Сад Мучений занимает в центре тюрьмы огромное квадратное пространство, заключенное в стены, камень которых не виден от густого слоя лозовидных кустарников и вьющихся растений. Он был основан в середине прошлого века Ли-Пе-Хангом, под-индентантом императорских садов, самым сведущим ботаником, какой только был в Китае. В коллекциях музея Гиме можно найти многочисленные работы, прославляющие его, и очень любопытные рисунки, воспроизводящие самые знаменитые его труды. Великолепные киевские сады — единственные, которые удовлетворяют нас в Европе — многим обязаны ему как с технической точки зрения, так и с точки зрения цветочной орнаментовки и пейзажной архитектуры. Но они еще очень далеки от чистой красоты китайских моделей. По словам Клары, им недостает очарования высшего вкуса, в котором к садоводству примешаны мучения, к цветам — кровь.
Почва, песчаная и каменистая, как вся эта бесплодная равнина, была глубоко срыта и заменена девственной землей, перевезенной с огромными расходами с другого берега реки. Рассказывают, что свыше тридцати тысяч кули погибло от лихорадки во время гигантских земляных работ, продолжавшихся двадцать два года. Надо бы, чтобы эти гекатомбы пропали не напрасно! Примешанные к почве, как навоз — потому что их зарывали на месте, — мертвые удобряли ее своим медленным разложением, и даже в центре фантастических тропических лесов нет более богатой естественным гумусом земли. Ее необыкновенная производительная сила, далеко еще не истощенная, теперь еще увеличивается нечистотами заключенных, кровью мучимых, всякими органическими отбросами, которые приносятся каждую неделю толпой и которые, аккуратно собираемые, искусно перерабатываемые вместе с ежедневными трупами в специальных гноилищах, образуют могучий компост, который любят растения и который делает их сильнее и красивее. Разветвления реки, искусно распределенные по саду, поддерживают в нем для нужд культуры постоянную влажную прохладу и в те же время служат для наполнения бассейнов и каналов, в которых вода постоянно обновляется и в которых сохраняются некоторые почти исчезнувшие зоологические формы, как, например, знаменитая рыба о шести горбах, воспетая Ю-Сином и нашим соотечественником, поэтом Робертом де Монтескье.
Китайцы — несравненные садоводы, стоящие намного выше наших грубых садовников, которые стараются только разрушить красоту растений непочтительным обращением и преступными прививками. Последние — настоящие злодеяния, и я не могу пенять почему еще, во имя всеобщей жизни, не изданы карательные законы, очень суровые к ним. Мне даже было бы приятно, чтобы их немилосердно гильотинировали, предпочтительно перед теми несчастными убийцами, социальный «селекционизм» которых, скорее, достоин похвалы и великодушия, петому что в большинстве случаев они уничтожают только старых, очень дурных женщин и самых отвратительных буржуа, составляющих вечное оскорбление жизни. Кроме тоге, что наши садоводы допускают бесчестие до того, что безобразят умилительную прелесть и красоту простых цветов, они осмеливаются давать хрупким розам, сияющим, как звезды, ломоносам, небесно-прекрасным, таинственно-геральдическим ирисам, стыдливым фиалкам имена генералов и бесчестных политиков. Ничуть не редок в наших цветниках ирис, например, названный Генерал Аршинар. Есть нарциссы — нарциссы, носящие смешнее имя Триумф президента Феликса Фора; проскурянки, без протеста принявшие смешнее название Печали по Тьер; фиалки, робкие, зябкие и изящные фиалки, которым имена генерала Скобелева и адмирала Авел не представляются оскорбительными. Цветы, вся красота, весь блеск и вся радость, ласка. Цветы, вызывающие представление о сердитых усах и тяжелых сапогах солдаата или е парламентском хохолке министра. Цветы, отражающие политические мнения, служащие распространению избирательной пропаганды. На какое заблуждение, на какие интеллектуальные недостатки могут указывать подобные богохульства, подобные преступления против божественности и вещей? Неужели возможно, чтобы какое-либо существо, совершенно бездушное, испытывало ненависть к цветам, чтобы европейские садоводы, а в частности, французские садоводы, оправдывали этот парадокс, невообразимо преступный.
