20-го ноября.
Жозеф уехал, как это было условлено, вчера вечером в Шербург. Когда я спустилась вниз, его уже не было.
Заспанная Марианна, с опухшими глазами, отхаркиваясь, накачивала воду. На кухонном столе стоит тарелка Жозефа с остатками супа и пустая бутылка из-под сидра… Я волнуюсь и в то же время довольна, так как я чувствую, что с сегодняшнего дня открывается предо мной новая жизнь. Чуть брезжится; холодно. Позади сада виднеется в густом тумане спящая деревня. Я различаю доносящийся до меня издали, из невидимой долины, еле слышный свисток локомотива. Поезд увозит Жозефа и мою судьбу… Я отказываюсь от завтрака. Грудь мою давит что-то тяжелое, как камень… Я уже не слышу свистка… Туман густеет и окутывает сад…
А вдруг Жозеф никогда больше не вернется?..
Весь день я была рассеяна, нервна и ужасно взволнована. Никогда еще дом не казался мне таким унылым и коридоры такими мрачными, гнетущими своим мертвым безмолвием; никогда я еще так не ненавидела злое лицо и визгливый голос барыни… Сил нет работать… Я жестоко поругалась с барыней и была убеждена, что мне сейчас же откажут от места… Я спрашиваю себя, как проживу я эти шесть дней без Жозефа… Мне будет невыносимо скучно обедать вдвоем с Марианной. Я испытываю потребность поговорить с кем-нибудь…
Обыкновенно, как только наступает вечер, Марианна мертвецки напивается. Сознание ее тяжелеет, язык заплетается, губы отвисают и лоснятся, как отполированный край старого колодца… и она делается такой печальной, жалкой… Она стонет, жалуется и всхлипывает, как ребенок… Вчера вечером у нее был более человеческий вид и она сообщила мне, не переставая охать, что боится забеременеть… Марианна беременна! Ну, это я вам доложу!.. Я чуть не расхохоталась… Но тут же я испытываю острую боль, словно меня стегнули кнутом… А вдруг Марианна беременна от Жозефа?.. Я припоминаю, что, поступив на место, я их сейчас же заподозрила… Это нелепое подозрение ничем не подтвердилось, наоборот… Если бы Жозеф был в связи с Марианной, я бы об этом знала… пронюхала бы… Нет, это невозможно… это немыслимо… И кроме того, Жозеф слишком эстет для этого…
Я спрашиваю:
— Вы в этом убеждены, Марианна?
Марианна щупает живот… ее жирные пальцы погружаются и тонут в складках живота, похожего на плохо надутую каучуковую подушку.
— Убеждена?.. Нет… — говорит она… — Я только этого опасаюсь…
— Но от кого же вы можете забеременеть, Марианна?
Она колеблется; потом разом выпаливает с нескрываемою гордостью:
— От барина…
Тут я чуть не лопнула со смеху…
Только этого и недоставало барину…
Марианна, думая, что я смеюсь от восторга, тоже начинает смеяться…
— Да… да… от барина!.. — повторяет она…
Но как могло случиться, что я ничего не заметила?.. Такой забавный эпизод проскользнул, если так можно выразиться, мимо моих глаз, и я ничего не заметила?.. Ничего не подозревала?.. Я осыпаю вопросами Марианну… И Марианна рассказывает с удовольствием, слегка важничая:
— Два месяца тому назад барин зашел в чулан, когда я перемывала посуду после завтрака. Вы тогда только что к нам поступили… Барин перед этим говорил о чем-то с вами на лестнице. Он размахивал руками… тяжело дышал… глаза у него были красные и выпученные… я думала, что его хватит удар… Не говоря ни слова, он бросился на меня и я сразу догадалась, чего он хочет… Вы понимаете: барин!.. Я не осмелилась защищаться… И, притом, здесь никого не видишь… Это меня удивило… но, все-таки, доставило удовольствие… Он теперь часто приходит… Милый мужчина… и такой ласковый…
— Верней, развратный… Правда, ведь, Марианна?
— Да… — вздыхает она с восхищенными взглядами… — И красавец!.. И вообще…
Ее жирное лицо продолжает глупо ухмыляться… И под расстегнутой голубой фуфайкой, запачканной жиром и углем, поднимается и опускается массивная грудь. Я спрашиваю:
— Значит, вы довольны?
— Да… я очень довольна… — отвечает она… — То есть… я была бы очень довольна, если бы знала наверное, что я не беременна… В мои годы… это было бы слишком тяжело!..
Я разубеждаю ее, как могу… она сопровождает каждое мое слово покачиванием головы… Потом прибавляет:
— Все равно… чтобы не тревожиться, я отправлюсь завтра к мадам Гуэн…
Я испытываю искреннее сострадание к этой женщине, такой невежественной и наивной… Ах, какая она несчастная и жалкая!.. Что-то с ней будет?.. Удивительная вещь: она ничуть не похорошела под влиянием любви… лицо ее не озарилось лучезарным блеском, который сладострастие придает даже самым некрасивым лицам… Она осталась такой же вульгарной и неуклюжей, как была. Все-таки, я рада, что способствовала этому счастью, оживившему немного ее жирное тело, так долго лишенное мужской ласки… Возбужденный разговором со мной, барин набросился на это жалкое существо… Я говорю ей участливо:
— Нужно остерегаться, Марианна… Если барыня вас застанет, будет ужасно…
— О, это невозможно!.. — восклицает она… — Барин приходит, когда барыни нет дома… Долго он не остается… лишь только насытится… уходит… Кроме того, в чулане есть дверь, которая выходит на дворик, а калитка дворика выходит в переулок. При малейшем шуме барин может незаметно улизнуть. И, наконец… если уже на то пошло?.. Если барыня нас застанет… Ну, что ж?..
— Барыня вас выгонит, моя бедная Марианна…
— Ну, что ж?.. — повторяет она, покачивая головой, точно старая медведица.
Воцарилось тяжелое молчание; я мысленно представляю себе их обоих — обоих вместе, предающихся любви в чулане…
— Барин нежен с вами?
— Понятно, нежен…
— Говорит он вам ласковые слова? Что он вам говорит?
— Барин приходит… сейчас же накидывается на меня… и говорит: «ах, черт возьми!.. ах, черт возьми!» И тяжело дышит… Ах, он такой дуся!..
Я ушла от нее с тяжелым сердцем… Теперь я больше не смеюсь над ней, никогда больше не буду смеяться над Марианной; я жалею ее и испытываю к ней искреннее и почти скорбное сострадание.
Но я хорошо понимаю, что больше всех мне жалко самоё себя. Когда я вернулась в свою комнату, меня охватили стыд и отчаянье… Никогда не нужно думать о любви. Любовь, в сущности — такая печальная вещь. Что от нее остается? Насмешки, горечь, или же ровнехонько ничего… Что осталось, например, от моей любви к г. Жану, портрет которого красуется на камине в красной плюшевой рамке? Ничего, кроме сознания, что я любила бессердечного, тщеславного нахала. И как я только могла любить этого красивого пошляка, — его бледное лицо, его черные бачки, его безукоризненно правильный пробор?.. Этот портрет меня раздражает… Мне противно смотреть на бессмысленные глаза этого наглеца и подхалима. О, нет!.. Я брошу его на дно моего сундука, в одну кучу с другими портретами, и пусть он лежит там до того дня, когда я спалю на веселом огне мое ненавистное прошлое и обращу его в пепел!
Я думаю о Жозефе… Где он теперь? Что он делает? Думает ли он обо мне? Вероятно сидит в кафе. Наблюдает, спорит, соображает, размышляет о том эффекте, который я буду производить, сидя за конторкой, возле зеркала, окруженная сверкающими рюмками и разноцветными бутылками. Я хотела бы знать Шербург, его улицы, площади, пристань, порт, чтобы точнее представить себе Жозефа, блуждающего по городу и покоряющего его себе так же, как он покорил меня. Я ворочаюсь на постели в лихорадочном жару. Мысли мои перескакивают от Районского леса к Шербургу… от трупа Клары к кафе… После мучительной бессонницы, я, наконец, засыпаю. Передо мной мелькает грубоватый, суровый облик Жозефа, появляющийся откуда-то издалека, из мрака где колышутся белые и красные мачты.
Сегодня — в воскресенье, после обеда — я решила пойти в комнату Жозефа. Меня сопровождают две недоумевающие собаки; они, по-видимому, хотят спросить у меня, где Жозеф… Узкая железная кровать, мебель некрашеного дерева: большой шкаф, низенький комод, стол, два стула, вешалка, задернутая зеленым коленкором… Но хотя комната и не роскошна, она все же очень опрятна и чиста. Походит на целомудренно-суровую келью монаха. На выбеленных стенах висят портреты Дерулэда и генерала Мерсье, изображения святых и Божией Матери, Поклонение волхвов, Избиение младенцев, Рай… Над постелью — черное деревянное распятие, украшенное буксовой веткой…
Хотя это и неделикатно, но я не могла противиться неудержимому желанию обшарить комнату. Меня мучила смутная надежда открыть какие-либо тайны Жозефа. Но в комнате не оказалось ничего таинственного. Это была комната человека, не имеющего никаких тайн, живущего чистой, простой жизнью, без всяких осложнений и авантюр. В замочных скважинах ящиков торчали ключи и ни один ящик не был заперт. На столе — пакетики с семенами и книга «Хороший садовник»… на камине — молитвенник с пожелтевшими страницами и записная книжка с рецептами для приготовления паркетной мази и состава никотина и железного купороса… Нигде ни одного письма, ни одной счетной книги. Ни следа какой-либо корреспонденции — деловой, политической, семейной, любовной… В комоде вместе с изношенной обувью и негодными наконечниками леек хранится куча брошюр и номеров газеты «Libre Parole». Под постелью — западни для крыс и сурков. Я до всего дотронулась и все обшарила — одежду, белье, тюфяки, ящики… Ровнехонько ничего!.. В шкафу все лежало в том же порядке, в каком я оставила его восемь дней тому назад, производя уборку в присутствии Жозефа… Неужели у Жозефа нет никаких тайн?.. Неужели нет никаких безделушек, характеризующих его вкусы, наклонности, тайные желания?.. Ах!.. Я вытаскиваю из ящика стола коробку из-под сигар, обернутую в бумагу и тщательно обвязанную веревочкой… Я с трудом развязываю ее, раскрываю… глазам моим представляется пять образков, серебряный крестик, красные четки — все это заботливо разложено на вате… Повсюду религия!.. Кончив свой обыск, я ухожу из комнаты с расстроенными нервами: я не нашла того, чего искала, и ничего не узнала. Жозеф заражает все окружающее своей непроницаемостью. Все его вещи немы, как его губы, загадочны, как его глаза и лоб… Весь вечер я явственно видела перед собой таинственное, насмешливое и угрюмое лицо Жозефа. И мне казалось, что я слышу:
— Много ты выиграла, дурочка, удовлетворив свое любопытство? Еще погляди, еще поищи — в моем белье, в моих сундуках, в моей душе. Никогда ничего не узнаешь!..
