Бюро райкома закончилось, а люди толпились вокруг Андрея, напоследок закуривали здесь же, в кабинете, посыпали пеплом кумачовую скатерть. И пепел на скатерти, сизые витки дыма над головами, и сдвинутые стулья — все было явным беспорядком, нарушившим обычную строгую чистоту в кабинете первого секретаря, но Андрей любил этот беспорядок поздних райкомовских часов, любил гурьбу людей, которые все пытаются и никак не могут разойтись, вспышки смеха, словесных схваток и споров — кипенье взволнованных умов и сердец. Здесь была его стихия.
Прошлой ночью он вернулся из города и не спал до утра, готовясь к бюро. День выдался горячий. Андрей не выходил из райкома, не думал о себе, не ощущал себя и только сейчас, когда кончилось бурное совещание, вдруг почувствовал расслабленность и странную невесомость тела. Надо было идти спать, но ему не хотелось уходить. Он откинулся в кресле, прислонился затылком к высокой спинке и, прищурив набухшие от бессонницы веки, смотрел на третьего секретаря — Лукьянова. Желто-смуглое, татарское лицо Лукьянова двоилось и расплывалось в глазах, слова его долетали откуда-то издалека.
Лукьянов стучал кулаком по газетному листу и не говорил, а выпаливдл слова в лицо начальнику строительного отдела райисполкома, розовому, как младенец, Лаптеву.
— Здесь, в решении февральского Пленума, указаны все возможности для подъема, для взлета, а мы?! Решающее звено—МТС, а у нас до сих пор не закончено строительство и оборудование.
— К апрелю кончим, — сказал Лаптев.
— Ой, знаю я твою поворотливость.
— Он меня повернет… — косясь на Андрея и намекая на недавний крупный разговор с ним, ответил Лаптев. — Он меня омолодит..
Андрей рассмеялся своим мальчишеским смехом:
— И омоложу! С одного раза не выйдет — с двух получится!
— Я тебя знаю! — вздохнул Лаптев. — Ты доймешь человека!
— Петрович доймет!.. — с удовольствием подтвердил Волгин — секретарь райкома по кадрам. Он перед совещанием вернулся из поездки по району, худое лицо его было обветрено, веки покраснели, но глаза за круглыми очками оживленно блестели: ему, как и Андрею, хотелось спать, но и не хотелось уходить из райкома.
— Надо! Надо к апрелю! — сказал Андрей. — Вместо наших пяти маленьких МТС одна мощная! Сто тысяч тракторов за сорок седьмой, сорок восьмой год! — мечтательно продолжал он. — Триста двадцать пять тысяч, треть миллиона тракторов к концу пятилетки! Нет, вы представляете, что это значит? — Он говорил, оживляясь с каждым словом. — Через три-четыре года в районе будет сто пятьдесят тракторов. Это больше, чем я имел на Кубани! Помню: у нас весной на пробном выезде идут трактор за трактором через всю станицу! Земля гудит! С потолков штукатурка сыплется! Силища! — Он на миг зажмурился, чтобы лучше представить памятную картину, и не то вздохнул от удовольствия, не то протянул: — А-а-ах! Мы сами себя не узнаем в конце пятилетки!
Он увидел дружелюбно-насмешливые улыбки окружающих и сам улыбнулся.
Любовь к разговорам о необыкновенном будущем района и бесконечные воспоминания о Кубани — это были две слабости секретаря, которые хорошо знали, прощали ему и даже любили в нем его товарищи. «Петрович в облаках!» — говорили в таких случаях райкомовцы. Андрей и сам знал эти свои слабости и обычно сдерживал себя, но сейчас, в минуту усталости и особой близости с товарищами, ему захотелось дать себе волю помечтать вслух.
— Ты чего улыбаешься? — обратился он к Лаптеву, — Посмотрим, кто из нас будет улыбаться в тысяча девятьсот пятидесятом!
— Да ведь я не против дела! Я же не работе, а разговорам улыбаюсь.
— А разве плохо об этом поговорить? — мечтательно возразил Андрей. — Разве это плохой разговор?
Волнение, вызванное совещанием, еще жило в нем, и люди, теснящиеся вокруг, казались особенно хорошими. Когда комната опустела и Андрей тоже собрался домой, в дверь просунулась голова работника райисполкома Травницкого:
— Разрешите к вам, Андрей Петрович?
— Что у вас за срочность?
— Даже чрезвычайность!
— Входите, — сухо сказал Андрей, настораживаясь и чувствуя, что с появлением этого щекастого, узкоглазого человека в атмосферу праздничного подъема, которая царила в кабинете, входит что-то мелкое и будничное.
Травницкий приехал в район недавно, привез хорошие характеристики, работал энергично и точно, был щеголеват и подтянут.
На лице его всегда сохранялось выражение бодрой готовности, говорил он с Андреем лаконичным языком рапортов, на вызовы являлся минута в минуту и демонстративно смотрел на часы, подчеркивая свою аккуратность.
Все в его поведении одновременно и импонировало Андрею, любившему строгую организованность в работе, и раздражало нарочитостью, подозрительной, как всякая нарочитость.
Травницкий вошел, осторожно и четко шагая и всем своим видом показывая крайнее уважение к секретарю райкома и его кабинету.
«Марширует, как на параде», — мысленно отметил Андрей.
— Садитесь. Что у вас?
— Я не стал бы вас беспокоить, если бы мне не сказали, что завтра с утра вы уезжаете по колхозам. Дело в том, что сегодня мною лично обнаружен факт, о котором я нахожу необходимым сообщить лично вам, а не по своей инстанции.
— Да, да? — все больше настораживаясь, спросил Андрей.
— В колхозах «Заря», «Трактор», «Светлый путь» я слышал разговоры в массах о том, что в Первомайском колхозе в связи с решением Пленума колхозники бросили работать на лесоучастке.
— Как? Как?.. — Андрей наклонился к Травницкому.
— Мне характеризовали это именно так, — скромно и с достоинством подтвердил Травницкий. — Несмотря на все протесты начальника лесоучастка, лесозаготовители-первомайцы забрали свои подводы и покинули лесосеку. Факт имеет большой резонанс и вызывает в районе множество нездоровых толков.
— Так, так, так… — быстро говорил Андрей, пытаясь вдуматься в смысл рассказа и уловить его подоплеку. Что подоплека была, он безошибочно чувствовал, но в чем она, — еще не мог определить. – Вы попытались уточнить, в чем дело? — спросил он.
— Об этом я хочу доложить. Я заехал в Первомайский колхоз, председателя не застал, а со слов колхозников установил, что все это в связи с нарушением демократии председателем. Последний, якобы на основании решения февральского Пленума, вздумал «исполовинить» приусадебные участки. Колхозники возмутились и в знак протеста бросили работать. Я счел долгом сообщить вам об этом факте, чтобы уяснить для вас характер разговоров в массе.
— Хорошо. Еще что? Как председатель?
— Да как вам сказать? Говорят, что пьет, нарушает демократию, с женой у него какая-то ерунда и вообще крайне, крайне… как бы это определить…
— Ну? Как определите?..
— Затрудняюсь… Затрудняюсь определить, но считаю нужным сигнализировать.
— Хорошо. Я завтра же все выясню, а вас прошу до выяснения не говорить об этом во избежание лишних толков.
Травницкий ушел. Андрей прошелся по комнате. Ему остро нехватало Валентины. Несколько дней назад она уехала в город на месячные курсы агрономов-мичуринцев, и теперь он досадовал на себя за то, что отпустил ее не вовремя. Андрей нажал кнопку и вызвал Волгина.
Волгин вошел быстрыми шаркающими шажками. Кожа на его вислых щеках шелушилась. Бледные губы ссохлись и потрескались, добрые светлые глаза покраснели и радостно щурились за круглыми очками. Вид у него был одновременно измученный и довольный.
— Ты меня звал, Петрович? — он улыбнулся, и кожа на его щеках собралась крупными складками.
— Садись. Расскажи о поездке.
— Семь колхозов объездил. Еще и дома не был — с машины прямо на бюро. Ноги не держат, — говорил Волгин, умащиваясь в кресле. — Какое место ни тронь, — все болит. Стар, стар становлюсь. Раньше, бывало, по триста километров в сутки сделаешь — и хоть бы что, а вчера полтораста едва дотянул. Однако выдержал.
— Давно ли ты работу на километры меряешь? Не железнодорожный состав, чтобы все переводить на тонно-километраж! Ты мне вот что скажи: когда ты был в колхозах Первомайском, в «Заре», в «Тракторе»?
— Да вчера и был и в «Заре» и в Первомайском!
— Рассказывай!
— Что же тебе рассказывать? По лесозаготовкам планы выполняют. Навоз возят. Лекторы приезжали на той неделе.
— Какое настроение у первомайнев?
— Что же настроение. Боевое настроение! Поднимаются мало-помалу. Председатель авторитетный, энергичный. Народ дисциплинированный.
Андрей сердито двинул чернильницей.
— Вот и разберись тут! Сегодня Травницкий там был, приехал, говорит: бросили работу на лесоучастке, слухи ползут по всему району, председатель — пьяница и безобразник. Вчера ты был, говоришь, все в порядке, народ дисциплинированный, настроение боевое.
— Бортникова я еще до войны знал, Андрей Петрович.
— Так ведь я тебя не про довоенное время спрашиваю, а про вчерашний день. Что там вчера делалось? Бригадира лесозаготовительной бригады Матвеевича, старика такого бородатого, видел?
Волгин потер очки, словно они ему мешали, подвигал бровями и виновато ответил:
— Не видал, Андрей Петрович.
— А бригадира комсомольской бригады Алексея Березова видел? Или звеньевую Любаву Большакову? Знаешь, красавица такая?
— Знать-то знаю, но увидеть не пришлось.
— Кого же ты видел?
— Самого Бортникова.
— Что ж, он один был в правлении? — Да я в правлении не был.
— Где же ты был? На фермах? На поле?
