да, к убийству — должно накопиться в нас? Знаете ли вы, что наши господа, желая дать представление о чем-нибудь низком и омерзительном, восклицают, не стесняясь нашим присутствием, с презрением, выбрасывающим нас за борт человечества: «Это лакейская душа… Это лакейское чувство?..» Во что же можем мы превратиться, живя в этом аду?.. Неужели мои хозяйки воображают, что мне не хотелось бы наряжаться в красивые платья, кататься в прекрасных каретах, веселиться с своими поклонниками, держать прислуг?.. Они говорят нам о преданности, честности, верности… Но вы бы первые умерли — от этого, негодницы!..
Однажды, в одном доме на Камбонской улице — я столько уже раз меняла места — хозяева выдавали дочь замуж. Был большой вечер и показывали подарки, которыми можно было бы наполнить целый фургон. Я спросила с шутливой насмешкой у лакея Батиста:
— Ну, Батист… а вы?.. ваш подарок?
— Мой подарок? — сказал Батист, пожимая плечами.
— Ну, говорите же!
— Я бы им подарил жестянку керосину, и зажег бы под их постелью… Вот мой подарок…
— А ваш, Селестина?.. — спросил он меня в свою очередь.
Я скрючила пальцы наподобие когтей и с кровожадным жестом:
— Вонзила бы им в глаза ногти… — ответила я.
Метрдотель, к которому никто не обращался с вопросом и который с обычным вкусом наполнял цветами и фруктами хрустальную вазу, сказал спокойно:
— Ну, а я удовольствовался бы купоросом, который плеснул бы им в морды, там, в церкви…
И воткнул розу между двух груш.
Еще бы их любить!.. Удивительней всего то, что им не очень часто мстят. Подумать только, что каждая кухарка ежедневно держит в своих руках жизнь и смерть своих хозяев… щепотка мышьяку вместо соли, капля стрихнина вместо уксуса… и дело сделано!.. И все-таки нет… Должно быть уж рабство у нас в крови…
Я не получила образования и пишу обо всем, что думаю и что вижу… И все это, сказать по правде, очень некрасиво… Мне кажется, что каждый, кто берет к себе в дом несчастного бедняка, хотя бы это была последняя проститутка, обязаны ему покровительствовать и дать немного счастья… И если господа ничего этого нам не дают, то мы имеем право взять все, что нам нужно — хотя бы для этого пришлось прибегнуть к грабежу и убийству…
Ну, пока довольно… Не стоит думать об этом: начинает болеть голова… Вернусь к своему рассказу…
Мне пришлось употребить много усилий, чтобы покинуть сестер Тридцати Шести Скорбей… Несмотря на любовь Клеклэ, на новые и приятные ощущения, я тосковала в своей тюрьме и мечтала о свободе… Когда добренькие сестры поняли, что я твердо решилась уйти, они сейчас же засыпали меня предложениями… Теперь их для меня нашлось много… Но я не всегда бываю дурой и меня не всегда легко провести… Я отказывалась от всех мест, находя их неподходящими… Любопытные физиономии корчили тогда эти святоши… Достойно смеха… Они рассчитывали поместить меня к каким-нибудь старым ханжам и затем делать вычеты из моего жалованья… Я радовалась, что могу им тоже, в свою очередь подложить свинью…
В одно прекрасное утро я предупредила сестру Бонифацию о своем решении уйти вечером. Она ответила мне, воздевая руки к небу:
— Но, мое милое дитя, это невозможно…
Почему невозможно?..
— Но, мое милое дитя, вы не можете нас покинуть… Вы должны нам более семидесяти франков… Нужно сначала заплатить эти семьдесят франков…
— У меня нет денег… — ответила я. — Ни одного су… Можете обыскать меня…
Сестра Бонифация злобно взглянула на меня и произнесла с суровым достоинством:
— Ах, барышня… неужели вы не знаете, что такое — воровство… А когда обкрадывают таких бедных женщин, как мы, то это хуже воровства… это — святотатство, за которое вас накажет Господь Бог… Подумайте хорошенько…
Я рассердилась:
— Ну-ка скажите… — закричала я… — Кто из нас ворует — вы или я?.. Нет, вы прямо восхитительны, тетушки…
— Барышня, вы не смеете так выражаться…
— Ах, оставьте меня, наконец, в покое… На вас работают… работают, как скоты, с утра до вечера… зарабатывают вам большие деньги… а вы кормите нас хуже, чем собак… И еще нужно вам платить!..
Сестра Бонифация побледнела… я чувствовала, что с ее губ готовы сорваться грубые, яростные ругательства… Но она не посмела… и только прошипела.
— Молчите! вы — бесстыдная и безбожная девушка… Бог вас накажет… Уходите, если хотите… мы оставим ваш сундук…
Я остановилась перед ней в вызывающей позе и смотря ей в лицо:
— Ну, это мы увидим!.. Попробуйте-ка удержать мой сундук… Я к вам тотчас пришлю комиссара… И если религия состоит в том, чтобы чинить грязные штаны ваших священников, красть хлеб у бедных девушек и спекулировать на тех гнусностях, которые совершаются каждую ночь в спальне…
Добрая сестра побледнела еще сильней и попыталась перекричать меня.
— Барышня… барышня…
— Вы, пожалуй, ничего не знаете обо всех мерзостях, которые совершаются каждую ночь в спальне… Осмельтесь-ка сказать мне это в лицо… Вы их поощряете, потому что вам это выгодно… да, потому что вам это выгодно!..
И дрожа, задыхаясь, теряя голос, я заключила свое обвинение:
— Если религия состоит в этом… если монастырь не что иное, как тюрьма и публичный дом… то довольно мне вашей религии… Мой сундук, слышите… он мне нужен… Отдайте мне сейчас же мой сундук.
Сестра Бонифация испугалась.
— Я не хочу спорить с девкой, — сказала она с достоинством… — Хорошо… вы уйдете…
— С сундуком?
— С сундуком.
— Отлично… Ах, сколько возни и шуму из за того чтобы получить свои же вещи… хуже, чем в таможне…
Я ушла в тот же вечер… Клеклэ, по своей неизменной доброте, одолжила мне из своих сбережений двадцать франков… Я сняла комнату в отельчике на улице Сурдьер… И купила билет на галерку в театре Порт-Сан-Мартэн. Там играли «Двух Сирот»… Как это верно!.. Вроде моей собственной истории…
Я провела там очаровательный вечер, заливаясь слезами…