Не хочу больше думать об этом, не хочу больше думать о Жозефе… У меня начинает болеть голова и мне кажется, что я сойду с ума… Вернусь к своим воспоминаниям…
По выходе из монастыря в Нельи я попала в контору для найма прислуги. Я уже давала себе слово никогда туда не обращаться. Но что поделаешь, очутившись на улице и не имея денег на кусок хлеба? Прежние подруги? Как же!.. Они даже не раскланиваются. Публикации в газетах?.. Слишком большие требуются для этого расходы, и в результате завязывается утомительная переписка… и вся эта канитель не стоит выеденного яйца… И, притом, для этого нужно иметь какие-либо наличные деньги, а двадцать франков, данные мне Клеклэ, живо растаяли в моих руках. Проституция?.. Прогуливаться по тротуару?.. Приводить к себе мужчин, не имеющих ни гроша в кармане?.. О, нет, нет!.. Для собственного удовольствия, сколько угодно… За деньги? Я не могу… не умею… меня всякий обманет… Я была вынуждена заложить кое-какие ценные безделушки, чтобы уплатить за квартиру и стол… Безработица роковым образом заставляет знакомиться с ростовщиками и эксплуататорами…
Ах, рекомендательные конторы, что эта за гнусные учреждения! За одну запись нужно заплатить десять су… В этих ужасных конторах предлагают только плохие места…. Теперь всякое ничтожество, всякая лавочница, которой грош цена, желает иметь служанок и корчит из себя графиню… Это просто смешно! А когда после споров, унизительных расследований и гнусного торга вы поступите к какой-нибудь алчной барыне, то должны платить в контору три процента в течение года… И если вы пробудете только десять дней на месте, — тем хуже для вас. Это не касается конторы, ее дело — получить свои денежки. Это ловкое мошенничество; в конторе знают, куда вас отправляют и знают, что вы скоро вернетесь… Мне пришлось как-то в течение четырех с половиной месяцев семь раз менять места… Проклятые учреждения, хуже каторги… И я должна была платить в контору три процента в течение семи лет, то есть — включая по десяти су за запись — больше девяноста франков. И ничего не получила, приходилось начинать сначала!.. Справедливо — ли это?.. Не чудовищное ли это воровство?..
Воровство?.. С какой стороны ни посмотри, иначе не назовешь. И, притом, как это всегда водится, имущие обкрадывают неимущих… Что делать?.. Возмущаешься, восстаешь и, в конце концов, приходишь к убеждению, что лучше быть обворованным, чем подыхать, как собака, на улице… Жизнь — ужасная гадость; это уже несомненная истина. Как жаль, что генерал Буланже потерпел неудачу!.. Он, кажется, сочувственно относился к служанкам…
Контора, в которую я имела глупость записаться, находится на улице Колизея, в глубине двора, на третьем этаже; дом мрачный и старый, похожий на дома, в которых живут рабочие. Узкая и крутая лестница, с грязными ступеньками и липкими перилами, воняет и наводит уныние. Я далеко не избалована, но вид подобной лестницы вызывает во мне тошноту, головокружение, и меня охватывает сумасшедшее желание удрать прочь… Надежды, которыми вы убаюкивали себя по дороге, исчезают, уничтожаемые тяжелым запахом и зрелищем омерзительных ступенек и потных стен, облепленных, как это невольно представляется, липкими мокрицами и холодными лягушками… Не понимаю, как шикарные дамы решаются заглядывать в эти вонючие берлоги… По правде сказать, они не очень-то брезгливы… Впрочем, теперь шикарные дамы ничем не брезгают!.. Они не согласятся пойти в убогое жилище, чтобы помочь каждому-нибудь бедняку, но в поисках служанки не остановятся ни перед чем…
Конторой заведывала госпожа Поллат-Дюран, высокая сорокапятилетняя женщина, с черными, слегка взбитыми волосами, спускающимися на виски; несмотря на свое жирное и страшно перетянутое тело, она еще сохраняла следы красоты и щеголяла величественной осанкой… Она была знатоком своего дела и загребала деньги. Одевалась просто и элегантно: черное шелковое платье, золотая цепочка, сверкающая на пышной груди, коричневый бархатный галстук. С своими бледными руками она казалась благородной и даже светской дамой. Любовником ее был господин Луи — фамилии его мы не знали, — какой-то ничтожный мелкий чиновник… Чудак, очень близорукий, с осторожными движениями, молчаливый, неловкий, в поношенном, коротком сером сюртуке… Печальный, боязливый, сгорбленный, несмотря на молодость, бедняга, вероятно, не был счастлив, но зато покорно нес свой крест… Он никогда не осмеливался заговорить с нами или даже взглянуть на нас: хозяйка ревновала… Когда он входил, с портфелем под мышкой, то ограничивался легким поклоном, и не оглядываясь, волоча слегка ногу, как тень исчезал в коридоре… Ему много приходилось работать, бедняге! По вечерам он писал деловые письма и проверял счетные книги своей любовницы.
Поллат-Дюран, в сущности, не было настоящее имя моей хозяйки. Эта звучная двойная фамилия досталась ей от двух любовников, умерших и завещавших ей некоторую сумму денег, благодаря которой она могла начать свое дело. Ее звали — Жозефина Кар. Как большинство своих коллег, она была раньше горничной. Это чувствовалось, впрочем, по ее степенным манерам, заимствованным у светских дам; и несмотря на золотую цепочку и черное шелковое платье, в ней проглядывало плебейское происхождение. С нами она была нахальна, но своим клиентам льстила, принимая, впрочем, в соображение их общественное положение и богатство.
— Ах, что за народ теперь, графиня! — говорила она жеманно… — Теперешние горничные — это девицы, которые ничего не хотят делать… Работать не любят, за нравственность и честность их нельзя поручиться… И таких, сколько угодно!.. Но женщин работящих, умеющих шить, знающих свое ремесло, таких нет… Ни у меня… и нигде…
Ее контора, однако, пользовалась известностью и у нее было много клиенток из квартала Елисейских Полей — по большей части иностранок и евреек…
С лестницы входишь в коридор, ведущий в гостиную, где восседает госпожа Поллат-Дюран в своем неизменном черном шелковом платье. Слева — обширная передняя, похожая на мрачную берлогу, заставленная скамейками и украшенная столом, покрытым красной полинявшей саржей. Передняя освещается сверху и сбоку: от гостиной ее отделяет стеклянная перегородка. Печальный сумеречный свет окутывает лица и предметы.
Мы приходили туда ежедневно, утром и после обеда, целой толпой — кухарки и горничные, садовники и лакеи, кучера и метрдотели. Мы рассказывали друг другу про свои беды, ругали господ, в ожидании необыкновенных сказочных мест. Некоторые приносили книги и газеты и с увлечением предавались чтению, — другие писали письма… Жужжание нашей болтовни то печальной, то веселой — прерывалось внезапным появлением госпожи Поллат-Дюран.
— Замолчите, господа, — кричала она… — В гостиной ничего не слышно…
Или же:
— Мадемуазель Жанна!.. — выкрикивала она резким и визгливым голосом.
Жанна вставала, слегка оправляла волосы и уходила в контору, откуда скоро возвращалась с презрительной гримасой… Нашли недостаточными имеющиеся у нее рекомендации… Чего им нужно?.. Монтионовскую премию?.. Венок из роз?..
Или не сошлись относительно жалованья:
— Ах… нет… скупердяи… никаких доходов… Сама ходит на рынок… четверо детей…
И все это подчеркивалось гневными или циничными жестами.
Каждый из нас появлялся в конторе, вызываемый госпожой Поллат-Дюран, голос которой становился все визгливей, а восковое лицо под конец зеленело от злости. Я сразу понимала, с кем имею дело. Ради шутки и не желая подвергаться нелепому допросу, я сама начинала спрашивать прекрасных дам про разные разности… Я платила им их монетой.
— Вы, барыня, замужем?
— Разумеется…
— У вас, барыня, есть дети?
— Конечно…
— И собаки?
— Да…
— По вечерам приходится поздно ложиться?
— Да, в те вечера, когда я ухожу…
— А вы, барыня, часто уходите из дома?
Губы барыни сжимались… Но, не дожидаясь ее ответа, я окидывала ее с головы до ног презрительным взглядом и говорила насмешливым тоном:
— Очень жаль… но ваше место, барыня, мне не нравится… Я в таких домах не служу…
И я выходила торжествуя… Однажды какая-то барынька, с грубо накрашенными волосами, намазанными губами, натертыми щеками, нахальная, как цесарка, раздушенная, спросила меня, получив ответы на тридцать шесть вопросов:
— Вы хорошего поведения? Посещают вас любовники?