— Не был я на фермах.
— Так где же? — все более раздражаясь, но сдерживая раздражение, допытывался Андрей.
Волгин опять принялся за очки, и по этому жесту видно было, как неловко он себя чувствует. Андрей терпеливо ждал, пока Волгин кончит возиться с очками.
Наконец Волгин оставил очки в покое и решительно заявил:
— Признаться тебе, Андрей Петрович, попал я в Первомайский на последнем перегоне, и до того у меня все суставы разломило, что ноги не шли. Вызвал я Бортникова к машине, да и поговорил с ним…
Андрей встал.
— Так зачем ты туда ездил? Нет, ты скажи: зачем? Ты, что ж, ездишь по району километры считать? А? Нет, Семен Семеныч, уважаю я тебя, уважаю и ценю, но этой твоей привычки не могу переносить! Да и не у одного тебя, а у многих вижу эту ненавистную мне приверженность к гастрольным поездкам. Объехать десять колхозов в сутки, а потом сидеть с видом мучеников долга! А какой след остается от таких поездок? Кому это нужно? Нет, ты скажи, кому это нужно? — наседал Андрей на Волгина.
Волгин обиделся, выпрямился в кресле, и лицо его стало строгим.
— Ты меня по себе не равняй, Андрей Петрович. Ты здесь года не живешь, а я здесь с пастухов начинал. Я в одну минуту то увижу, что ты в день не высмотришь. Я не только каждую колхозную семью до третьего поколения знаю, а и каждого колхозного коня со всеми его прародителями.
— И поэтому ты считаешь возможным и руководить, не вылезая из «эмки»? Ты скажи, как в колхозе прорабатывали решение февральского Пленума?
— Об этом у меня с Бортниковым разговора не было.
— Ну, вот видишь… не было!.. А до меня слухи доходят о том, что они, якобы на основании решения Пленума, половинят приусадебные участки. А ты, райкомовец, вчера там был, а ни во что не сумел вникнуть, оказался не в курсе дела, ничего не знаешь, ничего не можешь объяснить. Нет, ты скажи мне, зачем ты туда ездил? — с новой энергией обрушился Андрей на Волгина. — Что ты там делал, на что смотрел, о чем думал?
Когда Волгин ушел, Андрей еще долго ходил по кабинету и не мог успокоиться. И рассказ Травницкого, и неполадки в Первомайском колхозе, и бестолковая поездка Волгина — все говорило о том, что далеко еще было до той организованности, слаженности, к которой стремился секретарь райкома.
«Вот работаешь, — думал он, — Все идет на подъем, все хорошо, начинают тебя хвалить, ты понемногу успокаиваешься и просматриваешь одну недоделку за другой, а они рано или поздно дадут о себе знать».
На рассвете следующего дня Андрей выехал в Первомайский колхоз. Он ехал уже второй час. Утреннее солнце, багряное, прихваченное морозом, изредка мелькало за стволами, свет его сочился сквозь ветки.
В скованной тишине отчетливо пели пилы, разносился звонкий перестук топоров: невдалеке был лесоучасток. Навстречу то и дело попадались машины, тяжело груженные бревнами. Краснощекие девушки и парни, казалось чудом держались на бревнах, вскрикивали и разражались смехом на ухабах.
— Движение, что в Москве у оперного, — сказал шофер. — Одно слово — трасса! Дальше большаком ехать или напрямик, лесной дорогой?
— Напрямик, — рассеянно ответил Андрей, погруженный в свои мысли.
Он вспоминал прежние посещения Первомайского колхоза.
Машина поднялась на холм. Облитые сквозным светом, розоватые, прямые, как струны, сосны стояли по обе стороны дороги. Чистое небо просвечивало между стволами. Это был участок «мачтовки», любимый участок известного в области лесничего Михеева. Михеев, приятель Андрея, восьмидесятилетний старик, всю жизнь прожил в лесу, дети его были лесничими, внуки учились в лесном институте. Себя он называл не лесничим, а лесоводом или лесолюбом. Он знал каждую сосну, «лечил» больные сосны, обрубал сухие сучья, очищал лес от валежника, и словно в благодарность за уход «мачтовка» росла здесь на диво — ровная, сильная и чистая. Глядя, как покачиваются в синей высоте опушенные розоватым снегом вершины, Андрей с неожиданным волнением подумал о себе, о своих товарищах, о коммунистах района: «Все мы лесоводы и лесолюбы, так же очищать нам свои леса от валежника и хвороста и растить людей такими же прямыми и сильными, как эти мачтовки!»
Ему не терпелось скорее взяться за дело, скорее разобраться в том, что творится в Первомайском колхозе. Он нагнулся к шоферу и нетерпеливо тронул его за плечо:
— Что ты тащишься, сержант, как по минному полю? Дай же скорость!
Раздвинулись леса, поднялся высокий холм; как на ладонь, легла уютная, небольшая деревушка, раскинувшаяся на крутом склоне.
Андрей решил заехать на дом к председателю.
— Здравствуй, Василий Кузьмич! — говорил он, расправляя закоченевшие в долгой дороге плечи. — Извини, что прямо к тебе. Хотелось для начала поговорить наедине.
— Рад тебя видеть, Андрей Петрович. Давно не заглядывал. Раздевайся!
— Ты, однако, еще выше стал с тех пор, как я тебя видел. Как он у вас в доме помещается, хозяйка? Здравствуйте! Извините, что я к вам без предупреждения.
Тоненькая большеглазая женщина неумело подала несгибающуюся, жесткую ладонь:
— Милости вас просим! Извините, что не прибрано.
«Что-то очень приятное, певучее есть в ней. У Васнецова, что ли, я видел такие лица? Только какая-то грусть в глазах и какое-то отсутствующее выражение. А вообще красивая пара, и дочка хороша!»
Чернобровая девочка выглядывала из-за материнской юбки.
— Здравствуй, чернавочка!
Она наклонила голову набок, выставила лоб, сразу стала очень похожа на отца и улыбнулась внезапной и неудержимой улыбкой Василия:
— Здравствуй… А я тебя знаю…
— Вот тебе и раз! А кто я такой?
— Ты нам на елку игрушки посылал… Ты Андрей Петрович, райком…
— Вот это так фамилия! — расхохотался Андрей. — А что такое райком?
— Райком — это, где Сталин глядит из окошка:
— Ну и молодец! Василий Кузьмич, ты слышал, что она сказала? Ведь лучше, пожалуй, не придумаешь! Райком — это, где Сталин глядит из окошка! Ну, разодолжила ты меня, чернавочка!
— В праздники возили ее в Угрень. В райкоме в окне портреты вождей были выставлены, она и запомнила, — объяснила мать.
Авдотья была рада приходу секретаря, — ей трудно было оставаться один на один с Василием. В последнее время она чувствовала, что какая-то неизвестная ей тяжесть гнетет мужа, но он упорно молчал. Отчужденность их стала так велика, что Авдотья уже не пыталась нарушить молчание: говорить было еще труднее.
Прасковья и Катюша хворали, Авдотья разрывалась между работой на ферме и домашними делами и была рада обилию дел и забот, отвлекавших ее от невеселых мыслей. Пока она готовила завтрак, Василий и Андрей разговаривали.
— Как дела? Как настроение, Василий Кузьмич?
— Настроение — лучше не надо. Вот оно, мое настроение, — он показал на газету с решением Пленума. — Подарок. Именинником хожу.
— Ну, рад слышать. А мне говорили нивесть что. Будто у тебя тут колхозники бросили работать на лесоучастке.
— Кто сказал?
— Травницкий.
— Ну, этот тебе наговорит! — нахмурился Василий. — Пустяковый мужичонка. Этого у нас не было, а недоразумение было. Это действительно! Как получили мы решение, так вздумали перемерить приусадебные участки. Тут прямо записано. Вот гляди: «Расхищение колхозных земель». Видишь? У нас это тоже наблюдается в отдельных случаях. Стали мы мерять участки, а тут кто-то и пусти слушок, будто я все участки хочу половинить.
Народ, как узнал, так и посыпал с лесозаготовок… Завтра опять отправляю. – Андрей потемнел:
— Сколько дней прогуляли?
— Вчера полдня да сегодня.
— Почти два дня прогуляли. — Он прошелся по комнате, заложив большие пальцы обеих рук за ремень гимнастерки. — Как же это все-таки могло получиться? А?.. Ты с народом прорабатывал решение Пленума?
— А чего его прорабатывать? Тут все ясно написано. Бери да читай! Народ у нас грамотный. Смерть не люблю я говорильни!
— Ты не поговоришь — другой кто-нибудь поговорит, да только не теми словами, какими надо. Факт налицо! Ты не говорил с людьми, кто-то этим воспользовался, и вот у тебя два дня прогула. Кто виноват? Один ты! А главное не в этом. Главное — политическая сторона вопроса. Кто-то воспользовался твоей ошибкой, и вот уже по району ползут слухи! Это, друг хороший, последствия твоего не только административного неуменья, но и политической твоей близорукости!
Василий не просто слушал Андрея, а ловил слова, и видно было, что в уме его текут свои мысли, что каждое слово Андрея как-то переворачивается, перерабатывается в его мозгу и что процесс этой переработки нелегко дается.
— Ведь ты не только хозяйственник, ты коммунист и политический руководитель, — продолжал Андрей, — стоило тебе забыть об этом, и вот у тебя даже решение Пленума пошло боком. Ты хочешь выполнить решение Пленума, а у тебя прогулы, и о тебе, о твоем колхозе слухи ползут по району! Факт как будто бы небольшой, а большие ошибки твои он показывает, Василий Кузьмич.
— Это бывает… — горько вздохнул Василий. — Иной раз и всего-то два слова, а они тебе такое нутро обнаружат, что дух займется!
«Что-то неладное с этим человеком», — подумал Андрей.
Он сел рядом с Василием и заговорил негромко и доверительно:
— Я сам, когда продумывал решение Пленума, многo нашел у себя ошибок… И такая разобрала меня досада.
