Когда сельский врач и Иван Максимыч разбинтовали Надькину руку и коротким блестящим пинцетом кропотливо повыдергивали из затянувшихся швов шелковинку за шелковинкой все нитки, Надька перевела дух, перестала вздрагивать от боли, жмуриться от страху и в первый раз как следует посмотрела на зажившую руку.
Рука была не ее, чужая. И это была даже не рука, а что-то другое, чрезвычайно неприятное. Однажды на сельской ярмарке Надька видела нищего, лицо которого обезобразила какая-то болезнь, смазала в один розовый блин рот, нос, глаза. Точно такое же гадливое чувство вызвала в ней теперь и ее выздоровевшая рука. Пять пальцев, забинтованные в свое время врачом в одну кучу, так и срослись в один общий ком, в одну некрасивую, бесформенную, рубцеватую култышку, бледно-розовую и лоснящуюся, как лицо того нищего. Только один большой палец, с перевернутым ногтем, слегка выделялся из сплошной лепешки, да и тот, казалось, прирос не на месте. А четыре ногтя остальных пальцев длинно отросли и торчали по краям лепешки, как когти на лапе зверя.
Надька сперва пошевелила кистью левой здоровой руки, — быстро-быстро сжимала пальцы в кулак и разжимала. Потом попробовала проделать те же сжимающие и разжимающие движения кистью правой поврежденной руки.
Но ничего не получилось.
Глянцевитая розовая лапа с пятью белыми когтями оставалась неподвижной, несмотря на все усилия Надьки.
«Однорукая», — опять мысленно повторяла она слово, сказанной Устей.
— Не болит? — спросил врач.
— Нет, ничего не болит, — сказала Надька.
И дело с рукой считалось поконченным. И снова потянулись для Надьки обычные деревенские будни.
Необычайное в них было только то, что Надька уже не за всякую крестьянскую работу могла браться.
Труднее всего ей было научиться доставать из колодца воду. Она отыскала на правой поврежденной руке, между большим пальцем и остальным массивом култышки, небольшой желобок, зажимала им веревку, как прежде пальцами, и, когда возле колодца никого не было, с большими трудностями вытаскивала сперва по четверти ведерка воды, а спустя некоторое время и по половинке.
Носить воду было легче, чем доставать. Левой рукой она брала ведерко как следует, а на култышку правой, слегка подвернутую вовнутрь, вешала дужку ведра, как. на крюк. Взяв таким образом пару ведер с водой, она сильно наклонялась вправо и очень спешила, почти бежала, потому что правое ведерко каждую минуту могло сорваться с култышки и упасть на землю. Тогда пришлось бы снова доставать воду из колодца, снова прятаться от людей, приспособлять к веревке поврежденную руку, возиться, мучиться.
И самым неприятным для нее было то, что почти все эти фокусы и ухищрения с култышкой ей приводилось делать на людях. Она работает, она страдает, смущается, а люди останавливаются, разевают рты, смотрят, удивляются, поучают. А ребятишки, — мальчишки, девчонки, — те просто дразнятся или, глядя на ее руку, прилепят к ней такое прозвище, от которого потом в век не отделаешься.
Когда, в результате долгой работы, Надька почувствовала, что ее правая рука не так уж отстает от левой, только за отсутствием пальцев не может ничего брать, — она решилась выйти на улицу поиграть с девчонками.
— Устя, отпусти мне правый рукав подлиньше, чтобы не так была видна култышка, — прежде чем выйти к девчонкам, попросила она сестру.
Та сделала, как она просила, распорола край рукава, выпустила весь запас, подрубила.
Первое появление Надьки на улице в детском сборище было встречено с громадным, захватывающим любопытством. Это было целым событием в детском мирке Нижней Ждановки.
И о чем бы ребятишки с Надькой ни говорили, чем бы с ней ни занимались, все время устремляли удивленные взгляды на ее правую руку, на странную, с когтями, култышку. Надька повернется правой рукой в ту сторону, и девчонки, мальчишки толпой переходят туда же, чтобы лучше было смотреть. Надька — в эту, и они гурьбой в эту. Просто замучили ее совсем.
— Видал? — украдкой спрашивали друг друга мальчишки, вертясь возле.
— Видала? — с серьезными лицами тут же перешептывались нетерпеливые девчонки.