— А вас, барыня? — ответила я без малейшего замешательства, совершенно спокойно.
Некоторые из нас, менее разборчивые, более утомленные или робкие, поступали на плохие места. Над ними издевались.
— Скатертью дорога… До скорого свиданья!..
Мы сидели на скамейках, усталые, сгорбившись, расставив ноги, разговаривая, с задумчивыми или отупелыми лицами. Поминутно слышались возгласы хозяйки: «барышня Виктория!.. барышня Ирена!.. барышня Зюльма!» Мне иногда казалось, что мы находимся в публичном доме и поджидаем посетителей. Право, не знаю — смешным или печальным показалось мне это сравнение. Я сообщила об этом остальным. Мне ответили взрывом хохота. Все, наперерыв, стали выкладывать свои сведения относительно этих учреждений… Какая-то толстушка сказала, очищая апельсин:
— Понятно там лучше… Там только жиреют… и пьют шампанское… носят рубашки, расшитые серебром… ходят без корсетов…
Высокая, худая, неопрятная женщина с очень черными волосами и усиками сказала:
— И притом… это не так утомительно… Мне пришлось как-то в один день — с барином, с барчуком, со швейцаром… с лакеем… с мясником… с лавочником, с почтальоном… с газовщиком… с электротехником… и еще с несколькими, с целой оравой…
— Ах, бесстыдница! — закричали со всех сторон.
— Вот еще!.. Ну, а вы-то, мои ангелочки… Подумаешь!.. — ответила высокая, худая женщина., пожимая острыми плечами.
И шлепнула себя по ляжке.
Помню, я тогда подумала о моей сестре Луизе, закабаленной, вероятно, в одном из этих домов. Я вообразила себе ее жизнь, может, счастливую, или по крайней мере спокойную, во всяком случае застрахованную от голода и нищеты. И, почувствовав более чем когда либо отвращение к моей мрачной, исковерканной юности, к моему кочевому образу жизни, страху перед завтрашним днем, я подумала:
— Да, может, это было бы и лучше!..
Наступал вечер… затем ночь… ночь, — которая немногим была темнее дня… Мы молчали, усталые от разговоров, от ожиданий… В коридоре зажигался газовый рожок… и, аккуратно в пять часов, сквозь стеклянную дверь, виднелся сгорбленный силуэт г. Луи, который быстро мелькал и скрывался… Это служило сигналом к уходу.
Зачастую старые сводни, поставщицы «домов», приличного вида, походившие приторностью манер на «сестер», поджидали нас, при выходе на улице… Они незаметно шли за нами, и в каком-нибудь темном углу улицы, за мрачными громадами Елисейских Полей, где не было полицейских, начинали нас осаждать.
— Пойдемте-ка лучше ко мне, вместо того, чтобы влачить жалкую жизнь, полную скуки и нищеты. У меня — роскошь, удовольствия, деньги… свобода…
Соблазнившись на эти заманчивые обещания, многие из моих подруг слушались этих «продавщиц любви»… Я смотрела с грустью, как они уходили… Где-то они теперь?..
Как-то вечером, одна из этих шлюх, рыхлая и жирная, которую я уже раз грубо спровадила, затащила меня в кафе угостить стаканчиком шартрезу. Как сейчас вижу ее седоватые волосы, строгий туалет — буржуазной вдовы, — жирные, липкие руки, отягощенные кольцами… Более чем когда либо, убедительно и горячо она расписывала мне свое благополучие… И так как я оставалась равнодушна ко всем этим россказням:
— Ах! Если бы вы только захотели, милая!.. — воскликнула она… — Стоит посмотреть на вас раз, чтобы оценить вашу красоту! И это настоящее преступление держать под спудом или трепать с прислугами такую красоту!.. Красавица… Да я уверена… такая плутовка, как вы, живо составила бы себе состояние!.. Ах! вы бы себе скоро набили кармашки! Послушайте-ка… У меня чудные посетители… старые господа… почтенные и очень, очень тороватые. Работа подчас немного тяжелая, этого отрицать нельзя… Но столько денег, столько денег!.. Все, что есть в Париже самого лучшего, бывает у меня… Знаменитые генералы, важные чиновники, иностранные посланники…
Она придвинулась ко мне, понизила голос:
— И если я вам скажу, что даже сам президент республики… ну да, милая моя!.. Теперь представляете себе, что такое мой дом… Другого такого нет… Даже заведение Рабино — ничто в сравнении с моим… Слушайте, вчера в пять часов президент был так доволен, что обещал мне академические пальмы… для сына, который заведует церковной школой в Отейле. Таким образом…
Она пристально оглядела меня, пронизывая всю насквозь глазами и повторяла:
— Ах! Если б вы захотели!.. Какой успех!..
Затем конфиденциальным тоном:
— Ко мне также приезжают иногда по секрету светские дамы… Иногда одни, иногда с мужьями или любовниками. Ну! вы понимаете, у меня всего можно повидать…
Я привела ей в виде возражений кучу вещей, недостаточность моих любовных познаний, неимение у меня нарядного белья, туалетов… брильянтов… Старуха успокоила меня:
— Если только дело за этим!.. — сказала она, — не стоит и беспокоиться… потому что у меня наряды, — вы понимаете, главным образом, — естественная красота… Пара хороших чулок, и больше ничего!..
— Да… да… я это знаю… но все-таки…
— Уверяю вас, что вам не следует беспокоиться, — продолжала она добродушно… — Например, у меня бывают шикарные посетители, главным образом, посланники… С различными странностями… Еще бы! в их возрасте, да еще при таких деньгах, чего не придумаешь?.. Они, например, предпочитают и больше всего требуют горничных, субреток… Гладкое, черное платье… белый передник… батистовый чепчик… Ну, конечно, белье роскошное, это так… Но послушайте меня… Подпишите ангажемент на три месяца, и я вам сделаю дивное приданое, все, что есть лучшего, даже чего нет у субреток Французского Театра. За это я вам ручаюсь…
Я попросила дать мне время подумать…
— Ну, вот, вот!.. Подумайте… — посоветовала мне эта торговка человеческим мясом… — На всякий случай я дам вам мой адрес… Когда вас потянет… тогда прямо и являйтесь! Ну! теперь я спокойна!.. И завтра же объявлю о вас президенту республики…
Мы кончили пить. Старуха заплатила за оба стакана, вынула из маленького черного портфеля карточку, которую передала мне, зажав в руке. Когда она ушла, я посмотрела ее и прочла:
М-me Ребекка Ранвет. Моды.
У г-жи Поллат-Дюран я присутствовала при изумительных сценах. К сожалению, я не могу описать их все, и расскажу об одной, могущей служить образцом происходившего ежедневно в этом доме.
Я уже говорила, что во всю длину перегородки, отделяющей переднюю от конторы, идет стеклянная дверь, завешанная прозрачными занавесами. В середине двери проделана форточка, обыкновенно закрытая. Один раз я заметила, что вследствие недосмотра, которым я решила воспользоваться, она отворена. Я взобралась на скамью и, поднявшись еще на другую, коснулась подбородком рамы форточки, которую легонько приотворила… Моим взорам представилась внутренность комнаты, и вот что я увидала…
Какая-то дама заседала на кресле; перед ней стояла горничная; в углу г-жа Поллат-Дюран раскладывала фишки в отделениях ящика.
Дама приехала из Фонтенбло искать себе служанку. На вид ей было лет пятьдесят. Наружность зажиточной и противной буржуазией. Одета прилично, с провинциальной суровостью… Лицо служанки, не лишенное привлекательности, могло бы быть красивым при хороших условиях жизни; но на нем заметны следы недоедания и недосыпания, вся фигура тщедушная и слабенькая… Одета чисто, прилично, в черную юбку и джерси, облегающий худенькую талию; батистовый чепчик шел ей к лицу, открывая спереди лоб с вьющимися белокурыми волосами.
После подробного, тщательного и оскорбительного осмотра дама решилась, наконец, заговорить:
— Итак, — сказала она… — Вы говорите, что вы горничная?
— Точно так, барыня…
— Не похоже… Как вас зовут?
— Жанна Годэк.
— Как вы говорите?..
— Жанна Годэк, барыня…
Дама пожала плечами:
— Жанна… — произнесла она… — это имя не подходит горничной… Это имя для молодой девушки. Если вы поступите ко мне, надеюсь, вы не будете претендовать сохранить за собой это имя…
— Как барыне будет угодно.
Жанна опустила голову… Руки ее судорожно вцепились в ручку зонта.
— Подымите голову… — командовала барыня… — Держитесь прямо… Вы разве не видите, что продырявите ковер концом вашего зонта… Откуда вы?
— Из Сан-Бриёк…
— Из Сан-Бриёк!..
И она сделала презрительную мину, быстро превратившуюся в отвратительную гримасу… Углы ее рта и глаз сморщились, точно она проглотила стакан уксуса…
— Из Сан-Бриёк… — повторяла она… — Значит, вы бретонка?.. О! я не люблю бретонок… Они тупицы и неряхи…
— Я очень чистоплотна, барыня… — протестовала бедная Жанна.
— Это вы говорите… Наконец, дело не в этом… Сколько вам лет?
— Двадцать шесть.
— Двадцать шесть лет?.. Конечно, не считая молочного года? Вы выглядите гораздо старше… Напрасно только вы меня обманываете…
— Я не обманываю барыню… Даю слово барыне, что мне только двадцать шесть лет. Если я кажусь старше, это потому, что я была долго больна…
— Ах! Вы были больны?.. — протянула буржуазка насмешливо-сухо… — Ах, вы были долго больны?.. Я вас предупреждаю, дочь моя, что у меня в доме, хотя и не обременяют работой, но ее достаточно, и что мне нужна женщина с крепким здоровьем.