Ведь то, что я до сих пор по-большевистски, вплотную не занялся вашим колхозом, — моя ошибка… Да… В долгу я перед тобой, Василий Кузьмич, вот о чем сказал мне Пленум Центрального Комитета нашей партии…
Вместо того чтобы распекать Василия за промах в работе, секретарь сам заговорил с ним о своих ошибках. Подобное поведение было несвойственно Василию и озадачило его.
Андрей протянул ему портсигар, и они молча закурили. Две синеватые струи дыма сплелись и поплыли по комнате. Из-за перегородки доносился тоненький шепот больной Катюшки и невнятные ласковые слова Авдотьи. Капли на недавно политых кустах герани лучились. По белоснежной занавеске, закрывавшей полки с посудой, шествовала шеренга алых, вышитых крестом петухов.
«Вышивки, как у моей Валентинки, — подумал Андрей. — И уют, и нет уюта… За всe время, пока я здесь, они не обменялись ни словом». Он ткнул в пепельницу недокуренную папиросу и спросил:
— Кто у тебя сейчас бригадирит? Алешу я знаю — редкостный парень. А кто во второй бригаде? Кто на лесоучастке, в огороде и фермах?
— Во второй бригаде Яков Яснев.
— Золотой старик, только… годится ли в бригадиры? Тут надо человека с задором!
— Надо бы, да откуда взять? На лесоучастке Матвеевич, огородная бригада пока ходит без бригадира, а на ферме вот она! — Он кивком головы указал на жену.
Слишком пристальный взгляд секретаря смутил Авдотью.
— Как у вас с выпасами?
— Нельзя похвалиться. Выпасы дальние, да и травы нехороши.
— Надо вам залужить болото у поймы, — мгновенно оживившись, заговорил Андрей. — Я летом проездом осмотрел пойму, там и дела-то не так много! Прорыть сквозную канаву с двумя рукавами — сразу можно осушить гектаров до десяти! Вы представляете? — Он вырвал листок из блокнота, взял карандаш, быстрыми, точными штрихами начертил план. — Здесь пойма. Сюда склон. Канава должна пройти так и так… Выкорчовки там немного — пять-шесть пней да с полгектара кустарника.
Заизвестковать почву, засеять травами — и выпаса лучше не надо. И близко, и река рядом.
Авдотья с недоверием смотрела на летящие линии чертежа.
«На бумаге-то оно быстро… А на деле с необходимой работой не управляемся. До канав ли тут?»
А секретарь уже засыпал ее новыми вопросами:
— Как с кормовым севооборотом? Сколько собрали семян с многолетних трав?
Авдотья отвечала невпопад и нескладно. Она работала на ферме старательно: соблюдала чистоту и режим дня, вела строгий учет продукции, следила за тем, чтобы доярки тщательно выдаивали коров; ей казалось, она делает все, что возможно сделать, но вопросы секретаря заставили ее по-новому посмотреть на свою работу и встревожили ее: «О чем он в первую очередь спрашивает, то у меня на последнем месте. Или я не за тот конец берусь?»
Андрей заметил ее растерянность и умолк задумавшись. Желтовато-белые тарелки то и дело стукались друг о друга в ее руках, то ложка, то вилка падали на пол.
«Что же это со мной? — мысленно досадовала она на себя. — Совсем недотепой покажусь человеку».
— Вы проходили курсы по животноводству? Что вы читаете?
— На курсах я не была, а книжки у меня есть. Только там больше про клевера да про концентраты… Не по нашему колхозу.
— Вот тебе и раз!
— Не по нашим возможностям, так я хотела объяснить.
Светлые брови секретаря дрогнули и приподнялись у висков. Резче обрисовались скулы. Казалось, слова Авдотьи ударили его по наболевшему месту.
— Вот что обидно слушать, — тихо сказал он. — Мы своих возможностей иной раз не только не используем, но и не замечаем. Ну если б их не было, — другой разговор. Но ведь есть же они, есть! Только потрудись над ними, только руки приложи! А мы по ним ходим, как слепой по золоту! — Горечь, досада, упрек звучали в его словах.
«Ненароком обидела я человека», — с удивлением подумала Авдотья, а секретарь продолжал:
— Какие луга можно завести тут же, у села, возле поймы! Продержать их под клевером года два, и обеспечим урожай в двадцать пять центнеров!
Стыли щи в тарелках, молча слушала Авдотья секретаря, прислонившись к печке, забыв о своих обязанностях хозяйки.
Когда Андрей и Василий ушли, в доме сразу стало так пусто и тихо, как бывает после праздника.
Авдотья особенно остро почувствовала свое одиночество.
«Ушли… Походить бы вместе с ними по хозяйству, послушать, о чем говорят… Словно сказку рассказал. Однако удобрение выхлопотал в кредит для колхоза, машиной обещал помочь. Второй генератор достал на заводе. Это уже и не сказка!..»
Ей хотелось пойти на собрание вместе с ними, но надо было провести вечернюю дойку, и нельзя было надолго оставить без присмотра двух больных — Катюшку и мать.
До вечера Андрей и Василий вместе ходили по фермам, амбарам, складам, вместе составили план работы, обдумали состав бригад, поговорили с бригадирами.
Оба увлеклись, разгорячились, к вечеру уже понимали друг друга с полуслова к чувствовали, что между ними зарождается та лучшая из дружб, та дружба-соратничество, которая на всю жизнь связывает людей, увлеченных одним и тем же делом.
— Приходите на собрание! Андрей Петрович приехал… — сообщал мальчишка-вестовой, посланный по домам с оповещением.
Собрание, в котором примет участие «сам Петрович», хорошо известный в колхозе, было событием. Присутствовать при этом событии хотелось всем. К назначенному часу пришли не только все взрослые колхозники, но и бесчисленные колхозные мальчишки и дряхлые старики, обычно не выходившие из дому.
Еще с полдня погода неожиданно смякла и наступила оттепель. Стоял один из тех первых мартовских вечеров, когда сумерки неуловимо пахнут весной. По-весеннему пахло влажным снегом, ручьями, отсыревшей корой. На теплом желтоватом небе по-весеннему отчетливо выделялись и влажные черные ветви. Далекий лес тоже казался не серым, как прежде, а бархатисто-черным и сочным. Этот первый проблеск приближающейся весны радовал людей, не хотелось уходить с улицы. Народ рассаживался по соседним скамейкам и завалинкам.
Мимо завалинки прошла Павкина жена, Полюха Конопатова. Она была худа, и ее хрящеватая длинная шея от самой груди по-гусиному выгибалась вперед. На этой странной шее надменно покачивалась маленькая голова в берете, украшенном металлической бляшкой.
Отец Полюхи заведовал сельпо, брат служил проводником на железной дороге, двоюродный брат работал весовщиком в городе на рынке.
Сложное и великолепное это родство делало Полюху Копопатову неуязвимой, неподвластной никаким бедствиям и стихиям.
В колхозе числилась она только для того, чтобы сохранить приусадебный участок, по целым месяцам разъезжала где-то и держала за печкой старинную копаную укладку, ключ от которой прятала даже от своего супруга Павки.
— Глядите-ка, Полюха пришла на собрание! — удивилась Татьяна.
— А что мне не идти? Захотела, да и пришла. Чай, не хуже тебя.
— А где же твой мужик?
— А пес его знает!
— Или он так к своим кротам пристрастился, что и тебя бросил?
— А я, милуша моя, не тебе чета! Тебя, может, кто и бросил, а мой попробует меня бросить, враз будет по деревне без башки ходить, — решительно отрезала Полюха и с победоносным видом прошествовала на крыльцо.
В небольшой комнате правления постепенно становилось все теснее. Те, кому нехватало места на лавках, уселись на подоконниках. Колхозники были одеты по-праздничному. Из-под распахнутых пальто и полушубков виднелись городские костюмы, яркие блузки. На передней скамье уселись комсомольцы во главе с Алексеем и двоюродной сестрой Авдотьи — Татьяной.
Смуглая и статная Татьяна, с такими же, как у Авдотьи, задумчивыми серыми глазами, сидела в спокойной и свободной позе, чуть откинув голову. Девушки теснились к ней, она отвечала на их болтовню то улыбкой, то легким движением бровей и изредка наклонялась к Алексею, чтобы переброситься с ним негромким словом.
У Алексея был праздничный, наивно-парадный вид, свойственный ему во всех важных случаях.
Собрание, на котором присутствует секретарь райкома Андрей Петрович, было для Алеши важным событием.
На задней скамье чинно сидели Бортниковы — Степанида, Кузьма Васильевич и Петр. Все трое были рослые, плечистые, степенные, но старик заметно одряхлел. Щеки его обвисли, серебром светилась седая прядь на черном лбу, голова то и дело клонилась, и когда он забывался, то горбился. Видно было, что ему стоит усилий держаться прямо. На лице его не было обычного выражения самоуверенной благожелательности, оно было страдальческим, казалось, старика что-то томит.
На окне, возле президиума, красовалась Фроська. Она уселась на подоконник не потому, что нехватало места, но для того чтобы вернее поразить всех присутствующих блеском своих новеньких резиновых полусапожек. Полусапожки эти были нацелены на всех вообще, и на Андрея в частности. Фроська не была бы Фроськой, если бы не мечтала приворожить секретаря райкома.
Она особо тщательно выложила кудряшки на лбу, подвела брови, но крепче всего она уповала на свои блестящие, как зеркало, полусапожки.
Чтобы они, избави бог, не остались кем-нибудь не замеченными, Фроська время от времени подгибала ногу, поворачивала ее то носком, то каблуком, то боком и долго, старательно поправляла серебряную застежку-молнию.
В комнате было шумно и весело. Алеша повесил на стенку план колхоза, наскоро начерченный им по просьбе Андрея. На плане были и поля севооборотов, и будущий ток, и еще не существующие новые фермы.