Манька Суркова дождалась подходящего момента, взяла Надьку под руку, отвела в сторонку.
— Знаешь, Надька, чего я тебе скажу? — быстро-быстро заговорила она, вращая глазами и захлебываясь от таинственности, — Нюшка Тимохина подходит это надысь к Верке Чураховой и потихонечку так говорит ей, а я слушаю: «Верка, хочешь, будем с тобой водиться, потому с Надькой Маришкиной я больше не стану дружить, ну ее, у нее косая рука, еще и меня задразнят».
У Надьки захватило дыхание. Она даже чуточку побледнела, когда выслушивала от Маньки эту новость.
— А мне-то больно надо! — с трудом проговорила она и сделала попытку презрительно улыбнуться. — Ну, и пусть себе водится с Веркой, с жадиной с такой! С ней ни одна хорошая девочка не хочет водиться!
И подруги, и игры, и улица, и хорошая погода, все вдруг померкло в изменившихся глазах Надьки; все потеряло для нее привлекательность; все показалось больше неинтересным, ненужным. И потянуло домой.
В свою избу, к своей сестре, к своим родным!
Но для отвода глаз необходимо было еще немного постоять с девчонками; еще несколько ужасных, невыносимых минут.
Потом Надька придумала предлог — время поить теленка — и, не дав никому опомниться, вдруг подхватилась и побежала.
Она бежала к своему дому напрямик и с такой быстротой, как будто за ней гнались. Девчонки, мальчишки на момент даже остолбенели, стояли и молча глядели вслед убегающей.
Отбежав на некоторое расстояние, Надька услыхала, как какая-то из девчонок, позади ее, громко закричала другим, видно вновь появившимся на улице:
— Опоздали! Опоздали! Косорукая уж ушла!
— Чего же ты больно скоро вернулась? — удивилась ее возвращению Устя.
— А чего хорошего на воле-то? — отвечала Надька. — Холодно больно.
И полезла на печку, как будто погреться.
На широкой печке было рассыпано для просушки к помолу несколько мер ржи. И Надька, забившись в самый темный уголок печки, села там в мягкую нагретую рожь; глубоко запустила босые ноги в приятно щекочущее зерно, как в песок; сидела в полупотемках, обхватив руками колени, и думала, думала…
«Ее руку спасли, это верно… Рука у нее цела, цела, это правда… Но у нее не такая рука, как у всех… Она — косорукая… Это вся деревня знает»…
На другой день Надька к девчонкам уже не пошла.
Не пошла она к ним и на третий и на четвертый день. Старалась вовсе не показываться на улице. Ходила только туда, куда ее посылала сестра, — по делам. В остальное время или работала по дому и двору или играла сама с собой.
— И чего ты все в избе, да в избе возишься, говорила ей Устя. — Оделась бы, да вышла, погуляла хотя немного.
— Чегой-то не хочется гулять-то, — отговаривалась тягуче Надька и делала пренебрежительное движение губами.
А под окнами их избы то и дело шныряли девчонки. И Надька не раз слыхала, как какая-нибудь из них спрашивала другую:
— Косорукая нынче опять не выходила?
Надька припоминала, что когда бы она ни проходила деревней по делам, всякий раз за ее спиной раздавались крики девчонок, мальчишек:
— Глядите, косорукая идет!.. Вон, вон она, косорукая пошла!.. Ишь, как бежит, припускает!.. Косорукая, иди играть с нами!..
А иногда за ней целой ватагой прилепетывали мальчишки, девчонки. Бежали сзади и по сторонам и дразнили. Больше всех прыгал перед ней, кривлялся и дразнил самый маленький из всей ватаги, сопатый Сенька, сынишка Гаврилы Силантича.
Как-то, подметая в одиночестве избу и вдруг услыхав доносившиеся издалека звонкие крики игравших ребят, Надька остановилась среди избы, прислушалась. Веселый визг детей на улице продолжался. У Надьки выпал из рук веник, она в одну секунду оделась и торопливо выбежала из избы. Но выйти за ворота на улицу в последний момент не решилась, а, приоткрыв чуточку калитку, просунула в щелочку кончик носа и стала внимательно смотреть.