Жанна захотела поправить свою неосторожность… Она объяснила:
— Но я теперь выздоровела… Совсем выздоровела…
— Это ваше дело… Впрочем об этом еще речь впереди… Вы что — девушка… замужняя?.. Кто вы такая?..
— Вдова, барыня…
— А!.. У вас нет детей, надеюсь?..
И так как Жанна не тотчас ответила, дама настойчиво продолжала:
— В конце-концов, есть у вас дети или нет?
— Одна девочка, — робко призналась Жанна…
Тогда, делая гримасы и жесты, точно отгоняя от себя стаи мух:
— О! детей в моем доме чтоб не было… — закричала она… — чтоб не было детей… Не позволю ни за какие деньги!.. Где же она, ваша дочь?
— Она у тетки моего мужа…
— А нем занимается ваша тетка?
— Держит кабачок в Руане…
— Грустное ремесло… пьянство, дебош, — хороший пример для маленькой девочки… Впрочем, это дело ваше… Сколько лет вашей девочке?
— Восемнадцать месяцев, барыня…
Барыня подпрыгнула, шумно повернулась в своем кресле. Она была шокирована, оскорблена… Из уст ее вырвались негодующие слова:
— Дети!.. скажите пожалуйста! Дети, когда не имеешь средств их воспитывать!.. Эти люди неисправимы, в них сидит сам черт!
Все больше и больше разъяряясь, в ожесточении она обратилась к Жанне, которая вся трепетала под ее взглядами — Я вас предупреждаю, сказала она, отчеканивая каждое слово, предупреждаю, что если вы ко мне поступите, я не потерплю, чтобы к вам приводили вашу дочь… Никаких посещений ни вне, ни внутри моего дома… Нет, нет, ни чужих, ни пришлых, никаких неизвестных людей… И так можно нарваться… А! нет… благодарю!
Несмотря на это мало утешительное заявление, несчастная горничная осмелилась спросить:
— В таком случае барыня мне вероятно позволят навестить мою дочь раз… один раз в год?
— Нет…
Таков был ответ неумолимой буржуазки. Она пояснила:
— У меня, прислуга никогда не выходит… Это уж принцип дома… принцип, переступить который я не могу… Я не могу держать прислуг для того, чтобы они, под предлогом повидать своих дочерей, таскались по непотребным домам. Это, знаете ли, уж слишком. Нет… нет… У вас есть рекомендации?
— Точно так, барыня.
Она достала из кармана бумагу, в которой были завернуты желтые, измятые, засаленные листки, и молча подала их барыне… Барыня развернула один из них, дотрагиваясь кончиками пальцев, словно боясь запачкаться, и с презрительной гримасой стала читать вслух:
— «Сим удостоверяю, что девица Ж…»
Внезапно прервав чтение, она бросила на трепещущую, взволнованную Жанну ужасающий взгляд:
— Девица?.. Здесь написано девица… Вот как!.. Вы значит не венчаны?.. У вас есть ребенок, а вы не венчаны?.. Что же это значит?
Жанна стала объяснять:
— Прошу у барыни извинения… Я вышла замуж три года тому назад. А рекомендация выдана шесть лет… Барыня могут убедиться…
— В конце-концов… это ваше дело…
И продолжала чтение рекомендации:
«…что девица Жанна Годэк служила у меня тринадцать месяцев, и что я не имею никаких претензий относительно ее трудоспособности, поведения и честности»… Да, всегда пишут одно и то же… Подобные рекомендации ничего не доказывают… Это мне ничего не разъясняет… Куда можно написать этой даме?
— Она умерла.
— Умерла… Тьфу пропасть, она умерла… Итак, у вас, значит, рекомендация от лица, которое умерло… Сознайтесь, что это довольно странно…
Все это было сказано унизительным тоном, полным оскорбительной иронии. Она взяла другую рекомендацию.
— Это лицо… тоже, вероятно, умерло?
— Никак нет, барыня… Г-жа Робэр в Алжире с своим мужем, полковником…
— В Алжире!.. — воскликнула дама… — Мне это нравится… Как вы хотите, чтобы можно было писать в Алжир?.. Одни умерли, другие находятся в Алжире. Подите-ка, дождитесь сведений из Алжира?.. Все это в высшей степени странно…
— Но у меня есть другие рекомендации, барыня… — умоляла несчастная Жанна Годэк. — Барыня могут убедиться… Барыня могут получить разъяснения…
— Да! Да! я вижу, что у вас еще много других… Я вижу, что вы переменили много мест… даже слишком много мест… в вашем возрасте это чересчур… В конце-концов, оставьте мне ваши рекомендации, я посмотрю… Теперь вот что… Что вы умеете делать?
— Я умею убирать… шить… подавать на стол…
— Вы хорошо умеете чинить?
— Точно так, барыня…
— Вы умеете откармливать птицу?
— Никак нет, барыня, это не мое дело..
— Ваше дело, дочь моя — заметила наставительно дама — делать то, что вам приказывают господа. У вас должно быть пренеприятный характер.
— Никак нет, барыня… Я вовсе не из озорных…
— Разумеется… Вы это говорите… и все это говорят… а на деле… Словом… увидим… Я уже, кажется, вам говорила… что место хотя и не особенно тяжелое, но все же работы достаточно… Встают у нас в пять часов…
— Зимою также?..
— Да и зимою… Понятно… Почему вы спрашиваете: «зимою также?..» Разве зимою работа уменьшается?.. Вот странный вопрос!.. Горничная у меля убирает лестницы, салон, кабинет барина… спальню, конечно… топит все печи… Кухарка убирает переднюю, коридоры, столовую… Надо вам сказать, что я страшно преследую чистоту… Чтобы нигде не было ни пылинки… Дверные ручки должны сверкать, мебель блестеть… зеркала протираться… У меня горничная также заведует птичником…
— Но я этого не умею, барыня…
— Научитесь!.. Горничная у меня стирает, моет, гладит все, — кроме бариновых сорочек, шьет… Я ничего не шью на стороне, — кроме моих платьев, — подает на стол… помогает кухарке вытирать посуду… Требуется порядок, строгий порядок во всем… Это уж мой конек — порядок и чистота… а еще важнее честность… Впрочем, я держу все на замке… Когда что-нибудь понадобится, спрашивают у меня… Я ненавижу мотовство… Что вы обыкновенно пьете по утрам?
— Кофе с молоком, барыня…
— Кофе с молоком?.. Вы не стесняетесь… Да, все они теперь пьют кофе с молоком… Ну, так вот, у меня этого не полагается. Вы будете получать суп… Это полезнее для желудка… Что вы на это скажете?..
Жанна ничего не ответила… Чувствовалось, однако, что она хочет что-то сказать. Наконец решилась:
— Прошу барыню меня извинить, но я бы хотела знать, что у барыни полагается для питья?
— Шесть литров сидра каждую неделю…
— Я не могу пить сидра, барыня… доктор мне запретил…
— Ах! вам доктор запретил… Ну, а я все-таки буду давать вам шесть литров сидра. Если вы хотите вина, — вы можете себе покупать… Это ваше дело… Сколько вы хотите получать?
Она нерешительно посмотрела на ковер, на стенные часы, на потолок-, повертела в руках зонтик, и застенчиво вымолвила:
— Сорок франков.
— Сорок франков, — возмутилась барыня… — Почему же не десять тысяч франков сразу?.. Я полагаю, что вы не в своем уме… Сорок франков!.. Но это неслыханно! Прежде поступали за пятнадцать франков и служили гораздо лучше… Сорок франков!.. И при этом даже не умеете ходить за птицей!.. Ничего не умеете!.. Я плачу тридцать франков… и то нахожу, что это слишком дорого… Вам ничего не придется тратить у меня… Я не требовательна насчет костюмов… Кроме того, прачка, пища. Стол у меня — прямо скажу — прекрасный…
Жанна настаивала:
— Я получала сорок франков везде, где я ни служила…
Но дама уже встала… и сухо, злобно:
— Ну, так мы не сойдемся, сказала она… Сорок франков!.. Какое нахальство!.. Вот ваши рекомендации… рекомендации покойников… можете идти!
Жанна тщательно завернула свои рекомендации, положила их в карман, затем, жалобным, робким голосом:
— Если бы барыня согласилась на тридцать пять франков… — запросила она… — Можно было бы сговориться…
— Ни одного су… ступайте… отправляйтесь в Алжир искать вашу г-жу Робэр… Отправляйтесь, куда хотите. Таких, как вы, сколько угодно на каждой тумбочке… Отправляйтесь!..
Опечаленная, медленно вышла Жанна из комнаты, сделав два поклона… По выражению ее глаз, по дерганью губ, я видела, что она еле сдерживала слезы.
Оставшись одна, дама в бешенстве воскликнула:
— Ах! Эти прислуги… чистое наказание!.. Прямо хоть не нанимай теперь никого…
На что г-жа Поллат-Дюран, покончившая со своими фишками, ответила величественно и строго:
— Я вас предупреждала, сударыня. Они все такие… Ничего не хотят делать, а получать сотни тысяч… Сегодня у меня ничего подходящего нет… Остались еще хуже… Завтра я вам что-нибудь постараюсь найти… Ах! это очень неприятно, уверяю вас…
Я спустилась с моего наблюдательного пункта в ту минуту, когда Жанна Годэк с шумом вошла в переднюю.
— Ну, что? — набросились на нее…
Она молча опустилась на скамейку, в углу комнаты, села опустив голову и сложив руки, с тягостью в сердце и пустотою в желудке, и только ее маленькие ноги выдавали ее волнение, нервно шевелясь под платьем…
Но мне привелось видеть еще более печальные вещи.