Вошли Андрей и Василий. Все сразу притихли. Оба они были свежевыбритые, у обоих блестели на груди радуги орденских ленточек. Оба были подтянуты, точны в движениях, и приятно было глядеть на них. Белокурый, маленький, плотный и стремительный Андрей, с открытым лицом, с особой, энергичной, одному ему свойственной манерой держаться, шел впереди. За ним шагал тяжеловесный черный Василий, нагнув упрямую голову, пряча в чаще бровей и ресниц горячие тоскливые глаза.
Василия мучил последний вопрос повестки дня. Последним вопросом стояло освобождение Кузьмы Бортникова от работы мельника. Василий договорился с отцом, что он отходит от работы якобы из-за болезни. Несколько раз за день Василия подмывало рассказать обо всем секретарю, но дело было слишком тяжелое. Василий так и не решился поговорить начистоту, и теперь его томила и это молчание, и сознание половинчатости своих действий, и жалость к отцу.
Василий подошел к столу и принялся усердно звонить в колокольчик. Обычно эта процедура, напоминавшая собрание в районе и в области, придавала в его глазах собранию, на котором он председательствовал, солидность и доставляла ему удовольствие. Колокольчик специально для этой цели был снят с колхозной коровы Беглянки.
Василий звонил долго. Собравшиеся терпеливо слушали, а старый пастух Марефий Райский беспокойно оглядывался по сторонам. Ему все казалось, что Беглянка отбилась от стада, что надо идти ее разыскивать.
Когда присутствующие окончательно утихомирились, Василий открыл собрание.
— Товарищи! — сказал он, — Весна на пороге! И не про ту весну говорю я, что там, за стенами, — кивком головы он указал на окно, — a прo ту весну, что идет в наш колхоз отсюда, с этого газетного листа. — Он положил ладонь на газету: — Слово для доклада о решениях февральского Пленума предоставляется первому секретарю райкома товарищу Стрельцову.
Андрей встал и шагнул вперед. Потоки солнечного света ударили в лицо, но он не отошел, а только прищурил поволоченные солнцем светлые ресницы.
Маленький, светловолосый, с ног до головы залитый солнцем, он казался совсем молодым.
Он говорил негромко, просто и раздумчиво, словно не доклад делал, а, присев на завалинку, беседовал с друзьями.
— Все ли здесь понимают, товарищи, какому стремительному подъему сельского хозяйства после войны положил начало февральский Пленум? Все ли ясно представляют, что будет в стране через несколько лет? Все ли представляют, что будет в нашем колхозе через три-четыре года? Плохой ваш колхоз, один во всем районе такой. Но в том-то и сила наша, что очень быстро сумеем мы вывести колхоз из прорыва, если дружно возьмемся за работу.
Как о чем-то близком и несомненном, он говорил об урожаях в двадцать-тридцать центнеров, о высокопродуктивных животных, об электрификации многих работ, о радиофикации всего колхоза. Первомайцам с трудом верилось в быстроту и разительность близких перемен, но секретарь тут же рассказывал о снятии с колхоза задолженности, о семенной ссуде, о тоннах удобрений, отпущенных в кредит, о лучшей трактористке района Насте Огородниковой, прикрепленной к Первомайскому колхозу, о новых производителях, которых должны привезти из племенного совхоза, о работах по залужению поймы, в которых обещала помочь МТС, о втором генераторе, добытом для электростанции.
Он показывал цель и короткими зарубками намечал ступени к этой цели. С каждым его словом будущее становилось ближе и достоверней.
— Район поможет вам, но главная ваша сила в вас самих, — говорил он. — Живы и в вашем колхозе те силы, которые с чудесной быстротой поднимают из пепла сожженные города Украины и Белоруссии, которые ведут страну к победам.
— Не пойму, про чего это он, — шепнула Василиса Матвеевичу.
— О чем я говорю, товарищи? О советском патриотизме и о трудовой доблести людей. О ком я говорю, товарищи? — Андрей повернулся к Василисе, и она смущенно и виновато заерзала на месте: она вообразила, что он услышал слова, сказанные ею Матвеевичу, и рассердился на нее за то, что она мешает ему разговорами. — Например, о вас, Василиса Михайловна. — Василиса замерла от удивления. — Удивительное дело сделали вы на овцеферме. Немолодая, слабая женщина, вы сумели не только сохранить ферму в трудные для вашего колхоза времена, но и улучшить породу и повысить продуктивность.
Неясный шум общего оживления, как ветер, пролетел по комнате. Никто не ожидал, что в решение Центрального Комитета, заседавшего в далекой Москве, вплетется судьба и работа всем знакомой и привычной бабушки Василисы.
— Не могу я не сказать и о ваших делах, Петр Матвеевич, — повернулся Андрей к Матвеевичу. — Истощали ваши кони во время бескормицы, но ни одной потертости, ни одной нерасчесанной гривы не нашел я у них, с удивительным искусством перечинены вашими руками и старые телеги и старая сбруя. А как не сказать, товарищи, о вашей молодежи! Вот она, та сила, которая поведет ваш колхоз в будущее!
«Все углядел, — думал Петр, — и как сбруя зачинена и как Василиса ягнят кормит».
— Надо только суметь организовать свои силы и использовать свои возможности, — продолжал Андрей, — раньше вам не везло с председателями. Теперь председатель у вас хороший. Теперь надо правильно подобрать бригадиров. Правление и бригадиры — это ваш боевой штаб. Правильный подбор бригад и бригадиров, закрепленные за ними инвентарь и поля севооборота, организация сдельной оплаты в зависимости от урожая, полное использование техники, которая вам дается государством, — вот основные задачи сегодняшнего дня. – Андрей кончил. Все понимали, что наступил поворотный день в жизни колхоза, но каждый по-своему думал о будущем.
Подавшись всем корпусом вперед и не шевелясь, слушал Яснев. Он и верил в близкий подъем и боялся ошибиться. Сказать-то легче, чем делать. Помощь идет со всех сторон — и машинами, и ссудой, и семенами. Может, в один год и вправду выбьемся из отстающих? Тоже бывали и такие случаи по соседним сельсоветам.
Любава скинула полушалок, и когда-то привычная, но забытая за последние годы полуулыбка появилась на ее губах. Множество планов теснилось в ее уме.
— Кто хочет высказаться? — спросил Василий.
— Я скажу! — Любава поднялась с места. — Об этом долгожданном дне нам бы, первомайцам, песни петь, только я уж и петь разучилась и слова-то песенные позабыла. Я коротенько вам скажу, о чем думаю. Самое главное, хочу я сказать о дополнительной оплате. В прошлом году в Алешиной бригаде собрали урожай в полтора раза больше, чем по другим бригадам, а получили все поровну, разве ж это комсомольцам не обидно? И еще хочу я оказать: необходимо закрепить людей по бригадам, не то у нас девчата бродят из бригады в бригаду, как худые козы из огорода в огород. Не поладят друг с дружкой из-за пустяков — и сразу в другую бригаду. Разве это порядок? Третий вопрос я подниму о звеньях. Второй год мы их с весны создаем, а к осени они в одно стекаются. Как уж быть с ними? То ли уж их вовсе не надо, то ли уж закрепить так, чтоб они из года в год держались? Как быть, я не решаю, только знаю, что в нашем колхозе звенья на поле плохо приживаются.
Деловитое выступление Любавы выслушали внимательно. Когда она кончила, с задней скамейки раздался писклявый голос Маланьи Бузыкиной:
— А верно ли, что будут половинить участки? – И сразу подхватила Полюха:
— Для чего участки перемеривали?
— Верно ли сказано, что в решении велено половинить участки? — раздалось с задней скамейки.
Василий позвонил в колокольчик, водворил тишину и спросил:
— Да кто это сказал? Откуда вы это взяли, товарищи колхозники?
— Да вон Полюха мимо лесосеки проехала, говорит участки половинят.
— Пелагея Конопатова, объясните, откуда у вас такие сведения? Объясните, на каком основании вы это распространили?
— А чего мне не объяснить? И объясню. Мне Ксенофонтовна сказала. А мне-то что? Я за что купила, за то и продала.
— Ксенофонтовна всю деревню обежала с этим разговором, — сказала Любава.
— Гражданка Татьяна Ксенофонтовна Блинова, я как председатель собрания прошу вас встать и отвечать на задаваемые вам вопросы. Откуда вы взяли, что приусадебные участки будут половинить?
Ксенофонтовна заерзала на месте. Пухлые щеки ее осели книзу мешочками.
— А чего же мне вставать? Я и сидючи могу!..
— Нет, вы встаньте и отвечайте всенародно за эти зловредно распространяемые вами слухи.
Ксенофонтовна встала. Она и храбрилась и трусила одновременно.
— Ну и что ж? Ну и неправда, что ли? Ты мне и сам сказал, Василий Кузьмич, что споловинишь. Твои то были словечки! Вру я, что ли?
— А у кого я собирался споловинить? У тебя?
— Ну, у меня….
— То-то и оно! Как у тебя не «споловинить», когда ты целый гектар отхватила! Товарищи, со всей ответственностью вас заверяю, что при проверке участков излишки оказались только у троих из всего колхоза: у Конопатовых, у Кузьмы Васильевича Бортникова и у Блиновых.
Василий быстрым взглядом посмотрел на отца. Отец и Степанида сидели прямые, твердые, каменные.
— Бортниковы, согласно моей записке, без возражения передали землю в колхозный фонд. Вопрос остается о Конопатовых и о Блиновых, об ихнем гектаре.
— Да где же это у меня гектар! — заволновалась Ксенофонтовна. — Люди добрые, да это наговорено, и всего-то-навсего полгектара.
— Полгектара при доме да полгектара вдоль косогора.
— Да разве там земля? Пеньки да елки, ухабы да ямы!
— Эта земля, почитай, лучшая в колхозе. Во всем колхозе не найти такой земли. Эту землю колхоз отберет.
— Вот еще! Да что же это? — неожиданно вступилась Фроська, давно отчаянно ерзавшая на подоконнике. — Да из этой земли мы с маманей все пеньки выкорчевали!