Чудные артисты и наивные поэты, китайцы, набожно сохранили любовь и благоговейный культ к цветам, одну из очень редких, самых древних традиций, переживших их время упадка. А так как надо различать один цветок от другого, они дали им грациозные алогичные наименования, мечтательные образы, чистые или сладострастные имена, которые увековечивают и гармонизируют в нашей голове доставляемые ими нам ощущения нежного очарования или страстного опьянения. Таким образом, пионы, их любимые цветки, китайцы обозначают, за их форму и цвет, чудными именами, каждое из которых составляет целую поэму или целый роман: Молодая девушка, предлагающая свои груди, или Спящая под луною вода, или Солнце в лесу, или Первое желание лежащей девственницы, или Мое платье не совсем бело, потому что Сын Неба, разрывая его, оставил на нем немного розовой крови, или еще следующее: Я наслаждаюсь со своим дружком в саду.
И Клара, рассказывавшая мне о подобных милых вещах, воскликнула, с негодованием ударяя в землю ними маленькими ножками, обутыми в желтую кожу:
— И их, этих давних поэтов, дающих своим цветам наименование: Я наслаждаюсь со своим дружком в саду,их считают обезьянами, дикарями!
Китайцы вправе гордиться Садом Мучений, самым прекраснейшим, может быть, во всем Китае, где, однако, есть много чудесного. Тут собраны самые редкие виды их флоры, самые нежные, как самые грубые, такие, какие произрастают на горах, такие, какие спускаются на сверкающее горнила равнин, также и такие, таинственные и суровые, которые скрываются в самых непроницаемых лесах и которым народное суеверие присвоило души злых гениев. Каждая порода, от корнепуска до каменной азалии, от рогатой и двуцветной фиалки до кувшинолистников, от вьющихся гибисков до победоносных подсолнечников, с проломников, невидимых о своих скалистых расщелинах, до самых, причудливым образом, извивающихся ланит, — каждая порода представлена здесь многочисленными экземплярами, которые, питаемые органической нищей и окруженные уходом ученых садоводов развиваются до ненормальных размеров и имеют окраску такую, о поразительном великолепии которой мы едва можем составить себе понятие под нашим угрюмым климатом и в наших безвкусных садах.
Обширный бассейн, пересеченный аркой деревянного моста, окрашенного светло-зеленой краской, обозначает середину сада в углублении долинки, в которой оканчивается несколько извилистых аллей и цветущих тропиков нежного рисунка и гармонических очертаний. Водяные лилии, нелюмниумы оживляют воду своими перекрещивающимися листьями и своими желтыми, голубыми, белыми, розовыми, пурпурными блуждающими венчиками; пучки ирисов выставляют свои тонкие стрелки, на верхушках которых, кажется, сидят странные символические птицы; сусаки, циперусы, похожие на волосы, великаны лузулы перемешивают свои разнообразные листья с арроникой. Благодаря гениальной комбинации, над краями бассейна, среди вытянутых ластов оленьего языка, девясилов и желтоголовников возвышаются артистически подстриженные глицинии и сводом висят над водой, отражающей их свисающие и дрожащие голубые кисти. А журавли, в серо-жемчужных плащах, с шелковыми хохолками с ярко-красными бугорками, белые цапли, белые с голубым затылком манджурские аисты прогуливаются в высокой траве с ленивой грацией и жреческим величием.