Я обратила внимание на одну из тех девиц, которые ежедневно приходили к г-же Поллат-Дюран. Она заинтересовала меня прежде всего потому, что носила бретонский головной убор, а кроме того, один ее вид повергал меня в необъяснимую тоску. Крестьянка, которая затерялась в Париже, в ужасном Париже, где все беспрерывно мечется и живет лихорадочной жизнью… Я не знаю ничего более жалкого! Я невольно опять думаю о себе и начинаю бесконечно волноваться… Что ее ожидает?.. Откуда она?.. Что заставило ее покинуть родные места? Какое безумие, какая драма, какой вихрь толкнули ее, бросили в это бурное человеческое море? Несчастное существо, оторванное от почвы!.. Ежедневно, разглядывая бедную девушку, такую одинокую среди нас, я задавала себе эти вопросы.
Она была уродлива. Это было то безобразие, которое исключает всякую мысль о жалости и делает людей жестокими, так как, в самом деле, подобное безобразие оскорбляет человека. Как природа ни бывает иногда сурова, все же редко можно встретить женщину совершенно, абсолютно некрасивую. Обыкновенно, у нее остается хоть что-нибудь — глаза, рот, осанка, округленность бедер, — еще меньше — движение руки, сгиб кисти, свежесть колеи, на чем человек может остановить свой взор, не чувствуя себя оскорбленным. Даже уродливое тело старухи сохраняет в себе известную прелесть; ее сморщенная кожа еще сохраняет следы того, чем она была когда то… У этой бретонки ничего подобного не было, а она была еще совсем молода. Небольшого роста, с длинным туловищем, с четырехугольною тальей, с плоскими бедрами и короткими ногами, до того короткими, что ее можно было принять за калеку, — она поразительно напоминала те первобытные изображения св. Девы, те бесформенные глыбы гранита, которые возвышаются в течение веков на армориканских холмах. Ее лицо!.. О, несчастная! — выпуклый лоб, тусклые зрачки, как будто стертые тряпкой, ужасный нос, сплюснутый у переносицы, с шрамом посредине, неожиданно расширяющийся у ноздрей, образуя две черные, круглые, огромные дыры, обрамленные прямыми волосами… И все это покрыто сероватой, чешуйчатой кожей, кожей мертвого ужа… кожей, которая при свете кажется посыпанной мукой… Впрочем, у этого чудовищного создания, были роскошные волосы, которым могли бы позавидовать не мало прекрасных женщин… тяжелые, густые волосы, огненно-рыжий цвет которых отливал золотом и пурпуром. Но безобразие ее не скрашивалось этими волосами, напротив, оно еще более оттенялось ими, выделялось еще ярче, еще резче, еще ужаснее.
Мало того. Все ее движения были удивительно неуклюжи. Она не могла ступить ни шагу без того, чтобы не споткнуться; все валилось из ее рук; она задевала мебель и опрокидывала все находившиеся на ней предметы… Она наступала вам на ноги; непременно ударяла вас локтем в грудь, проходя мимо. Потом она извинялась глухим, грубым голосом, который обдавал ваше лицо зачумленным запахом, запахом трупа. Лишь только она входила в переднюю, всех нас охватывала какая то раздражительная жалость, которая быстро переходила в оскорбительные упреки и заканчивалась ворчаньем. Мы шикали, когда несчастная девушка проходила через комнату, и отгоняли ее от себя. Она, переваливалась на своих коротких ногах от одной скамейки к другой, и, наконец, усаживалась в глубине комнаты. Все старались от нее отодвинуться, выражая свое отвращение жестами и гримасами, и затыкая нос платком. Вокруг нее образовывалось пустое пространство и злосчастная девушка оставалась точно за барьером; она прислонялась к стене, молча, всеми отверженная, без жалобы, без протеста, как будто не понимала, что это презрение относится к ней.
Подражая другим, я также иногда принимала участие в этой травле, хотя все-таки невольно испытывала жалость к маленькой бретонке. Я понимала, что это существо рождено для несчастья, что это одно из тех существ, которые — чтобы они ни делали, куда бы они ни шли — всегда отталкиваются людьми, и даже животными, так как есть известный предел безобразия, известный вид уродства, возмущающий даже животных.
Однажды, преодолев свое отвращение, я приблизилась к ней и спросила:
— Как ваше имя?..
— Луиза Рандон…
— Я бретонка… из Одиерна… А вы… вы так же бретонка?
Она была удивлена тем, что с нею заговорили и не сразу ответила, опасаясь оскорбления или насмешки… И погрузила палец в темное зияющее отверстие носа. Я повторила свой вопрос:
— Из какой части Бретани вы родом?
Тогда она посмотрела на меня, и видя, что в моих глазах нет злобы, решилась ответить:
— Я из Сент-Мишель-ан-Грэв… близ Ланниона.
Я не знала, что еще сказать ей… Ее голос меня отталкивал. Это не был голос, это было нечто хриплое и разбитое, в роде икоты… Жалость моя исчезала при этих звуках… однако, я продолжала:
— У вас живы родители?
— Да… отец… мать… два брата… четыре сестры… Я — самая старшая…
— А ваш отец?.. Чем он занимается?..
— Он кузнец.
— Бы бедны?
— Мой отец имеет три поля, три дома, три молотильни.
— Значит, он богат?
— Конечно… он богат… Он обрабатывает все поля… Он сдает внаймы дома… Он молотит чужой хлеб… Брат подковывает лошадей…
— А ваши сестры?
— У них красивые чепчики с кружевами… вышитые юбки…
— А у вас?
— У меня? У меня ничего нет…
Я отодвинулась, чтобы не чувствовать мертвящего запаха из ее рта:
— Почему же вы пошли в горничные?.. — начала я опять.
— Потому что…
— Почему вы покинули родные места?
— Потому что…
— Вам жилось нехорошо?
Она ответила, торопясь и глотая слова:
— Отец меня бил… мать меня била… сестры били… все били… заставляли все делать… я воспитывала сестер…
— Почему же вас били?..
— Не знаю… для того, чтобы бить… Во всех семьях кого-нибудь бьют… потому что, видите ли… не знают…
Мои вопросы не казались ей назойливыми. Она начинала относиться ко мне с доверием…
— А вас… — спросила она — разве родители вас не били?
— О, да!..
— Ну, конечно… это так.
Луиза не ковыряла больше в носу… Она уперлась обеими руками в бедра… Вокруг нас шушукались. Смех, ссоры, крик мешали другим слышать наш разговор…
— Как вы очутились в Париже? — спросила я ее после короткого молчания.
— В прошлом году — сообщила она мне, — в Сент-Мишель-ан-Грэв приехала на морские купанья одна дама с детьми из Парижа… я предложила ей свои услуги… так как она уволила свою горничную… та обкрадывала ее… И затем… Она взяла меня с собою в Париж… нужно было ухаживать за ее отцом-стариком… У него ноги в параличе.
— Вы не долго оставались у нее?.. В Париже не то же самое…
— Нет — энергично произнесла она. — Я бы осталась… Но мы не сошлись…
Ее тусклые глаза странно засверкали… Я заметила, как огонек гордости промелькнул в ее взоре. Ее тело выпрямилось, почти преобразилось.
— Да, мы не сошлись… — начала она опять… — Старик приставал ко мне…
Я была ошеломлена этим открытием… Возможно ли это? Эта девушка возбудила желание… хотя бы желание развратного, бесстыдного старика… Этот бесформенный кусок мяса, эта чудовищная ирония природы!.. Нашелся человек, готовый поцеловать эти испорченные зубы, смешать свое дыхание с запахом гнили… Ах! Эти мужчины… Что же это за грязь!.. Что это за безумие — любовь! Я посмотрела на Луизу… но огонь потух в ее глазах… Жизнь опять погасла в потускневших зрачках…
— Давно это было?.. — спросила я…
— Месяца три…
— А потом?.. Вы не нашли другого места?
— Никто не хочет меня взять… Не знаю, почему… Когда я вхожу в контору, все дамы кричат: «Нет, нет… только не эту!» Уж такова моя судьба… Ведь в конце концов я не безобразна… я очень сильна… я знаю свое дело… и хотела бы добросовестно служить. Если я слишком мала ростом, так это не моя вина… Должно быть, у меня проклятая жизнь…
— У кого вы живете?..
— У содержателя меблированных комнат… Я убираю все комнаты и штопаю белье… Мне дают сенник на полатях и утренний завтрак…
Стало быть, есть еще более несчастные, чем я!.. Эта эгоистическая мысль опять наполнила мое сердце жалостью.
— Послушайте, Луизочка, — сказала я ей, стараясь говорить нежно и убедительно — в Париже очень трудно найти место. Нужно хорошо знать свое дело и господа здесь более требовательны, чем где бы то ни было. Я очень боюсь за вас… на вашем месте я вернулась бы на родину…
Но Луиза испугалась:
— Нет, нет… — произнесла она… — Никогда!.. Я не хочу вернуться домой… Скажут, что я не могла устроиться, что никто не хотел меня взять… надо мной будут смеяться… нет… нет… Это невозможно… лучше умереть!..
В это мгновенье дверь из передней отворилась. Пронзительный голос г-жи Поллат-Дюран позвал:
— Луиза Рандон!
— Меня зовут? — спросила Луиза. Она испугалась и задрожала…
— Да, да… вас… скорее… и постарайтесь понравиться на этот раз…
Она поднялась, ударила меня локтем в грудь, наступила мне на ноги, толкнула стол и, переваливаясь на своих коротких ногах, исчезла, преследуемая шиканьем.