— А и всего-то там был один-разъединый пенек! — раздался сзади густой, утонувший в бороде бас Матвеевича.
— И ничего не один!.. Вот еще! Мы своими руками все пеньки повыкорчевывали. Сколько трудов положили, сколько одного поту пролили!
— Кто вас просил проливать! И как вы эту землю заграбастали?
— Им эту землю Валкин, старый наш председатель, отдал за ее, за Фроськины, глазки.
— И не за «глазки» вовсе, а просто так. «Владей, — говорит, — Фрося, все равно земля зарастает. Расчисти, — говорит, — и владей на десять лет». Сколько я спину гнула, сколько одного навозу перевозила на этот косогор! А теперь его от меня отбирают. Да где же это справедливость? — разошлась Фроська. Ораторствуя, она не забывала выставлять полусапожки и поглядывать на Андрея. — Где же это справедливость, товарищ секретарь райкома? — обратилась она прямо к Андрею, сделав обиженное лицо. — Где же это видано?
— А мы поступим по справедливости, — улыбнулся Андрей. — Чтобы ваши труды не пропали даром, я предлагаю передать эту землю вашей бригаде. И труды ваши останутся с вами.
— Да что же это?.. Да как это бригаде? Да это мне ни к чему! — растерялась Фроська.
— Переходи к главному, — шепнул Андрей Василию. Одновременно откуда-то сзади прогудел бас Матвеевича:
— Хватит по пустякам разговаривать. Тут разговор должен быть не о косогоре, а о больших делах!
— Правильно! — поддержали колхозники.
— Товарищи! — сказал Василий. — Я думаю, вам теперь всем ясен вопрос с участками. Никто их половинить не собирается, а что касаемо Блиновых и Конопатовых, то у них отбираем излишки, согласно положению, и этот вопрос обсуждать не к чему. Перейдем, товарищи, к существу дела. Кто желает высказаться по существу?
— Дайте мне слово! — сказал Матвеевич.
Все сразу притихли. Его уважали и любили. Он встал, огладил свою пышную, парадную бороду, степенный, сознающий, что его слова имеют в колхозе особый вес и значение. Он редко выступал на собраниях, но то, что секретарь райкома в своем докладе с похвалой и благодарностью назвал его имя, и взволновало Матвеевича и как бы возложило на него особую ответственность за будущее колхоза.
Пока говорила Любава и шли дебаты с Фроськой, Матвеевич обдумывал свою речь.
— Товарищи колхозники! — начал он торжественно. — Как выступал перед нами уважаемый товарищ первый секретарь райкома Андрей Петрович, то я хочу выступить по поводу этого выступления со своим выступлением! — Сказав эту великолепную, с трудом и любовью приготовленную фразу, Матвеевич застопорил и умолк. Помолчав с полминуты, он убедился в невозможности продолжать речь в том же высоком стиле. Покончил с этим стилем единым взмахом руки и заговорил взволнованно и негромко: — Когда захирел наш колхоз, уходило колхозное добро, как сквозь решето, думалось мне, товарищи: продам я свою Белянку. Не пожалею ведерницу, куплю я билет на семьдесят пятый поезд, и доеду я до Москвы, до самого товарища Сталина. Не поехал я к товарищу Сталину, а он прислал мне письмо. Вот оно, это письмо! — Матвеевич вынул из-за пазухи газету: — Вся дорога здесь размечена, каждый малый разъездик поименован, паровозы с вагонами у нас имеются — садись и поезжай! Вот слушал я доклад, смотрел на вас, товарищи, и думал: верно сказал Андрей Петрович, года не минует, как мы сами себя не узнаем. Председатель теперь у нас хороший. Денег подзаработали, ссуду на корма от государства получили, семена обменяли на добротные, нынче мы так весну встретим, как давно не встречали. И чтобы добиться того подъема, о котором говорил Андрей Петрович, одно нам надобно: надо, чтоб у каждого из нас сердце пуще, чем раньше, горело об своем колхозе! И еще скажу я: землю и инвентарь надо обязательно закрепить за бригадами, не то у нас что же получается? Приткнута у меня на конном сеялка, а чья она, чьей бригады, — неведомо. Хорошо, я над ней надглядаю, а то вовсе пришла бы в негодность, и тоже насчет земли, чтоб знали бригады свою землю, как мать свое дитя знает.
Когда Матвеевич кончил, ему усердно хлопали. Долго и бурно обсуждался состав бригад.
— Разрешите мне слово, — сказал Алексей.
Он сбросил полушубок и стоял в своем новом синем костюме такой яркоглазый, кудрявый, что все невольно залюбовались им. Фроська на миг забыла о своем решении покорить Андрея и нацелила носки полусапожек на Алексея.
— Алешенька-то какой хороший нынче! Аж сердце не терпит! — шепнула она Татьяне. Она никак не думала, что он будет говорить о ней.
— Со всеми предложениями, которые здесь высказывались, мы, молодежная бригада, согласны, — сказал Алексей. — Просим мы, молодежная бригада, у всего собрания закрепить за нами семенной участок. Обязуемся перед всем собранием семена участка своими руками отобрать по зернышку, согласно абсолютному весу. Обязуемся мы исследовать нашу почву и удобрять ее согласно рецептуре, составленной на основании анализа. Обязуемся еще лучше организовать агроучебу и выполнять все указания науки. Но есть у нас одно возражение правлению относительно нового состава бригад. — Тут Алеша устремил на Фроську беспощадные глаза и поразил ее в самое сердце. — С тем составом бригад, который предлагает правление, я согласен, но правление предлагает, чтобы звеньевой у меня была, как и в прошлом году, Евфросинья Блинова. Я возражаю против этого предложения. Я со своей бригадой и один справлюсь. Такие звеньевые, как Евфросинья, — мне не помощь, а помеха.
— А чем я тебе не угадила работать? — вскипела удивленная Фроська. — Как мы на севе работали, ты сам нас нахваливал!
— Сев ты работала, а на уборке по базарам гоняла.
— Базар тут безо всякой относительности!
— Ты один день горы двигаешь, а два дня тебя самою надо двигать. Это, товарищи, не работа, и я, как бригадир, говорю: мне такие звеньевые ни к чему.
— Вот еще! С какой это стати меня снимать со звеньевых безо всякого предупреждения! — гневалась Фроська.
Ей не везло в этот вечер, неприятности сыпались на ее голову, но она не унывала и не сдавалась:
— Ты мне замечания давал? Не давал! Ты мне выговор записывал? Не записывал! Если ты бригадир, ты мне дай замечание, потом выговор, а уж если не подействует, — тогда твое полное право меня менять.
— Товарищи, я как бригадир комсомольско-молодежной бригады… — начал Алексей, но Фроська не дала ему договорить.
— Если ты комсомольский секретарь, то ты должен иметь ко мне индивидуальный подход. Ты должен меня не пихать туда-сюда, а воспитывать! Воспитывай меня! Вота! — потребовала она, заложив ногу на ногу и окинула всех присутствующих победным взглядом.
Все засмеялись. Один Алексей сохранил ненарушимую серьезность.
— И воспитал бы я тебя, если бы ты меня слушалась! — серьезно и с полным убеждением сказал он.
— Ладно уж, буду я тебя слушаться! — снисходительно согласилась Фроська.
— Не надо мне твоего «ладно уж». Ты делом обещайся и при всем собрании.
— Вот еще нашелся какой придирщик! Сказала: даю слово; а раз уж я сказала, то не отступлюсь.
— Хоть Алеша и говорит, что один с бригадой справится, — сказал Василий, — однако я думаю, что отменять привычный порядок нам не время. Дадим Евфросинье год срока, посмотрим, что получится.
Обсудили состав бригад, закрепили за бригадами участки и вынесли подробное решение. У всех было чувство праздничного подъема, и не хотелось нарушать это чувство.
Уже смеркалось, Алеша зажег электричество. На гидростанции ставили второй генератор, перестройка была в самом разгаре, и напряжение все время менялось. Электрический свет, то мерк на мгновение, погружая всех в красноватый полусвет, то разгорался до белого праздничного сияния, и тогда все лица делались также светлыми и праздничными.
Следующим на повестке дня стоял вопрос о Конопатовых.
— Перенести этот разговор на другое собрание, — сказала Татьяна, — нынче у всех думка о будущем нашем, а не о Конопатовых! Неохота об них говорить — настроение портить.
— Правильно! — раздалось несколько голосов.
— Нынче об Конопатовых говорить—все равно, что в праздник грязное белье стирать! — поддержала Татьяну Любава.
— Без стирки нам нынче не обойтись! — возразил Буянов. — Дай мне слово, Василий Кузьмич! Я вам со всей категоричностью возражаю, товарищи, — этому вопросу сейчас самое время. Что за праздник в доме, если по углам мусор не убран? И еще скажу: кто собирается в большую дорогу, всякое лишнее старье скидывает с плеч. Нам сейчас самая пора разобраться, убрать этот мусор начисто.
— Семья Конопатовых всем нам известная, — начал свое выступление Василий. — Еще до войны мучились мы с этой семейкой. Разберем всю эту семейку по очереди. Куда только мы не ставили старика Конопатова! И в пастухах он у нас ходил, и сторожем был, и на складе работал. И везде ему «несподручно». На пасеку поставили — чего бы легче? И там не схотел работать. Сынок его — всем нам известный Павка Конопатов — пошел по отцу. Куда мы его ни ставили, везде получается одна канитель. А последние три месяца, с тех пор как он определился в кротоловы, он и вовсе отказывается работать, на вызовы не приходит и на собрание нынче тоже не пошел, отговаривается болезнью. Теперь посмотрим на жену его, Полюху. За прошлый год она заработала шестьдесят трудодней, а в этом году и того нет. Правление колхоза вызывало Конопатовых, но они на правление не явились, а посыльному дали ответ, что, мол, «мы в колхозе не нуждаемся». Правление колхоза постановило их из колхоза исключить.