Повсюду, на возвышениях и на красных скалах, испещренных карликовыми папоротниками, проломниками, камнеломками и вьющимися кустарниками, стройные и грациозные кисти поднимают над бамбуками и кедрами заостренные конусы своих крыш, украшенных золотом, и изящные стрелы своих надстроек, концы которых смело изгибаются и выпрямляются. Склоны отрогов изобилуют растительностью; эпимеры, вылезающие промеж камней, со своими тонкими, колеблющимися и летающими, как насекомые, цветками; оранжевые лилии, белые энотеры, цветущие только один час; мясистые индийские смолы, и скатерти, потоки, ручьи белых буквиц, китайских буквиц, таких разнообразных по форме, о которых в наших оранжереях мы имеем только слабое представление;и столько очаровательных и стланных форм, столько смешанных цветов! И все это вокруг киосков, посреди спускающихся лужаек, в вздрагивающей дали, все это казалось розовым, серым, белым дождем, каким-то потоком, таким нежным и изменчивым, что невозможно словами описать бесконечную нежность, невыразимую райскую прелесть.
Как мы пробрались сюда? Я не знал. Вдруг от толчка Клары в стене мрачного коридора открылась какая-то дверь. И сразу, как бы от действия палочки феи, в меня влился небесный свет, а передо мной раскрылись горизонты, горизонты.
Я глядел, восхищенный; восхищенный более мягким светом, более ясным небом, восхищенный даже большими синими тенями, которые деревья мягко отбрасывали на траву, словно нежный ковер; восхищенный колеблющейся феерией цветков, грядами пионов, которые защищались от убийственного жара солнца легкими цветками тростников. Невдалеке от нас, на одной из лужаек, оросительный аппарат разбрызгивал воду, в которой играли все цвета радуги, а сквозь эту радугу газоны и цветы казались прозрачными, как драгоценные камни.
Я глядел жадно, не отрываясь. И тогда я не видел ни одной из этих подробностей, которые восстановил в своей памяти уже позже. Я видел только совокупность таинственного и прекрасного, быстрого и радостного появления которого я не старался объяснить себе. Я даже не задавал себе вопросов — действительность ли это все, окружающее меня, или сон? Я не задавал себе никакого вопроса. Я ни о чем не думал. Я ничего не говорил. Клара говорила, говорила. Несомненно, она продолжала рассказывать мне различные истории. Я не слушал ее, я даже не чувствовал ее присутствия около себе. В этот момент она, такая близкая мне, была так далеко! Так далеко и ее голос, и совсем незнаком.
Наконец, постепенно я овладел собою, всей памятью, действительным состоянием вещей, и понял почему и как мы очутились здесь.
По выходе из ада, все еще бледный от ужасного зрелища этих лиц осужденных, чувствуя в носу еще запах гнили и смерти, слыша еще отзвуки воя мучающихся, вид этого сада подействовал на меня внезапно успокоительно; я почувствовал бессознательное возбуждение, как бы нематериальный подъем всего моего существа к красоте какой-то сказочной страны. С восхищением, я полной грудью вдыхал новый воздух, пропитанный столькими тонкими и мягкими ароматами. Это была невыразимая радость пробуждения после гнетущего кошмара. Я испытывал блаженное ощущение освобождения человека, заживо зарытого в ужасный склеп и поднимающего камень, снова рождающегося при солнечном блеске, с нетронутым телом, со свободными членами, с совершенно новой душой.
Около меня, в тени огромного ясеня, пурпурные листья которого, сверкая на солнце, производили впечатление рубинового купола, стояла скамья, сделанная из бамбуковых стволов. Я сел на нее, скорее, упал на нее, потому что очарование всей этой великолепной жизни почти повергло меня в обморок своей неведомой силой.
Налево от себя я видел каменного сторожа этого сада, Будду, сидевшего на скале, выставляя свое спокойное лицо, лицо высшей доброты, залитое лазурью и солнцем. Груды цветов, корзины фруктов покрывали цоколь монумента умилостивительными и душистыми жертвами. Молодая девушка в желтом платье поднялась к челу милосердного бога, которого она набожно венчала лотосами и кипарисом. Вокруг летали ласточки, Сдавая радостные возгласы. Тогда я начал думать — с каким религиозным энтузиазмом, с каким мистическим обожанием! — о высшей жизни того, который задолго до нашего Христа проповедовал людям чистоту, отречение и — любовь.