Я встала на скамеечку и отворила форточку, чтобы видеть, что там произойдет… Никогда еще салон г-жи Дюран не казался мне более печальным; хотя, один Бог ведает, какой холод леденил мне душу всякий раз, когда я переступала этот порог. О! Эта мебель, крытая синим репсом, пожелтевшим от ветхости, эта большая записная книга, разложенная на столе, также покрытым синим же ковром из репса, испещренным чернильными пятнами и грязью… и этот пюпитр, на почерневшем дереве которого локти г. Луи оставили светлые, блестящие пятна… и буфет в глубине комнаты, уставленный рыночной посудой, полученной еще в наследство… и эти надоедливые часы на камине, по обеим сторонам которых стоят две бронзовые потертые лампы и две выцветшие фотографии; от раздражающего звона часов время кажется еще более длительным… и эта клетка в форме купола, в которой два тоскующие чижа топорщили свои жалкие перья…
Но я заняла наблюдательный пост не для того, чтобы описывать комнату, которую я, увы! знала слишком хорошо… Эту печальную комнату, столь трагическую, несмотря на свою буржуазную безличность, которую мое обезумевшее воображение много раз превращало в зловещую лавку человеческого мяса… Нет… я хотела видеть Луизу Рандон при столкновении с работорговцами…
Она неподвижно стояла возле окошка, спиною к свету, опустив руки. Резкая тень затемняла, как густая вуаль, безобразие ее лица и сгущала, оттеняла еще сильнее короткую, массивную бесформенность ее тела… Спустившиеся пряди волос блистали при ярком свете, который обрубал кривые контуры рук, груди и терялся в черных складках ее жалкой юбки… Ее рассматривала какая-то старая дама. Она сидела на стуле, спиной ко мне… Неприязненная спина, злой затылок!.. Я видела лишь черную шляпу с уродливыми перьями, черную ротонду с серою меховой оторочкой, черную юбку, лежавшую на ковре… и яснее всего лежавшую на коленях руку, в черной шелковой перчатке… Ее пальцы выпрямлялись, сгибались, сжимая материю, подобно когтям, впивающимся в живую добычу… Возле стола стояла, выпрямившись, с большим достоинством г-яса Поллат-Дюран.
Встреча этих трех вульгарных существ в этой вульгарной обстановке не представляет ничего интересного, не так ли?.. В этом обыденном факте нет ничего, на чем стоило бы остановить внимание… Ну, а мне эта сцена показалась страшной драмой! Эти три человека, которые там находились и молча смотрели друг на друга!.. Я чувствовала, что присутствую при страшной социальной трагедии, более ужасной и мучительной, чем убийство!.. У меня пересохло в горле. Сердце яростно стучало.
— Я вас плохо вижу, милая моя, — произнесла вдруг старая дама… — Отодвиньтесь-ка… я вас плохо вижу… Отойдите-ка подальше, виднее будет…
И с удивлением воскликнула:
— Боже мой!.. Как вы малы ростом!
Произнося эти слова, она отодвинула стул и показала мне теперь свой профиль. Я ожидала увидеть кривой нос, длинные, обнаженные зубы, желтый и круглый глаз ястреба. Совсем нет. У нее было спокойное и даже приятное лицо. Собственно говоря, ее глаза не выражали ничего, ни злости, ни доброты… Это, вероятно, была лавочница, бросившая торговлю. Торговцы обладают способностью создавать себе особенные физиономии, на которых никогда не отражается их внутренний мир. Чем более они черствеют, чем более навык к быстрой и хищной наживе развивает их низкие инстинкты, жестокие аппетиты, — тем более мягким, или, вернее, безразличным становится выражение их лиц. Все, что в них есть дурного, все, что могло бы возбудить недоверие клиента, все это скрывается или выражается в таких частях тела, которые обыкновенно лишены всякой выразительности. Черствая душа этой старой дамы не проглядывала ни в глазах, ни в складках рта, ни на лбу, ни на ослабевших мускулах вялого лица, и только резко проглядывала в затылке. Затылок был ее лицом, и это лицо было ужасно.
Повинуясь данному ей приказанию, Луиза вышла на середину комнаты. Желание понравиться сделало ее положительно чудовищной и придало ей обескураженный вид. Лишь только она выступила из тени, дама воскликнула:
— О! милая моя, как вы безобразны!
И обращаясь к г же Поллат-Дюран:
— Неужели на земле существуют создания столь безобразные, как эта девушка?..
Г-жа Поллат-Дюран ответила с обычной торжественностью и достоинством:
— Несомненно, она не очень красива, но зато очень честная девушка…
— Возможно… — ответила старая дама… — но она слишком безобразна… такое безобразие крайне неприятно… Что?.. Что вы сказали?
Луиза не произнесла ни слова. Она лишь немного покраснела и опустила голову. Над орбитами ее тусклых глаз появилась красная полоска…
Я думала, что она заплачет.
— Все же… надо посмотреть… — снова начала дама, пальцы которой в эту минуту яростно дергали и теребили материю юбки.
Она расспросила Луизу об ее семье, о местах, где она жила, об ее кулинарных и хозяйственных познаниях… умеет ли она шить… Луиза отвечала глухим и отрывистым голосом «да, барыня», или «нет, барыня»… Придирчивый, жестокий, беспощадный допрос длился двадцать минут.
— В конце концов, милая моя… — заключила старуха… — из ваших слов ясно лишь, что вы ничего не умеете делать. Мне придется вас всему учить… В течение четырех или пяти месяцев вы не будете мне приносить никакой пользы… и к тому же вы еще так безобразны… это тоже не заманчиво… Этот шрам на носу!.. Что это, вас ударили?
— Нет барыня! это у меня всегда было…
— Да! это не привлекательно. Сколько же вы хотите?
— Тридцать франков… стол и вино — решительно произнесла Луиза.
Старуха подскочила.
— Тридцать франков!.. но вы, очевидно, никогда не смотрели на себя в зеркало?.. Это безумие! Как?.. ведь никто не решается вас взять?.. Я вас беру из доброты… потому что, в конце концов, мне вас жаль! А вы просите тридцать франков!.. Ну-с, милая, в дерзости недостатка у вас нет… Это несомненно ваши товарки вам подали такой скверный совет… Вы напрасно их слушаете…
— Конечно — подтвердила г-жа Поллат-Дюран. — Они подзадоривают друг друга…
— Итак! — предложила старуха примирительным тоном… — я вам предлагаю пятнадцать франков… и вино на ваш счет… это и то дорого… но я не хочу извлекать выгоду из вашего безобразия и из вашего несчастья.
Она смягчилась… Ее голос стал почти ласковым:
— Видите ли, милая моя… Это исключительный случай, которого вы больше не будете иметь… я не такова, как другие… я одинока… у меня нет семьи… никого… Моя семья — это моя прислуга… я требую от прислуги лишь одного: немного любить меня, вот и все… Прислуга живет со мной, ест то же самое, исключая вина… О! я балую ее, право… А потом, когда я умру — а я стара и часто болею — когда я умру, само собою разумеется, что я не забуду того, кто был мне предан, кто хорошо служил мне… ухаживал за мною… Вы безобразны… очень безобразны… слишком безобразны… Что же, я постараюсь привыкнуть к вашему безобразию, к вашему лицу… Есть красивые женщины, которые очень злы, и обкрадывают, это — несомненно!.. Безобразие, это иногда залог нравственности… Вы не будете приводить ко мне мужчин, не правда ли? Вы видите, я к вам справедлива… При этих условиях и благодаря своей доброте… то, что я предлагаю вам, милая моя… это состояние… больше, чем состояние… семья!..
Луиза поколебалась. Вез сомнения, слова старухи пробудили в ее душе новые надежды. Крестьянская жадность рисовала ей сундуки золота, баснословное завещание. Жить вместе с этой доброй госпожой, разделять с нею стол, часто ходить на прогулки в скверы и подгородные леса — все это восхищало ее… Все это вместе с тем пугало ее, ибо сомнения и прирожденное, непреодолимое недоверие омрачали блеск этих обещаний. Она не знала, что сказать, что сделать… на что решиться… Мне хотелось крикнуть ей: «нет… не соглашайся!» Я ясно представляла себе ожидающую ее участь, изнурительный труд, колкие упреки, скудную пищу, кости и тухлое мясо, которое ей будут швырять для утоления голода… и вечную мучительную эксплуатацию несчастного, беззащитного существа. «Нет, не слушай, уходи!..» но я подавила готовый вырваться из уст крик…
— Подойдите немного поближе, милая… — приказала старуха… — Можно было бы сказать, что вы боитесь меня… ну же, не бойтесь меня… подойдите… Как странно!.. вы уже кажетесь мне менее безобразной… я уже привыкаю к вашему лицу…
Луиза медленно приблизилась к ней, напряженно стараясь не задеть ни одного стула, ни одной мебели… несчастное существо! она старалась ступать грациозно!.. Но лишь только она стала возле старухи, как та с гримасой оттолкнула ее.
— Боже мой! — воскликнула она… — Но что у вас там такое? Отчего у вас такой дурной запах?.. Вы гниете, что ли?.. Это ужасно!.. Невероятно… никто еще никогда не издавал такой запах… У вас, может быть, рак в носу… в желудке?..
Г-жа Поллат-Дюран сделала полное достоинства движение:
— Я предупреждала вас, сударыня, — сказала она… — Это ее главный недостаток… это мешает ей найти место.
Старуха продолжала стонать:
— Боже мой!.. Боже мой!.. Возможно ли это? Вы заразите весь дом… Вы не сможете служить у меня… Ах, нет! это меняет наши условия… А я было уже относилась к вам с симпатией!.. Нет… нет… несмотря на всю мою доброту, это — невозможно… невозможно!..
Она вытащила носовой платок и старалась отогнать запах гнили, повторяя:
— Нет, право, это невозможно!..