— Не имеете вы законного права исключать, если у Павки выработан минимум трудодней! А на правление он не являлся по причине грыжи.
— Ваше слово впереди, гражданка Конопатова. Это свое решение правление выносит на ваше обсуждение, товарищи. А что касается прав, то имеем мы права на исключение лодырей и злостных дезорганизаторов колхоза.
— А и куда же мы денемся, по-вашему?!
— Куда хотите, — жестко ответил Василий. — Кто желает высказаться, товарищи?
Колхозники молчали. Конопатовых не любили, но все же они были «свояки», люди, с которыми прожили бок о бок всю жизнь.
— Это как же так? — заговорила Полюха, ободренная общим молчанием. — Всю жизнь здесь жили, сколько лет в колхозе состояли, а теперь ступай, значит, куда глаза глядят? Тебя вон нонче по весне не было в колхозе, а кто близ Козьей поляны сеял? Наш старик сеял! Старик немощный, полное его право не работать, а он добровольно выходил сеять от своей сознательности.
— Правильно! Это было!
— Сеял старик!
— То-то вот! Сеял! Этаки-то порядки заводит наш новый председатель, — перешла Полюха от обороны к наступлению. — Да я при Андрее Петровиче скажу, этак весь колхоз разогнать можно. — Полюха сделала сладкое лицо, словно хотела сказать Андрею: «Мы с вами двое тут образованные и понимающие друг друга людей».
Слово взял Матвеевич:
— Я так полагаю, товарищи колхозники, что исключать покамест не следует, а дадим мы Конопатовым последнее предупреждение. Как-никак, люди здесь родились, здесь весь век прожили. Жалко людей, конечно. Тем более, это верно, несмотря на свою немощь, выходил старик Конопатое по весне сеять. Проявил полную сознательность.
— А я вот скажу, какую он проявил сознательность! — с неожиданной горячностью и непривычным гневом вступилась обыкновенно молчавшая на собраниях Василиса. — В ноги себе заставил поклониться, бессовестный старик! Весной видим мы с Танюшкой, что земля пересыхает. Срок уходит, солнце горячит, а у нас в бригаде полполя не сеяно. Сердце обрывается глядеть! И сеять некому! Павка со своей грыжей в Угрень уехал. Он все эдак угадывает. Как сев либо уборка, так он в Угрень грыжу везет. Пошла Танюшка к старику Конопатову: иди, мол, сеять. Нейдет! Не могу, говорит. Больной, говорит, ноги не ступают! Раз она к нему сходила, два сходила — не поддается! А сам целые дни за лыком ходит. Это он может! На это у него болезни нету. В третий раз сходила к нему Танюшка — опять нейдет. Тогда я скрепила сердце и пошла ему, аспиду безжалостному, в ноги кланяться. Положила я ему земной поклон. Поклонилась я ему чин по чину до самого полу, да и говорю: «Сделай милость — поди сеять! Беда пришла! Земля, родима-матушка, не сеяна пропадает! Колхоза тебе не жалко, так хоть землю пожалей!» Ну, тут, правда, он осовестился, пошел, сеял до вечера. Так разве это сознательность, чтобы людей заставлять в ноги кланяться?
Взволнованная и сердитая, Василиса села на место.
— Так, значит, вы поддерживаете предложение об исключении Конопатовых из колхоза? — спросил ее Василий.
— Этого я не определяю, — сразу смякла Василиса. — Я только к тому говорю, что сознательности в них нет ни на ломану полушку. А так-то, конечно, жалко людей. Пускай их живут! — закончила она вполне миролюбиво. Опасности в Конопатовых она не видела. Сравнивая свою прежнюю жизнь с теперешней, она хорошо сознавала, что она, старая, одинокая старуха, менее беспомощна и одинока, чем в молодости. Внуки ее были учителями, агрономами. Было у нее что подать на стол, что надеть на себя, а главное — сама она была нужным и важным в колхозе человеком. Она считала свое счастье незыблемым, и никакие Павки Конопатовы не страшили ее. От этого бесстрашия, уверенности в своем завтрашнем дне и природной незлобивости шло ее миролюбие и добродушное отношение к Конопатовым.
— Жалко! Детные ведь! — вздохнула она напоследок. — Жалко! Детные! — с сердцем сказала Любава.—
— Жалко! Детные! — с сердцем сказала Любава. — И как у тебя язык поворачивается, Василиса? Через таких, как они, колхоз рушится. Тебе их жалко, а меня ихние насмешки насквозь прожгли!
В последнем письме муж писал Любаве: «Иду я в бой за Родину и за наш любимый Первомайский колхоз». Любава никогда не забывала этих слов, и сердце ее закипало при каждой обиде, нанесенной колхозу. Она никому не говорила об этом, но именно поэтому столько гнева и жара было в ее словах.
— Мне ихние насмешки слушать — ровно крутым кипятком плеснуть на сердце! Осенью мы жнем, а Полюха в новых туфлях мимо гуляет да насмешки строит. Мы ее спрашиваем: «Почему, мол, ты не работаешь?» А она в ответ: «Вас, дур, и без меня хватит!» Доколе она будет насмехаться над нами? — Любава встала во весь рост, на желтоватых ее щеках играл недобрый, быстрый румянец. — Доколе ей плевать на колхоз, на судьбу нашу, на долю нашу? Доколе ей чернить то, за что мужья и сыны наши сложили головы? Доколе ей бередить мое сердце? Тебе Конопатовых жалко, Василиса, а для моих пятерых сирот у тебя жалости нет? Гнать этих Конопатовых! Чтобы духу ихнего здесь не было! Довольно им издеваться над нами! Вот и весь мой сказ.
После слов Любавы сразу поколебалось настроение всего собрания.
— Да ведь мы плохо работали, когда весь колхоз плохо работал, — сказала Полюха уже без прежней самоуверенности, — колхоз поднимется — и мы работать станем.
— Вот оно что! — взорвался Василий, забыв о своих председательских функциях. — Чужими руками хотите жар загребать? Мы будем дом строить, а вы туда жить приедете на готовенькое? Не выйдет так, Полюха Конопатова.
Андрей внимательно вглядывался в лица людей. Круглое лицо Алеши стало жестче, взрослее.
О чем-то взволнованно шептались, очевидно спорили, девушки на второй скамье.
Вздыхала и качала головой Василиса.
Полюха утратила заносчивость, но все еще храбрилась, рассчитывая на доброту и жалостливость односельчан.
«Изменится она или нет после этого собрания? — думал Андрей. — Мало я ее знаю, но ясно одно: оставить ее можно только в том случае, если с ее прежним отношением к колхозу будет покончено».
Он встал:
— Пелагея Конопатова, вы и ваш муж работали в колхозе мало-помалу, когда колхоз был богатым, но как только наступили трудные дни, вы плюнули на колхоз. А нужны ли вы сами колхозу? Что сделали вы здесь за многие годы? Вы не только отстранились от работы: вы позволяете себе насмехаться над лучшими колхозниками. Вы, Василиса Михайловна, и вы, Петр Матвеевич, «жалеете» Конопатовых? Вот и я хочу поговорить с вами о жалости… Что такое жалость? И не права ль была Любава, когда говорила, что, жалея Конопатовых, вы тем самым проявляете безжалостность и беспощадность к ней самой и к ее детям, потому что такие, как Конопатовы, тащат колхоз вниз и мешают жить таким, как Любава, и вам самим. И когда вам жалко кого-нибудь, то я советую вам вспомнить, что, жалея лентяя, бьешь трудолюбивого, жалея труса, бьешь отважного, жалея вора, бьешь честного.
— Не жалеть надо, а подумать, смогут ли Конопатовы работой загладить свою вину перед колхозом, — закончил Андрей.
Тогда поднялась Полюха. Она поняла, что дело ее плохо… Она еще не совсем ясно представляла себе, как это бывает, когда люди выбрасывают из своего круга существо вредное и опасное, но предчувствовала, что катастрофа грозит немалая. Страх перед надвигающейся бедой овладел Полюхой, и она заплакала:
— Что ж вы, товарищи колхозники… Как же так? В трудные годы вместе, а теперь, когда пошел колхоз на подъем, — нас выгонять?! Да где же в Советской стране есть такие законы? Ни тебе предупреждения, ни выговора, ни тебе серьезного разговора… Я на этой улице родилась, я на этой улице жизнь прожила… Как же это?.. Я, конечно, виновата… По несознательности все это… Прошу я вас слезно, дайте вы нам выговор, дайте предупреждение, а мы себя оправдаем. Кланяюсь я всему собранию и даю слово за себя и за своего мужа работать вперед по всей своей колхозной сознательности.
— Дать им строгий выговор и последнее предупреждение, — сказал Матвеевич. — А там, если слова своего не сдержут, пусть на себя пеняют.
С его предложением согласились все.
Пришло время перейти к последнему, самому тяжелому для Василия вопросу.
Он, словно забывшись, в непонятном для окружающих оцепенении, сидел на своем председательском месте. Над низко склоненным лбом смоляной гривой нависла тяжелая прядь волос. Мрачноватое лицо скрывалось за ней, и тем сильней бросались в глаза его руки. Темные, тяжелые, как жернова, с широкими сплющенными большими пальцами, с твердыми, светлыми, светлее рук, ногтями, они искали на столе, за что бы им ухватиться, не нашли ничего подходящего и стали мять белый листок, на котором была написана повестка дня.
Странно было видеть, как неуклюже и старательно эти огромные ладони мнут маленький дрожащий листок, как он не поддается им и, помятый с краю, остается гладким посредине.
Колхозники смотрели на председателя, ожидая, а он не замечал десятков устремленных на него взглядов, погруженный в задумчивость. Андрея удивил этот непонятный «уход в себя» на глазах у всего собрания.
— Что ж ты медлишь? — тихо спросил он.
Почти одновременно раздался удивленный возглас Василисы: — Василь Кузьмич, иль тебя в сон сморило?