Как раз напротив, на Парфеновском огороде, ребята смастерили высокую ледяную горку и катались с нее, кто на деревянных коньках, кто на самодельных саночках, кто на листе кровельного железа, а кто просто так, на собственном кожухе. Было людно, шумно, весело. Были все, — кроме одной Надьки. Не умолкая, звенели, скрещиваясь в воздухе, детские голоса. То там, то здесь рассыпался заразительный смех. Вот один мальчишка, Илюшка Шитов, маленький, в отцовских валенках до живота, в отцовской папахе до плеч, расселся верхом на свои узкие длинные березовые саночки и, уже натянув вожжи, начал съезжать, как вдруг другой, укутанный от головы до колен в бабью шаль, впрыгнул к нему на ходу в саночки, навалился ему на спину, они не удержались и, обхватив друг друга, оба вывалились из саней, откатились от колеи в сторону и сорвались в пропасть, в глубокие снежные сугробы. Порожние саночки помчались по колее отдельно, стремительно неслись вниз, крутясь и опрокидываясь, точно их кто-то сильно вертел. Глядя на белых, залепленных снегом, двух мальчишек, утопавших по уши в сугробах и похожих там на маленьких беспомощных медвежат, все — и мальчики и девочки — хохотали. Засмеялась у своей щелочки и Надька. Дернула носом, утерла его кулаком, издала горлом довольный мычащий звук:
— Ггыы…
Потом под самую Надькину щелку хлопотливо подбежали, о чем-то горячо щебеча, две девчонки, обе в желтых длинных овчинных шубах, осыпанных круглыми и квадратными заплатами. Одна вытащила из глубокого кармана узелок и, развязав его, у самого забора, так чтобы не увидели катавшиеся с горы, показывала другой новые недавно собранные, стеклянные и глиняные осколочки. Осколочки были разные: от блюдец, тарелок, чашек — маленькие и большие, цветные и белые.
— Белые не принимаются! — возбужденно говорила вторая девочка. — Принимаются только с цветочками!
— А где ты видела у меня белые? — горячилась первая. — Белых у меня нет! У меня все с рисуночками! Гляди, какие! Гляди-ка-ся!
О, как Надька сама любит собирать эти скляночки! У нее их так много. И они так нужны каждой девочке. Ведь они заменяют им все, идут у них за все: и за деньги, когда они играют в «лавочку», покупают, продают и дают сдачи; и за горшки, миски, когда играют в «мать и дочек»; и за чашки с блюдцами, когда играют в «гостей» и угощают чаем церемонных «кумушек», «свах»…
— А ты приходи ко мне в избу-то, какие я тебе там лоскутики покажу! — приглашала вторая девочка первую.
— А кольца у тебя есть? спросила та.
— Понятно есть.
— Много?
— Вот такая низка. А у тебя?
— A y меня вот такая.
Пошушукавшись еще немного, девчонки попрятали по карманам игрушки и помчались обратно ко всей компании, к ледяной горке.
А «косорукая» все еще стояла у своей щелочки, припав к ней лицом; все еще смотрела, что делается на свете…
Дверь из избы в сени хлопнула, и Надька, чтобы ее не застали у щелки, отскочила от калитки и, серьезная, сосредоточенная, полная своих недетских дум, прошла в избу…
— Надька, пойдем сегодня с нами играть в Парфеновскую баню! — пришла в одно из воскресений за Надькой Манька Суркова, видно, по тайному сговору с Устей.
Надька наотрез отказалась.
— Почему не хочешь? Меня девчонки за тобой прислали!
— Сказала не хочу, значит не хочу!
— Надь, сходила бы ты, право! — попробовала уговорить ее и Устя.
Но Надька упорствовала, не шла.
Парфеновская баня, самая новая и самая лучшая в деревне, топилась, как обыкновенно у крестьян, только по субботам. А на другой день после топки, по воскресеньям, в ней всегда было тепло, сухо, уютно, как в чистой, хорошо натопленной горнице. И девчонки, пронюхав об этом, издавна повадились собираться там каждое воскресенье. Соберутся и бесятся там, играют в жмурки или в какую другую игру. А то зажгут керосиновую коптилку, нагревают на ней стальные вязальные спицы, завивают друг другу кудри, глядятся в обломочки зеркал. Мальчишек туда не впускали, отбивались от них всеми способами, как от вредных хищников.
Все это было бы хорошо, и Надька сама, без Маньки, давно отправилась бы в Парфеновскую баню. Но только — если бы у нее обе руки были исправные, и левая, и правая, как у всех. А сейчас?!..