— Пожалуйста, сударыня, — вмешалась г-жа Поллат-Дюран… — сделайте над собой усилие… я уверена, что эта несчастная девушка вам будет всегда благодарна…
— Благодарна? Прекрасно… но разве благодарность исцелить ее от этого ужасного недостатка?.. Впрочем… ладно… но имейте в виду… больше десяти франков я дать не могу… десять франков, не больше… Согласны, или нет?
Луиза, сдерживая слезы, задыхаясь, ответила:
— Нет… не хочу… не хочу… не хочу…
— Послушайте, барышня — сухо заметила ей г-жа Поллат-Дюран. — Вы должны согласиться… или я больше не буду хлопотать для вас… Вы можете обратиться в другое бюро… Довольно с меня, наконец… Вы компрометируете мой дом…
— Несомненно! — с ударением добавила старуха… — Вы должны еще меня благодарить за эти десять франков… я даю их вам из жалости, из человеколюбия… Как же вы не понимаете, что это доброе дело, в котором, как и во многом другом, я несомненно буду раскаиваться…
Она обратилась к содержательнице бюро:
— Что уж делать? Такой уж у меня характер, не могу видеть, как люди страдают… Когда я вижу несчастье, я глупею…. Но теперь, в моем возрасте, поздно менять характер… Так что, милая моя, я беру вас к себе…
При этих словах судорога в ноге заставила меня сойти с моего наблюдательного пункта… Мне больше не пришлось встречать Луизу.
Через день г-жа Поллат-Дюран торжественно пригласила меня в контору и, внимательно осмотрев меня, сказала.
— Селестина… у меня есть для вас хорошее место… очень хорошее место — только придется ехать в провинцию… конечно… не очень далеко.
— В провинцию?.. Это меня, знаете, не прельщает…
Содержательница конторы продолжала настаивать:
— В провинции есть прекрасные места — вы плохо ее знаете…
— О! прекрасные места!.. какая насмешка! — возразила я… — во-первых, прекрасных мест вообще нет…
Г-жа Поллат-Дюран любезно и жеманно улыбнулась. Я никогда еще не видала у ней такой улыбки.
— Прошу извинения, мадемуазель Селестина… нет плохих мест…
— Черт возьми!.. Я это знаю… есть только скверные хозяева…
— Нет… есть только скверная прислуга… Подумайте… я доставляю вам самые лучшие места, и если вы не остаетесь там, это уж не по моей вине…
Она посмотрела на меня почти дружелюбно:
— Тем более, что вы очень неглупы… У вас внушительный вид… красивое лицо… фигура… восхитительные руки, не обезображенные работой… глаза, которые не спрячешь в карман. — Вам может подвернуться счастливый случай…. Разве можно предвидеть все, что может случиться… при хорошем поведении…
— При плохом поведении… вы хотите сказать…
— Это зависит от точки зрения — я называю это хорошим поведением.
Она размякала понемногу, маска приличия спадала с ее лица… предо мною стояла бывшая горничная, искусившаяся во всякой подлости… В эту минуту в глазах ее появилось похотливое выражение, в движениях сладострастие и непристойность, вокруг рта образовалась складка, характерная, сводническая, которую я видела уже у «г-жи Ребекки Ранвет. — Моды»… Она повторила:
— Я называю это хорошим поведением!..
— Что «это?» — спросила я.
— Подумайте, барышня… вы не новичок и знаете жизнь… С вами можно говорить… Я ищу теперь прислугу для одинокого, немолодого уже господина… не очень далеко от Парижа… Он очень богат… да, слышите, очень богат… Вы будете заведывать хозяйством… нечто вроде гувернантки… понимаете?.. Это — очень щекотливое место, очень выгодное… Такое место трудно получить… это — обеспеченное будущее для такой женщины, как вы, умной, миловидной… и, повторяю, хорошего поведения.
Это соответствовало моим планам… Я много раз мечтала о каком нибудь старике, который даст мне возможность блестяще устроиться… и этот обетованный рай был теперь предо мной, улыбался мне, манил меня!.. По необъяснимой иронии жизни… из какого-то бессмысленного, непонятного для меня самой желания противоречия, я отказалась наотрез от подвернувшегося, наконец, счастья, о котором я столько мечтала…
— Старый ловелас!.. О, нет… я только что отказалась… Я питаю к мужчинам слишком большое отвращение… к старым и к молодым, ко всем…
Г-жа Поллат-Дюран оторопела на несколько секунд… она не ожидала такого ответа… Потом, опять приняла суровый, полный достоинства вид, создававший такую бездну между почтенной матроной, которой она хотела быть, и девушкой без положения, которой я была.
— Как?.. Вы это думаете?.. За кого вы меня принимаете… Что вы себе вообразили?..
— Я ничего не думаю… я повторяю лишь, что мужчины… они мне надоели… вот что!..
— Да знаете ли вы, о ком вы говорите?.: Этот господин, очень почтенный человек… он — член общества Св. Викентия-Павла… Он роялистский депутат.
Я расхохоталась.
— Да… да… Продолжайте в том же духе… Знаю я ваших святых Викентиев-Павлов… и всех святых чертей… и всех депутатов… Нет — уж спасибо…
Внезапно, без всякого перехода:
— Что он собственно собою представляет, ваш старик?.. — спросила я… — Право… одним больше… одним меньше… в конце концов… это неважно…
Но г-жа Поллат-Дюран не поддалась. Она твердо произнесла:
— Напрасно, барышня… Вы не серьезный человек и не можете оправдать доверия этого господина… Я считала вас более основательной… на вас нельзя полагаться…
Я долго настаивала… Она была непреклонна… Я вернулась в переднюю в неопределенном настроении… О! эта печальная, темная, всегда одинаковая передняя!.. Эта выставка сидящих на скамейках девушек… рынок человеческого мяса заготовленного для буржуазных аппетитов… поток грязи и нищеты, выбрасывающий сюда жалкие обломки кораблекрушения…
— Странный я человек!.. — думала я. — У меня есть желания… желания… желания… пока они невыполнимы, но лишь только они близки к осуществлению… они уже меня больше не занимают.
Несомненно, эта странная черта моего характера побудила меня отказаться от предложенного места… но мной руководило также ребяческое желание унизить г-жу Поллат-Дюран, своеобразное желание отомстить, уличить эту гордую, высокомерную женщину в сводничестве… Я жалела теперь об этом старике, который теперь привлекал меня, как все неизвестное, как недосягаемый идеал… мне доставляло удовольствие представлять себе его… чистенького старичка с мягкими руками, с красивой улыбкой на розовом, выбритом лице. Он весел, щедр и добродушен, не такой чувственный и не такой маньяк, как г-н Рабур, и слушается меня, как собачка…
— Сюда… пойдите сюда…
И он идет, ласкаясь, фыркая, с заискивающим взглядом.
— Теперь на задние лапки..
И он так забавно становится на задние лапки, размахивая передними в воздухе…
— О! милашка!..
Я даю ему сахар… ласкаю его шелковистую шерстку… он не внушает мне отвращения… и я снова думаю.
Ну, не дура ли я? Хорошая собачка… прекрасный сад… отличный дом, деньги, спокойствие, обеспеченное будущее… отказаться от всего этого!.. и не зная даже почему!.. Никогда не знать, чего я хочу… никогда не хотеть того, чего я желаю!.. Я отдавалась многим мужчинам и, в конце концов, я боюсь — хуже того — я ненавижу мужчин издалека. Когда я нахожусь вблизи, я даюсь им в руки, как больная курица… и способна на всякое безумие! Я умею сопротивляться только тому, чего никогда не бывает, и мужчинам, которых я не знаю… Нет, я никогда не буду счастлива…
Передняя повергала меня в тоску… Эти сумерки, этот тусклый свет, эта выставка живых существ наводили меня на мрачные мысли. Надо мной витало что-то тяжелое, неотвратимое… Не дожидаясь закрытия конторы, я ушла с тяжестью в сердце, с сдавленным горлом… На лестнице я столкнулась лицом к лицу с г. Луи. Он медленно, с трудом взбирался по ступеням, держась за перила… Мы посмотрели друг на друга. Он ничего мне не сказал… Я тем паче не нашла ни одного слова… но наши взгляды сказали за нас. Ах! он тоже несчастен… Я прислушивалась с минуту, как он подымался по ступенькам… Потом я быстро сбежала с лестницы… Бедный малый!..
На улице я несколько секунд стояла, как оглушенная… Я искала глазами жриц любви, круглую спину и черное платье М-me Ревекки Ранвет. — Моды… Мне хотелось увидеть ее, пойти к ней… но никого не было… Мимо меня проходили занятые, равнодушные люди, не обращая внимания на мое отчаяние… Тогда я вошла в трактир, купила бутылку водки и, послонявшись по улице все еще в чаду, с тяжелой головой, поднялась к себе в гостиницу…
Вечером, довольно поздно, я услышала стук в дверь… я лежала на постели, пьяная, наполовину голая…
— Кто там? — крикнула я.
— Это я?
— Кто?
— Человек.
Я поднялась, с распущенными волосами, падавшими мне на плечи, и отворила дверь:
— Что тебе?..
Лакей улыбнулся… Это был рослый, здоровый мужчина с рыжими волосами, которого я неоднократно встречала на лестнице — он всегда странно посматривал на меня.
— Что тебе? — повторила я…
Лакей продолжал улыбаться. Он в смущении вертел пальцами подол своего покрытого масляными пятнами синего передника. Он пробормотал:
— Мамзель… я…
И жадно посмотрел на мое голое тело…
— Ну, входи… животное… — крикнула я ему вдруг, и втолкнув его в комнату яростно захлопнула дверь.
О, проклятье! на следующий день нас застали вместе пьяными на постели… в каком виде… Боже мой!..