Василий встрепенулся. Сизо-черная прядь взлетела надо лбом. Руки сжались так, что еще сильнее посветлели ногти.
— Товарищи, последним вопросом на повестке дня стоит освобождение Кузьмы Васильевича Бортникова от работы на мельнице.
— Вот те и раз!
— Это по какой же причине? — Это почему же?
— Согласно поданного им заявления… — глухо сказал Василий.
— А по какой же причине подано заявление?
— Чего это ты надумал, Кузьма Васильевич?
— Что прописано в заявлении? Почему отказывается?
— Согласно плохого состояния здоровья… — еще глуше прозвучали слова Василия.
— Да что с ним попритчилось?
— Какая хвороба напала?
— Так что годы его и здоровье вообще… — Василий мучительно мял в руках бумажку.
— Пускай сам расскажет!
Все учуяли неладное и смотрели то на отца, то на сына. Старик сидел, сгорбившись, весь темный, с ярким сиянием седины над смуглым лицом. Глубокие морщины пересекали его словно выжженное и обуглившееся лицо. Колхозники привыкли видеть его статным, величественным, с особым выражением важной благожелательности в черных глазах, и теперь всех поразило его внезапное одряхление. Дряхлость ощущалась не в согнутой спине и не в глубоких морщинах, а в беспомощном, страдальческом, неспокойном выражении лица. Такое выражение бывает у больных, когда и боль, и страдание, и брезгливость к самому себе, и беспомощность смешиваются в одно непереносимое, угнетающее чувство.
Это беспомощное лицо старика особенно бросалось в глаза рядом с гневным, горящим лицом Степаниды, не спускавшей с Василия пронзительных и ненавидящих глаз. Василий не смотрел ни на кого.
«Что-то есть между ними», — невольно подумали многие. Стало тихо. Одна Фроська ничего не почувствовала, подпрыгнула на подоконнике и голосом, неприятно звонким в тишине, крикнула:
— Кузьма Васильевич, иль тебе на мельнице блины с пирогами надоели? Ты меня позови, я до них охотница.
— Кши ты, сорока на заборе! — одернул ее Матвеевич.
— Тут дело серьезное. Кузьма Васильевич, просим рассказать, какая такая причина твоего ухода.
— В заявлении всё указано…
— Ты что же, вовсе переходишь на больничное положение?
— Вовсе отказываешься работать?
— Нет.
— Так как же так? Какую же тебе работу легче мельниковой?
— Сиди себе да слушай, как вода шумит, — вступилась Василиса, — мешки ворочать — у тебя помощник есть. Ты колхозу как специалист надобен.
— Таких мельников, как Кузьма Васильевич, по всему району поискать! — елейно пропела Ксенофонтовна. — Василий Кузьмич, что ж ты не уговоришь отца порадеть для колхоза?
Отец и сын не смотрели друг на друга. Что-то неуловимое, трагичное было в их лицах, одинаково смуглых, с одинаковыми черными надломленными бровями. В комнате стало очень тихо.
— Прошу меня освободить… — глухо повторил старик. Его горький вид встревожил колхозников:
— Да что же это такое?.
— Уж не обиделся ли ты ненароком?
— Не сказал ли тебе кто пустого слова?
— Уж не по оговору ли решил уйти? – Старик поднял глаза.
— Батюшка, Кузьма Васильевич, — взволнованно и жалостливо заговорила Василиса, — что ж ты всякого пустого слова слушаешь? Да кто тебе причинил этакую обиду?
Старик молчал, и колхозники поняли, что нащупали истинную причину его отказа. Сразу зашумели, заговорили.
— Собака лает — ветер носит!
— Мы тебя не первый год знаем!
Старик встал. Взгляд его был мучительно тосклив, беспокоен. Руки старчески дрожали, вздрагивали ресницы, подергивались губы, щеки. Все лицо его как-то дряхло, старчески трепетало. Он ловил губами воздух.
— Прошу меня освободить… Так что я… — он сглотнул, хотел что-то сказать, но Степанида дернула его за руку и почти силой усадила на место.
Василий теперь поднял глаза и, не отрываясь, смотрел на отца, забыв о себе, о колхозниках, о том, что он должен вести собрание.
— Что ж ты не руководишь собранием? — тихо сказал ему Андрей. — У тебя все самотеком идет.
Василий взял себя в руки:
— К порядку, товарищи! Кто хочет высказаться?
— Прошу слова! — встал Пимен Яснев. Невысокий, очень стройный, он был, по-молодому легок, сдержан в каждом движении. У него было тонкое, строгое лицо с постоянным выражением напряженной внутренней жизни. Во время войны он прославился тем, что отдал в фонд обороны все свои сбережения — тридцать тысяч.
Его, одного из лучших работников и одного из самых надежных людей колхоза слушали с особым вниманием.
— Товарищи, — начал он по обыкновению очень тихо. — Кузьма Васильевич своими руками отремонтировал всю мельницу. С тех пор, как он стал мельником, мельница наша начала работать без поломок и с доходом. Это все нам известно. Второго такого специалиста нет в колхозе. А что касаемо оговоров, то на чужой роток не накинешь платок. Мы с Кузьмой Васильевичем на одной улице прожили с пеленок до седых волос. Мы его знаем. Нет у нас в колхозе такого человека, чтоб не увидел от него добра и помощи. Опять же на мельнице надо не только специалиста, но и твердого человека, чтоб не соблазниться на легкую наживу. Всем колхозом просим мы тебя, Кузьма Васильевич, не бросай работу.
Слово взял Тоша Бузыкин. Он сдвинул фетровую шляпу на затылок, засунул руки в карман.
— Товарищи! — говорил он. — Колхоз наш идет на подъем, и каждый человек должен быть на своем месте. Еще нам, как и всему государству, предстоят трудности, и послабления делать нечего! Товарищи, я полагаю, как идет наше внутреннее и международное положение (при этих словах Тоша покосился на Андрея — и мы, мол, не лыком шиты), как идет наше международное положение, то хорошими мельниками кидаться нельзя! Предлагаю заявление Бортникова оставить без последствий!
Ему захлопали. — Вопрос ясен!
— Голосуй, председатель!
— Чего там! Не принимать отказа.
— Голосуй, Василь Кузьмич, да кончай собрание. Который час сидим. Пора домой.
И снова встал старик Бортников и снова повторил:
— Прошу меня освободить…
— Да почему?
— Из-за чего, чудак человек? — Назови свою причину.
— Так что… мне… не доверяют… Так что… прошу освободить…
— Доверяем мы тебе.
— Голосуй, председатель! Чего говорить!
— Доверяет тебе колхоз.
— Кто тебе не доверяет?
— Я не доверяю… — смятая бумажка вмиг потонула в кулаке Василия и тут же выпала. И обессиленные ладони неуклюже упали на дощатый стол. Снова стало тихо.
Фроська как раскрыла рот для очередного выкрика, так и позабыла закрыть.
«Так вот оно что! — думал Андрей. — Вот почему он мучился».
Василий и жалел отца и понимал, что поступить иначе не может и не смеет. Он не рад был жизни в эту минуту. Правая рука ухватилась за ручку, переломила ее и сжала так, что перо впилось в испачканную чернилами заскорузлую ладонь.
Андрей взял обломок из его рук.
— Почему не доверяешь отцу! Говори, что знаешь! — потребовала Любава.
— Бей уж, коли замахнулся! — истерически выкрикнула Степанида.
Она высоко вскинула голову, щеки ее рдели, взгляд бил в лицо Василию ненавистью, на побледневшем лбу выступили четкие дуги бровей. Встретившись с опасностью, она, как всегда, пошла на нее грудью.
И еще заметнее на глазах у всех одряхлел и ослаб старик. Не было в нем ни гнева, ни ненависти, ни страха. Беспомощными и слезящимися глазами ребенка он смотрел на сына, словно, наперекор событиям, только в нем искал спасения. Стыд мучил его. Люди все вместе шли вперед. Как же случилось, что именно он, всеми уважаемый Кузьма Бортников, превратился в камень на их дороге?
Андрей тихо сказал Василию:
— Расскажи собранию, в чем дело, Василий Кузьмич.
Василий встал.
— Я скажу… — передохнул он. — Я сейчас скажу… На той неделе привозили молоть гречу для детского дома… А через несколько дней у бати угощали меня гречишниками… А гречки у него до этого не было… и купить ее тоже негде… — Василий стоял на виду у всех, искал еще слов, но не находил и не догадывался сесть. Не было в комнате ни одного лица спокойного или равнодушного. Даже лицо Ксенофонтовны утратило свое обычное, мелочное и хитрое выражение. Сползли, как маска, подозрительный прищур, елейная улыбка. Обнажилось лицо человеческое, горько взволнованное.
В ненарушимой тишине поднялся с места Кузьма Бортников. Среди всех присутствующих возвышались теперь отец и сын. Стояли они на глазах у всех, лицом к лицу, друг против друга: один — на председательском месте, другой — у задней скамейки.
— Виноват я перед вами… Была эта гречка в моём доме… Судите… К чему присудите, то и приму…
Тогда, отодвигая старика плечом, поднялась во весь рост Степанида.
— «Была в нашем доме эта гречка», — гневно повторила она слова старика. — Да что ты, Кузьма Васильевич, говоришь? Что ты сам себя оговариваешь, неразумная твоя голова! Не слушайте вы его, товарищи колхозники! Он сам себя оговаривает, как дитё малое, по своей по неразумной совестливости. Тот грех на себя принимает, в котором неповинен. Я в том повинна, но и за собой большого греха не знаю, и как было, обо всем расскажу вам, и свидетели каждое слово мое подтвердят. — Она перевела дух и продолжала уверенно и твердо: — А и дело-то было такое, что выеденного яйца не стоит. Как выносили эту гречку с мельницы, то развязался мешок и просыпалось малость на землю. А там и сор и гусиный помет, сами знаете, к мельнице со всего села гуси ходят. Хотела я эту гречку просыпанную подобрать, да возчик детдомовский говорит: «Что ты, матушка, разве будем мы детишкам скармливать такую гречку — с сором да с пометом? Это, говорит, для них вредно». Сказал так, да и уехал. А что это так было, — тому свидетели возчик детдомовский да Пимен Иванович Яснев. При нем было дело!