Но, наклонившись ко мне, как грех, Клара, с красными губами, Клара, с зелеными глазами, с серо-зелеными, словно свежие плоды миндального дерева, не замедлила вернуть меня к действительности и, показывая широким жестом на сад, сказала:
— Посмотри, мой милый, какие чудесные артисты Эти китайцы и как они умеют сделать природу соучастницей своих утонченных жестокостей! В нашей ужасной Европе, которая столько времени не понимает еще красоты, мучают тайно, в глубине тюрем, или на публичных площадях, посреди одурманенной грубой толпы. Здесь — инструменты мучений и смерти — колья, виселицы и кресты, возвышаются посреди цветов, посреди чудовищной смеси и чудовищного безмолвия всех цветов. Ты сейчас увидишь, как они хорошо соединены с этой цветочной оргией, с гармонией этой единственной магической природы, так что они отчасти составляют кок бы одно с ней, словно они — чудесные цветы этой Почвы и этого света.
А так как у меня вырвался нетерпеливый жест, Клара сказала:
— Глупый, дурачок, не понимающий ничего.
Лоб ее сурово нахмурился, и она продолжала:
— Подожди! Когда ты бывал иногда печален или болен, ходил ли ты тогда на празднества? Ну, ты там чувствовал, как твоя печаль усиливается, обостряется, словно от какой-либо обиды, от веселых лиц, от прекрасных вещей. Это — невыносимое опустошение. Подумай, что это же самое должен испытывать осужденный на смерть от мук. Подумай, насколько увеличивается мучение его тела и его души от всего окружающего его великолепия, насколько ужаснее, невыносимо ужаснее, мой милый, делается агония.
— Я думаю о любви, — тоном упрека ответил я. — А вы все говорите и говорите о мучениях.
— Конечно. Потому что это — одно и то же.
Она стояла окало меня, положив руку мне на плечо. И красивая тень ясеня обливала ее словно огненным сиянием. Она села на скамью и продолжала:
— И потому-то, где есть мучения, там есть и люди. Я с этим, дитя мое, ничего не могу сделать и стараюсь освоиться с этим и наслаждаться этим, потому что кровь, — драгоценный возбудитель наслаждения. Это — вино любви.
Она чертила на песке концом зонтика какие-то фигуры, наивно — бесстыдные, и говорила:
— Я вполне уверена, что ты считаешь китайцев кровожаднее нас. Нет, нет! Нас, англичан? Поговорим-ка об этом. И вас, французов? В вашем Алжире, на окраинах пустыни, я видела следующее. Однажды солдаты захватили в плен арабов, несчастных арабов, и виноватых-то только в том, что они бежали от жестокости своих победителей. Полковник распорядился, чтобы их убили тут же, без суда и следствия. И вот что произошло. Их было тридцать, в песке вырыли тридцать ям и их, голых, зарыли туда по шею, оставив под полуденным солнцем их бритые головы. А чтобы они умерли не слишком быстро, их время от времени взбрызгивали водой, как капусту. Через полчаса веки вздулись, глаза выскочили из орбит, распухшие языки наполняли весь ужасно раскрытый рот, а кожа на черепах лопалась, поджаривалась. Уверяю тебя, эти тридцать мертвых голов, над землей, не были ни красивы, ни даже ужасны, а походили на бесформенные камни. А мы? Еще хуже. Я припоминаю странное ощущение, которое я испытывала, когда в Кандии, древней и мрачной столице Цейлона, я влезла на ступеньки храма, где англичане глупейшим образом, без мучений, перервали горло маленьким принцам Мореиаль, которых легенды рисуют такими очаровательными, похожими на китайские иконы, такие чудные по работе, такие священно-тихие и чистые по прелести со своими золотыми венчиками и длинными сложенными руками. Я почувствовала, что здесь, на этих священных ступенях, еще не омытых от крови восьмидесятилетнего ужасного порабощения, совершилось нечто более ужасное, чем человеческое убийство: умерщвление драгоценной, волнующей, невидимой красоты. В этой умирающей и все еще таинственной Индии на каждом шагу заметны следы этого двойного европейского варварства. Бульвары Калькутты, прохладные гималайские виллы Даржиллинга, пышные отели откупщиков Бомбея не могут сгладить впечатления скорби и смерти, которое повсюду оставляет свирепость убийства без искусства и вандализм, и глупое умерщвление. Напротив, они еще усиливают его. В каких бы местах ни появлялась цивилизация, она показывает одну свою сторону — бесплодную кровь и навсегда мертвые развалины. Она может сказать, как Аттила: «Трава уже не растет там, где прошла моя лошадь». Посмотри, здесь, перед собой, вокруг себя. Здесь ведь ни одной песчинки, которая не была бы омыта кровью, а эта самая песчинка разве это — прах смерти? Но насколько благотворна эта кровь и как она оплодотворяет этот прах! Посмотри, трава сочная, цветов множество, и повсюду любовь!