Лакея прогнали… мне не пришлось даже узнать его имени…
Я не хочу покинуть «рекомендательного бюро г-жи Поллат-Дюран», не упомянув об одном бедняке, которого я там встретила. Это был садовник, овдовевший четыре месяца тому назад, и теперь искавший места… Мне не приходилось видеть более печального и удрученного лица… Жена его умерла от выкидыша — так ли это? — накануне того дня, когда они после двухмесячной нищеты должны были, наконец, поехать в имение на службу, — она в качестве скотницы, а он садовника. Устал ли он, надоело ли ему жить, или ему не везло, но с тех пор он никак не мог устроиться. Он даже ничего не искал… Его небольшие сбережения быстро растаяли за время безработицы… Мне удалось побороть его недоверие и приручить его немного к себе. Тронутая его несчастьем, я однажды выказала ему столько участия и жалости, что он рассказал мне свою простую и ужасную историю… Я передам ее в форме рассказа третьего лица.
После того как они осмотрели сады, террасы, оранжереи и расположенный у входа в парк домик садовника, обвитый плющом, жасмином и виноградными лозами, они медленно, молча, в трепетном ожидании возвратились на лужайку, где графиня с любовью во взоре следила за своими тремя белокурыми, розовыми, резвыми, счастливыми детьми, которые играли в траве под наблюдением гувернантки… Они остановились на почтительном расстоянии, шагах в двадцати от графини. Он держал в руке свой картуз, — жена в черной соломенной шляпе, в темной шерстяной кофте, оробев и сконфузившись, теребила цепочку ридикюля.
Вдали расстилались волнистые лужайки парка обрамленные огромными тенистыми деревьями.
— Не стесняйтесь… подойдите поближе — любезно сказала графиня, подбадривая их.
У него было загорелое лицо, узловатые руки землистого цвета, бесформенные, точно отполированные от постоянного употребления инструментов… Жена несколько неуклюжа, но очень опрятная, немного бледная с бледно-серым лицом, покрытым веснушками. Она не смела поднять глаз на эту прекрасную даму, которая сейчас начнет нескромно разглядывать ее, задавать неприятные вопросы, выворачивать ее тело и душу, как это обыкновенно делается… и она упорно глядела на ребятишек, которые грациозно и мило играли в траве…
Они медленно пододвинулись на несколько шагов и оба одновременно машинально скрестили руки на животе…
— Ну… — спросила графиня… — вы все осмотрели?
— Графиня очень любезна — ответил он. — Имение роскошное… большое… прекрасное… Немало работы, сказать правду…
— И я очень требовательна, — предупреждаю вас… я справедлива, но требовательна. Я люблю, чтобы все исполнялось хорошо… И цветы… цветы… цветы… всегда — повсюду… Впрочем, летом у вас два помощника, зимой — один… Этого достаточно…
— О! — ответил садовник — я не боюсь работы… чем больше работы, тем больше я доволен… я люблю свое ремесло… я его знаю… Деревья… плоды… мозаика… и тому подобное… А что касается цветов… дело мастера боится… нужен вкус… вода… солома… и, простите за выражение, графиня… много навозу и удобрения… и будет все, что желаете…
После короткой паузы он продолжал:
— Моя жена также очень трудолюбива… очень ловка… человек умелый… На вид она не сильна… но бодра, никогда не болеет и прекрасно ладит с животными… У хозяина, где мы раньше служили, было три коровы и двести кур… так-то!..
Графиня одобрительно кивнула головой.
— А помещение вам нравится?
— Помещение также очень хорошо… Оно даже слишком просторно для таких маленьких людей, как мы… У нас нет достаточно мебели для него… но устроиться, конечно, можно… Далеко от дома… но так уж полагается… господа не любят, чтобы садовники жили слишком близко от них… А мы тоже боимся стеснять… таким образом всякий сам по себе… так лучше для всех… только…
Он колебался, не смея продолжать…
— Только… что? — спросила графиня после молчания, которое еще больше сконфузило садовника.
Он крепко сжал свой картуз, повертел его между толстыми пальцами и набравшись храбрости:
— Вот видите ли — произнес он… — Я хотел сказать графине, что жалованье маловато для такого места… Очень уж мало… при всем желании невозможно свести концы с концами… графиня должна бы прибавить немного…
— Вы забываете, друг мой, что вам дают помещение, отопление, освещение… овощи и плоды… дюжину яиц в неделю и литр молока в день… это очень много…
— Ага! Графиня дает молоко и яйца?.. и освещение?.. — Он посмотрел на жену, как бы спрашивая у нее совета и пробормотал:
— Конечно… Это все-таки кое-что… спору нет… это недурно…
Жена прошептала:
— Конечно… это все-таки поддержка…
Потом дрожа и конфузясь добавила:
— Графиня, без сомнения, дает наградные под Новый Год и в день св. Фиакра?
— Нет, ничего.
— Однако, это полагается…
— Не у меня…
Затем он спросил…
— А ласочки… белодушки… хорьки?
— Тоже нет…
Это было сказано сухо и резко, и настаивать было бесполезно… Затем.
— И я предупреждаю вас раз навсегда, что я запрещаю садовнику продавать или давать кому нибудь овощи. Я знаю, что приходится заготовлять их много, чтобы иметь достаточно и что три четверти пропадает… тем хуже… я предпочитаю, чтобы они пропадали…
— Конечно… это везде так!..
— Стало быть, решено!.. Давно ли вы женаты?
— Лет шесть… — ответила жена.
— У вас нет детей?..
— У нас была девочка… и умерла!..
— Ага!.. это хорошо… очень хорошо — одобрила небрежно графиня — но вы молоды, у вас могут быть еще дети?
— Нет никакого желания иметь их, графиня. — Но конечно, этим добром легче обзавестись, чем рентой в сто экю…
Графиня сурово посмотрела на них:
— Я должна еще вас предупредить, что я никоим образом не потерплю у себя детей. Если бы у вас появился ребенок, я принуждена буду отказать вам… сию минуту… Все — только не дети!.. Проходу от них нет!.. Кричат, все портят, пугают лошадей и болеют заразными болезнями… Нет… нет… ни за что не потерпела бы у себя ребенка… Так что, я предупреждаю вас… устройтесь как нибудь… примите меры!
В эту минуту один ребенок, который только что упал, с криком подбежал к матери и спрятался в складках ее юбки… Она взяла его на руки, убаюкала нежными словами, поласкала, любовно прижала к себе, успокоила и отослала его смеющегося к другим детям… Жена садовника почувствовала внезапно тяжесть на сердце…
Она думала, что у нее не хватит сил удержаться от слез… Стало быть, радость, нежность, любовь, право быть матерью существуют лишь для богатых!.. Дети опять начали играть на лужайке… Она почувствовала вдруг к ним дикую ненависть; ей захотелось оскорбить их, поколотить, убить… оскорбить и побить эту наглую, жестокую женщину, эту эгоистическую мать, произнесшую такие ужасные слова, слова, обрекавшие ее на бесплодие, запрещавшие ей быть матерью… Но она удержалась и просто ответила на это приказание:
— Мы постараемся, графиня…
— То-то… я не хочу повторять вам… Это — мой принцип… принцип, которому я никогда не изменяю…
И она прибавила почти нежным голосом:
— Да и, поверьте мне… бедным людям лучше не иметь детей…
Садовник заключил, желая понравиться будущей хозяйке:
— Конечно, конечно… графиня права…
Но в нем зародилась ненависть. Мрачный, дикий огонек, промелькнувший подобно молнии в его глазах, противоречил вынужденному подобострастию его последних слов… Графиня и не заметила блеснувшего в его глазах пламени, так как инстинктивно устремила глаза на живот женщины, только что обреченной ею на бесплодие и детоубийство…
Договор был быстро заключен. Она сделала свои подробные, мелочные наставления, пересчитала все работы, которые ее новые садовники должны будут выполнять и на прощанье заявила тоном, не допускающим возражений:
— Я думаю, что вы не чужды религиозного чувства… Здесь все ходят в церковь в воскресенье и празднуют пасху… Я настаиваю на этом.
Они печально возвращались, в сосредоточенном, тягостном молчании.
Было душно, жарко и пыльно… Бедная женщина шагала с трудом, волоча ногу… она задыхалась… Ей пришлось остановиться, опустить сумку на землю и распустить корсет…
— Уф!.. — вздохнула она полною грудью… и сдавленный живот ее отдохнул, вздулся и ясно обозначилась характерная округлость его — ужасный признак материнства, преступление… Они продолжали свой путь…
Отойдя несколько шагов, они зашли в стоявшую на дороге харчевню и заказали литр вина.
— Отчего ты не сказал ей, что я беременна? — спросила женщина.
Он ответил:
— Вот еще! Чтобы она нас выгнала в шею, как тех троих…
— Не сегодня, так завтра… не все ли равно.
Тогда он процедил сквозь зубы:
— Будь ты настоящей женщиной… ты бы пошла сегодня же вечером к бабушке Гурлот… у нее найдется снадобье!
Но жена принялась плакать… Она простонала сквозь слёзы:
— Не говори этого… не говори этого… это приносит несчастье!..
Он ударил кулаком об стол и воскликнул:
— Не издыхать же с голоду… Черт возьми!..
Несчастье случилось. Через четыре дня жена его имела выкидыш — выкидыш ли? — и умерла в ужасных страданиях от воспаления брюшины.
Садовник окончил свой рассказ, говоря:
— И вот теперь я совершенно одинок. У меня нет жены, нет детей, ничего. Я хотел отомстить… да… я хотел убить тех трех детей, что играли на лугу… Я не зол, уверяю вас, и однако, клянусь вам, я с радостью задушил бы этих детей… с радостью… О, да… но я не посмел… что делать… боязно… нет смелости… Мужества хватает лишь на то, чтобы страдать!