— Верно, было, подтверждаю! — радостно сказал Яснев. Он тут же припомнил случай с просыпанной гречкой. Правда, просыпалось очень мало, просыпанного не могло хватить и на десять гречишников, но Ясневу так тяжело было смотреть на позор старика Бортникова и так хотелось верить в чистоту и незапятнанность человека, с давних пор уважаемого и близкого, что горстка просыпанной гречки в его памяти сама по себе разрасталась. «Может, ее и больше было, — думал он. — Я ж ведь не мерил! А что просыпали — это верно, это я видел». И он еще раз во всеуслышанье с радостью подтвердил:
— Это верно! Это я хоть под присягой скажу. Bсё верно говорит Степанида Ильинична!
— Ну вот, — продолжала Степанида. — А когда возчик уехал, я эту гречку подмела, да просеяла, да кипятком обварила, да вместе с ржаной мукой замесила на гречишники. Вот и весь мой грех. Судите, коли есть за что судить!
— Господи! — раздался звенящий и жалостливый голос Василисы. — Да что ж тебя судить за пару гречишников? Да что мы, не люди! Сусеки обмести, из мешков пыль вытряхнуть — вот тебе и гречишники!
Опять раздались голоса:
— Бог с тобой, Кузьма Васильевич!
— Чего уж там!
Крепко было уважение людей к Кузьме Бортникову.
Слово взял Матвеевич. Он был взволнован, как и все присутствующие. Он и жалел Василия и Кузьму и одновременно осуждал их обоих — Василия за беспощадность к отцу, а Кузьму за то, что верх над ним брала Степанида. В нем, как и во всех других, сцена, прошедшая перед его глазами, разбудила свои мысли, ещё не ясные, но волнующие, и тяжелые, и радостные одновременно.
— Товарищи, мы все знаем Кузьму Васильевича как человека справедливого и хозяйственного. Кто нам пустил в ход мельницу? Он. Кто допреж этого безотказно шел на любую работу? Опять же он. Если они смели полкило просыпанной гречки, так у другого мельника не то что полкило, — десять кило по одному полу рассорится. На хорошую дорогу выходит наш колхоз. Как же нам без старика Васильевича? В трудные дни он работал с нами рук не покладая. Предлагаю Васильевича в мельниках оставить и доверия нашего с него не снимать.
Один за другим выступали колхозники в защиту Бортникова. Сидя на задней скамье, не скрывая слез, выступивших на глазах, старик слушал говоривших о нем так, словно дело шло о его жизни и смерти. Он и сам хорошенько не знал, правду или неправду сказала Степанида.
Степанида часто приходила на мельницу «убраться».
Она мыла полы, перетряхивала мешки, наводила идеальный порядок, а потом в доме нежданно появлялись ячменники и гречишники.
— Откуда? — спрашивал Кузьма.
Она сурово поджимала губы, смотрела ему прямо в глаза и отвечала:
— На базаре купила.
Где-то в глубине души он подозревал неладное, но старался не задумываться над этим — так хорошо, так тихо, уютно и спокойно жилось ему около Степавиды.
Она и в молодости им верховодила, а в старости он совсем впал в зависимость от нее. Душой он одряхлел раньше, чем телом. Он еще легко ходил и стройно держался, но уже была в нем старческая тяга к теплу, покою, старческая робость перед женой и подчинение ей, которое они оба хорошо маскировали внешним проявлением его власти в семье. Вся жизнь его прошла гладко и однообразно. Он работал, слушался Степаниду, был счастлив в семье достатком, общим уважением и не задумывался о том, откуда и как пришло ему это счастье.
В этот вечер он испытал первое потрясение, первый жгучий позор; понял, что не дороги ему ни шифоньеры, ни диваны. Оттолкнулся от жены и всем своим сердцем, дряхлым и детским, потянулся к сыну. У него не было досады на сына. Он уважал его сильнее, чем прежде, и по-отцовски тосковал о его сыновьей близости.
С каждым новым выступлением колхозников Василию становилось все тяжелее. Несмотря на слова Яснева, он не поверил Стеланиде. Он чувствовал, что рассказ ее — ловкая увертка, но доказать ничего не мог.
«Запутала отца, хитрая баба! — думал он. — Запутала, а сама выскользнула, ужом вывернулась из рук. Знаю я это, а доказать мне нечем. Высказать все свои сомнения перед собранием? Да ведь что скажешь? Нельзя человека вором обозвать без доказательств, без фактов. И батю жалко. Ох, как жалко батю!»
Он крошил на столе все, что попадалось ему под руку. Не замечая этого, он ухитрился отломить дужку у колокольчика.
Он не слушал того, что говорили колхозники. Он видел, как согнулся отец, и не мог оторвать взгляда от его подергивающихся губ, от сухих добрых рук, которые так часто и так нежно опускались на мальчишескую голову Василия, а теперь беспомощно повисли.
«Пускай будет как будет!..» После этого собрания Степанида соринки не вынесет с мельницы. Она теперь поутихнет.
Андрей осторожно, как у лунатика, взял из его рук чернильницу и поставил ее на противоположный конец стола.
Василий, беспомощный и ослабевший, спросил у него:
— Что ты скажешь? Что совесть твоя посоветует нам, Петрович?
Трудно было Андрею разобраться во всем происшедшем. И он не до конца поверил Степаниде, но видел, с какой любовью и уважением относятся к старику Бортникову односельчане, видел, как потрясен и как тяжко переживает свой позор старик.
«Если бы воровство было очевидно доказано, тогда бы другое дело, — думал он. — Но сейчас ни один суд не осудит: доказательств нет. И нельзя назвать человека вором на основании одних подозрений. Да и не вор он, этот старик, по всему видно, что не вор! Если и виновен в чем-нибудь, так в слабости, в слепоте… Он так потрясен, что до смерти не забудет сегодняшнего собрания. Правильно идет собрание, правильно люди решают вопрос!»
Так думал Андрей и поэтому молчал во время обсуждения и поэтому на прямой вопрос Василия ответил:
— Я Кузьму Васильевича знаю меньше, чем колхозники, и советчиком в этом деле быть не возьмусь. Решайте, как найдете нужным, товарищи, вам виднее! Если же вас интересует моя мысль по этому поводу, то я могу высказать. Думаю я, что Кузьма Васильевич прожил на глазах у всех долгую, трудовую, достойную уважения жизнь, и не будет он на старости лет позорить эту жизнь! Думаю я, товарищи, что честь Кузьме Васильевичу дороже пары гречишников. Думаю, что надо оставить Бортникова на мельнице, а во избежание толков и недоразумений всем посторонним, а в том числе и жене его, вход на мельницу строго-настрого воспретить.
— Да я и к порогу близко не подойду! — вскинула голову Степанида.
— Голосуй же, Василий Кузьмич!
Единогласно постановили оставить Бортникова на мельнице.
После собрания Василий и Андрей вышли вместе. Когда они уже подошли к дому, Василий остановился.
— Погоди входить, Петрович… Я тебе что должен сказать…
Звездная ночь была тиха и безлюдна. Где-то проскрипели шаги, стукнула калитка. И снова все стихло. Молчал и Василий.
— Слушаю тебя, Василий Кузьмич.
Андрей всматривался в его лицо, полускрытое темнотой, перерезанное черной широкой полосой бровей.
— Вот я относительно чего… Не поверил я мачехе… Чистотка она, брезгуля, не станет она стряпать из гречихи, смешанной с гусиным пометом. Да и не в том дело… Нету у меня доверия к ним… Не к отцу— отец в стороне… К ней… Недаром она частила на мельницу то убраться, то мешки зашить.
— Факты у тебя есть?
— Если бы были, разве бы я так разговаривал!.. Фактов нет, а вот сосет меня что-то и не отпускает….
— Старик-то честный, говоришь?
— Не корыстный старик. Труженик старик, скорее себе руки обрубит, чем чужое возьмет. Сам так жил и нас тому учил.
— Работник ценный для колхоза?
— Как бы все такие-то были! Сам слышал, как о нем колхозники говорили!
— Значит, вся вина его в слабости, в близорукости… А как ты думаешь, дальше он лучше или хуже будет работать?
— Горы ворочать будет… Я его знаю!
— А как с мачехой?..
— И близко к мельнице не подойдёт. Он ее не подпустит. Он мягок, пока до крайности не дойдет. А как дойдет, — железо! Не будет больше этого в ихнем доме.
Скрипнула дверь, и Авдотья в накинутом на плечи полушубке показалась на крыльце.
— Что же вы стоите? Слышу, будто говорят… Думаю, что нейдут?..
Обида звучала в ее голосе. К ней успела забежать Танюшка и рассказала о собрании. То, что Василий ни словом не обмолвился при ней о деле, тяжелом для него и касавшемся их семьи, оскорбило Авдотью. То, что муж и секретарь райкома стояли у крыльца, словно боясь войти, боясь, что она услышит какие-то их важные и для нее и для колхоза разговоры, оскорбило ее еще больше. Она пропустила их в дом, а сама прошла посмотреть, хорошо ли заперты свиньи в свинарнике. Скрипела под ногами узкая тропка, пересекавшая двор. Авдотья шла медленно.
«Таят от меня свои разговоры. Мешаю я им. До чего домолчались мы с Васей — хуже чужих стали. «Стали»… А раньше разве лучше было? Еще когда женихались, песни он мои слушал, кисеты мои дареные носил, на колени мне голову клал, нагулявшись, а до меня до самой ему и дела не было. Как я живу, что у меня на душе, что на сердце, — это ему без интереса».
Она проверила запор, медленно поднялась по обледенелым ступенькам крыльца и задержалась у двери. Ей трудно было войти в дом.