Лицо Клары стало благороднее. Очень нежная меланхолия смягчила мрачную складку на ее лбу, затуманила зеленый огонек ее глаз. Она продолжала:
— Ах! Каким печальным и грустным показался мне в тот день этот мертвый городишко Канди! Над ним, в солнечном зное, нависло тяжелое безмолвие, вместе с ястребами. Несколько индусов вышли из храма, куда они носили цветы Будде. Голубая мягкость их взглядов, благородство их лбов, болезненная слабость их тела, пожираемых лихорадкой, библейская медлительность их походки — все это взволновало меня до глубины души. Они, казалось, были в ссылке, на родной земле, около своего Бога, такого тихого, закованного в цепи и оберегаемого сипаями. И в их черных зрачках не было больше ничего земного, ничего больше, кроме мечты об освобождении, от тела, ожидания полной света нирваны. Не знаю, какое уважение к человеку удержало меня опуститься на колени перед этими печальными, этими уважаемыми отцами моей расы. Я удовольствовалась почтительных поклонов. Но они прошли, не видя меня, не видя моего поклона, не видя слез на моих глазах, и дочернего волнения, наполнявшего мое сердце. И когда они прошли, я почувствовала, что ненавижу Европу, ненавижу ненавистью, которая никогда не погаснет.
Вдруг оборвав самое себя, она спросила меня:
— Но я наскучила тебе, а? Я не знаю, зачем я рассказываю тебе все это. Это же не имеет никакого отношения. Я — сумасшедшая!
— Нет, нет, милая Клара, — ответил я, целуя ее руки. — Напротив, я рад, что вы так говорите со мной. Говорите же.
Она продолжала.
— Посетив храм, бедный и голый, вход которого украшал только один гонг, единственный остаток прежних богатств, подышав запахом цветов, которыми были завалены все изображения Будды, я меланхолически возвратилась в город. Он был пустынен. Смешной и зловещий призрак восточного прогресса, пастор — единственное человеческое существо — бродил там, с цветком лотоса во рту, бродил, задевая за стены. Под этим ослепительным солнцем он сохранил, как в туманах метрополии, свой карикатурный мундир церковника, черную, мягкую фетровую шляпу, длинный черный редингот с прямым и грязным воротником, черные брюки, спускавшиеся грязной бахромой на огромные башмаки. Этот мрачный костюм проповедника сопровождался белым зонтиком, в роде ручной смешной пупки — единственная уступка, сделанная педантом местных нравов индийскому солнцу, которое англичане не могут здесь превратить в туман. И я, не без раздражения, думала, что от экватора и до полюса нельзя сделать ни шага, чтобы не столкнуться с этим подозрительным лицом, с этими хищными глазами, с этими цепкими руками, с этим нечистым ртом, дышащим на очаровательные божества и чарующие мифы религий-детей запахом джина, ужасом библейских стихов.
Она оживилась. Ее глаза выражали благородную нежность, которой я в ней не знал. Забыв, где мы находимся, забыв свое минутное восхищение преступлениями и свою кровавую экзальтацию, она говорила:
Везде, где надо оправдать пролитую кровь, осветить разбой, благословить насилие, покровительствовать гнусной торговле, — можешь быть вполне уверен, что встретишь его, этого британского Тартюфа, под видом религиозного распространения или научного изучения продолжающего дело чудовищного завоевания. Его хитрая и свирепая тень вырисовывается на скорби побежденных народов вместе с тенью солдата-душегуба н Шейлока-ростовщика. В девственных лесах, где европейцы действительно опаснее тигра, на пороге убогой разоренной хижины, посреди обгоревших развалин, он появляется после убийства, как вечером в день битвы мародер, обирающий мертвых. Впрочем, он вполне подходит к своему конкуренту, католическому миссионеру, несущему цивилизацию тоже при помощи факелов, при помощи сабель и ружьев. Увы! Китай наполнен, раздирается этими двумя бичами. Через несколько лет ничего не останется от этой чудесной страны, где мне так нравится жить!
Вдруг она встала и воскликнула:
— А колокол-то, мои милый! Колокола больше не слышно. Ах! Боже, он умер! Пока мы сидели здесь, разговаривали, его, несомненно, уже стащили на свалку. И мы его не увидим! Это — твоя вина.
Она принудила меня подняться с лавки.
— Скорее, скорее, милый!
— Никто за нами не гонится, дорогая Клара. Мы и так всегда много видели ужасов. Рассказывай мне опять, как ты только что рассказывала, когда мне так нравился твой голос, когда мне так нравились твои глаза!
Она потеряла терпение.
— Скорее! Скорее! Ты не знаешь, что говоришь.
Ее глаза сделались суровыми, голос дрожал, рот принял непреклонное суровое и чувственное выражение. Мне показалось, что сам Будда теперь от злого солнца сделал насмешливое лицо палача. И я увидел там, внизу, по аллее между лужайками, удаляющуюся девушку с цветами. Но желтое платье было совсем тонким, легким и блестящим, как цветок нарцисса.
Аллея, по которой мы шли, была обсажена персиковыми, вишневыми, айвовыми, миндальными деревьями, одни из которых были карликовые и подстриженные странными формами, другие, свободные, были разбросаны группами и простирали во все стороны свои длинные ветви, отягощенные цветами.
Одна маленькая яблоня, ствол, листья и цветы которой были ярко-красного цвета, изображала пузатую вазу. Я заметил также одно замечательное дерево, называемое грушевым, с листьями березы.
Оно стояло, как удивительно прямая пирамида, вышиною в шесть метров, и от очень широкого основания до остроконечного конуса было так покрыто цветами, что не было видно ни листьев, ни ветвей.
Бесчисленные лепестки беспрестанно облетали, между тем, как другие развертывались, и опавшие летали вокруг пирамиды и медленно ложились на аллеи и лужайки, покрывая их словно белым снегом.
А издали несся нежный запах шиповника и резеды. Лотом мы проходили мимо больших кустарников, мелкоцветных денций, мимо широких розоватых лигюстрин, с бархатными листьями, с большими перистыми метелками белых цветков, напудренных серой.
На каждом шагу для глаз была новая радость, сюрприз, которые заставляли меня вскрикивать от восхищения. Здесь виноградная лоза, замеченная мною в горах Аннама, с широкими светлыми листьями, неправильно изрезанными и зазубренными, так же зазубренными, так же изрезанными, такими же широкими, как листья клещевины, обхватила своими завитками огромное мертвое дерево, поднялась до верхушки и оттуда опускалась каскадами, водопадами, лавинами, покрывая всю растительность, распускающуюся внизу между сводами, колоннами и нишами, образованными ее обломанными ветками.
Там стефанандр раскинул свою оригинальную листву, всю испещренную полосами, которые восхищали меня переливами всевозможных цветов, от густозеленого до голубовато-стального, от нежно-розового до грубо-пурпурного, от светло-желтого до темно-охрового.
А рядом группа гигантских вибурнумов, вы шиною с дуб, покачивала большими снежными шариками на конце каждой ветки.
Местами, стоя на коленях в траве или взобравшись на красные лестницы, садовники заставляли ломонос виться по тонким бамбуковым палкам; другие обвивали ипомеи, калистегии по длинным и тонким подпоркам из черного дерева. А повсюду, по лужайкам, лилии выставляли свои готовые расцвести стебли.
Все эти деревья, кусты, группы, отдельные растения с первого взгляда, казалось, были разбросаны случайно, без метода, без плана, только по воле природы, только по капризу жизни. Заблуждение. Напротив, посадка каждого растения была старательно изучена и подобрана или для того, чтобы цвета и формы дополняли друг друга, увеличивали ценность один другого, или для того, чтобы использовать планы, воздушные побеги, цветные перспективы и увеличить ощущение, комбинируя декорацию.
Самый скромный цветочек, так же как самое гигантское дерево, самой своей посадкой способствовал непреклонной гармонии, сочетанию искусства, действие которого было тем поразительнее, что здесь не чувствовались ни геометрическая работа, ни декоративное усилие.
Тут все, казалось, было так расположено, чтобы, благодаря щедростям природы, дать торжество пионам.
На легких склонах, усеянных вместо газона пахучими крестоцветными розами цвета старого шелка, развертывались великолепные ковры пионов, поля пионов. Около нас они росли поодиночке и протягивали нам свои огромные красные, черные, медные, оранжевые, пурпурные цветы.
Другие, идеально чистые, сохраняли самые действенные розовый и белый оттенки. Собранные в переливающуюся волну или совершенно одинокие на краях аллей, мечтающие у подножия деревьев, влюбленные вдоль чащ пионы были на самом деле феями, чудесными королевами этого чудесного сада.
Всюду, куда бы ни падал взор, он встречал пион. На каменных мостах, совершенно покрытых вьющимися растениями и своими смелыми арками соединявших массивы скал и сообщавшись между собою киоски, пионы толпились подобно праздничной толпе.
Их сверкающие процессии спускались с холмов, вокруг которых поднимались, перекрещивались, перепутывались аллеи и тропинки, окаймленные мелким серебряным бересклетом и бирючиной, подстриженной шпалерами. Я залюбовался одним холмиком, на котором на очень низких, совершенно белых стенах, построенных завитками, были разбросаны самые дорогие породы пионов, которые искусные артисты подстригли в разнообразие формы шпалер.
В промежутках между этими стенами незабываемые пионы, в виде шариков на длинных голых стеблях, росли в квадратных ящиках. А верхушка увенчивалась густыми кустами, свободными кустами священного растения, цветы которого, такие кратковременные в Европе, не прекращаются здесь во все времена года.
А направо от меня и налево, совсем близко от меня, или совершенно пропадая в отдаленной перспективе, были все пионы, пионы и пионы.
Клара шла очень быстро, почти не чувствуя этой красоты; она шла опять с мрачной морщинкой на челе, с горящими глазами.
Можно было сказать, что она идет, подхваченная силой разрушения.
Она говорила, а я не слышал ее или слышал очень мало. Слова: «Смерть, очарование, мучение, любовь», которые беспрестанно срывались с ее губ, казались мне только отдаленным эхом, тихим голосом колокола, едва долетевшим оттуда, и утопавшим в славе, в торжестве, в ясном и величественном сладострастии этой ослепительной жизни.
Клара шла, шла, и я шел рядом с ней, и перед нами все открывались новые виды: пионы, мечтательные или безумные кусты, голубые бересклеты, падубы с яркой окраской, завитые магнолии, карликовые кедры, растрепанные, как шевелюра, аралии, и высокие злаки, гигантские евлалии, листья которых лентами спускаются и округляются, словно кожа змеи, расшитая золотом.
Были тут тропические растения, незнакомые деревья, на стволах которых раскачивались бесстыдные орхидеи; индийский банан, врастающий в землю своими многочисленными ветвями; огромные бананы, а под прикрытием их листьев, цветы вроде насекомых, вроде птиц, например, феерическая стрелиция, желтые лепестки которой — это крылья и которая постоянно трепещется, словно летает.
Вдруг Клара остановилась, словно на нее сразу опустилась невидимая рука.
Великолепная, нервная, с трепещущими ноздрями, словно лань, почувствовавшая в воздухе запах самца, она глотала воздух вокруг себя. Дрожь, которая была мне известна, как предвестник спазм пробежала по всему ее телу. Ее губы немедленно покраснели еще больше и надулись.
— Ты чувствуешь? — спросила она отрывисто и глухо.
— Я чувствую аромат пионов, наполняющий весь сад, — ответил я.
Она ударила нетерпеливо ногой о землю.
— Не то! Ты не чувствуешь? Припомни!
И, еще шире раздув ноздри и с еще более сверкающими глазами, она сказала:
— Пахнет, как когда я люблю тебя?
Тогда она быстро нагнулась к одному растению, фаликтру, фаликтру, возвышавшему на краю аллеи свой длинный тонкий стебель, трубчатый, прямой, ярколиловый. Каждая боковая ветка выходила из ножен в форме влагалища и оканчивалась кистью совсем мелких цветов, прижавшихся друг к другу и покрытых цветочной пыльцой.
— Это он! Это он! О, мой милый!
На самом деле, могучий, фосфорный запах, запах человеческого семени исходил из этого растения. Клара сорвала стебелек, принудила меня понюхать странный Запах, потом, осыпав мне лицо цветочной пылью, сказала:
— О милое, милое прекрасное растение! Как оно опьяняет меня! Как оно разжигает меня! Разве не любопытно, что есть растения, пахнущие любовью? Почему, а? Не знаешь? Ну, а я знаю. Почему так много цветов, напоминающих нам о любви? Разве не потому, что природа не перестает кричать живым существам всеми своими формами, всеми своими запахами: «Любите! Любите! Делайте, как цветы. На свете есть только одна любовь!» Я тоже говорю, что есть только любовь. О, скажи же скорее, дорогой, обожаемый поросенок!
Она продолжала вдыхать запах фаликтра и жевать его кисть, пыльца которой пачкала ей губы. И вдруг она заявила:
— Я хочу этого запаха в саду. Я хочу его в своей комнате, в киоске, во всем доме. Понюхай, сердечко мое, понюхай! Простое растение, это удивительно! А теперь пойдем, пойдем! Только бы нам не слишком поздно прийти к колоколу.
С гримаской, которая в одно и то же время была комической и трагической, она прибавила:
— Почему ты так прилип к этой скамье? А все эти цветы! Не смотри на них, не смотри на них больше. Ты лучше после рассмотришь их, после того, как посмотришь страдания, после того, как увидишь смерть. Ты увидишь, насколько они еще прекраснее, какую жгучую страсть возбуждают их ароматы! Понюхай еще, мой милый, и иди. Возьми мою грудь. Как она упруго! Соски ее возбуждаются шелком платья. Можно сказать, что горячит огонь сжигает их. Это — прелестно. Идем же.
Она побежала. Лицо ее было все желтое от пыльцы, а стебелек фаликтра был все еще в зубах.
Клара не захотела остановиться перед другим изображением Будды, искривленное и разрушенное временем лицо которого корчилось на солнце. Какая-то женщина украсила его ветками сидуна, и эти цветы показались мне детскими сердечками…
На повороте одной аллеи мы встретились с двумя мужчинами, несущими носилки, на которых корчился какой-то комок окровавленного тела, подобие человеческого существа, изрезанная ремнями кожа которого волочилась по земле, как лохмотья. Хотя уже невозможно было найти малейший признак человека в этой ужасной ране, которая, однако, была человеком, чувствовалось, что каким-то чудом оно еще дышало. А красные капли, полосы крови указывали путь.
Клара сорвала два цветка пиона и молча, дрожащей рукой, положила их на носилки. Носильщики грубо улыбнулись и открыли свои черные десны и лакированные зубы. А когда носилки прошли дальше, Клара сказала:
— Ах! Я вижу колокол, я вижу колокол.
А всюду вокруг нас, и вокруг удалявшихся носилок был словно розовый, серый и белый дождь, трепет оттенков, такой нежный и такой изменчивый, что невозможно словами передать бесконечную мягкость и невыразимую райскую прелесть его…