Мартовским утром между Василием и Авдотьей произошла одна из тех шутливых и веселых ссор, которые случались нередко.

За завтраком Авдотье стало нехорошо, и она прилегла на кровать, Василий сел рядом с ней.

— Ничего, Вася, — говорила Авдотья. — Уже отпустило, прошло со мной, — на ее побледневшее лицо возвращался румянец.

— Это у тебя от меду. Второй раз за тобой замечаю: как поешь меду, так тебя мутит.

— Характерный будет сынок, — улыбнулась Авдотья, — того ему не надо, этого он не принимает… Если сынок родится, Кузьмой назовем, а если дочка? По цветку есть имя — Маргарита, или по ягоде тоже можно назвать — Викторией.

— Клюквой… — глуповато и самодовольно улыбаясь, прогудел Василий; его волновали мысли о ребенке, и он пытался за напускной грубостью спрятать волнение.

— Дурной ты какой! — рассердилась Авдотья. — Он ещё махонький, он еще не родился, а ты над ним насмехаешься. Осердилась я на тебя. Уходи отсюдова! — она повернулась к нему спиной.

— Дуняшка!

— Сказано тебе, осердилась я на тебя!

— И что ты у меня за жена получилась! — вздохнул Василий. — Не знаешь, с какого боку к тебе подступиться!

Авдотья повернула к нему смеющееся раскрасневшееся лицо:

— А ты походи, походи округ меня! Округ невесты не хаживал, округ жены теперь походи!

В дверь постучали, на пороге показалась небольшая квадратная фигура, и голос Андрея весело произнес:

— Я тут лишний, кажется?

Авдотья торопливо соскочила с постели, а Василии смутился от того, что Андрей застал его дома, а не в правлении.

— Мы тебе всегда рады, Андрей Петрович! — сказал он и начал оправдываться. — Только что с Дуняшкой домой пришли, только успели позавтракать. У нас уж такой обычай: встанем в пять и уйдем по хозяйству, а в десять у нас перерыв на завтрак. Раздевайся, садись с нами!

Андрей не слушал Василия. С любопытством и удовольствием он оглядывал комнату. Здесь не было того идеального порядка, который Андрей застал, попав сюда впервые в феврале прошлого года, но стало уютнее, домовитее. Он ничего не сказал Василию и Авдотье, но взглянул на них с такой добродушной, насмешливой и всепонимающей улыбкой, что оба они покраснели.

— Завтракать не буду, а если ты готов, пошли по хозяйству. Я сегодня к вам на весь день, до вечера. На той неделе в райкоме будет слушаться отчет Валентины о вашей партийной организации. Хочу перед этим посмотреть на все и вместе с вами подумать… Не знаешь, где Валентина?

— Уехала в Буденновский. Часа через три должна быть.

— Жаль, что не застал ее. Ну что ж… Пошли…

Василий уже привык к дотошности и въедливости Андрея, вникавшего в каждую мелочь колхозной жизни, но впервые видел его таким сосредоточенным. В сером зимнем пальто, делавшим его еще шире и приземистее, Андрей кубарем катался по всему колхозу, и походка его была такой скорой, что длинноногий Василий едва поспевал за ним.

Андрей осмотрел фермы, склады, электростанцию, побывал на лесоучастках — везде был порядок, и Василий ждал похвал и одобрений, а секретарь становился все молчаливей и озабоченней.

«Что ему опять не так? — уже с легкой досадой на него думал Василий. — Когда худо было в колхозе, ходил со мной по хозяйству веселый, разговорчивый, а нынче ходит, будто меня и нет рядом. Глядит на овраги. Чего он на них уставился? Чего увидел? Рукой повел, словно сказал что-то про себя! Опять покатился! Ух ты, как поддал пару! Не поспеешь за ним! И все молчит. Иной раз и не пойму я его, что за человек?»

Обойдя все хозяйство, Андрей пришел в правление, поздоровался с Валентиной, которая только что вернулась из соседнего колхоза, и попросил у Валентины и Василия на днях намеченный ими производственный план на 1948 год. Он долго сидел над бумагами, не обращая внимания на шум и разговоры в соседней комнате, тер маленькой ладонью выпуклый лоб, записывал что-то в блокнот.

Он отложил план незадолго до начала открытого партийного собрания, когда коммунисты уже начали собираться в правлении.

— Ну, как на твой взгляд наш план? — спросил Василий, гордившийся своим произведением, над которым посидел не один день.

— На партийной организации обсуждали?

— Не успели еще, — ответила Валентина.

— Оно и видно.

Он умолк и стал разыскивать у себя в кармане спички и портсигар.

Спички ломались, он долго возился с ними и, наконец, закурил, по-прежнему не прерывая молчания, не обращая внимания на выжидательные взгляды окружающих.

— Почему оно и видно? — нетерпеливо спросила его Валентина.

Он пустил несколько колец дыма и только тогда ответил, обрубив фразу:

— Беспартийный план у вас получился…

— Как это беспартийный?

— А так. Куда ведет? На что ориентирует? Какие ставит узловые вопросы?

Андрей не смотрел ни на жену, ни на Василия. Взгляд его шел как бы сквозь людей, и казалось, он не замечает ни их огорчения, ни их волнения. Жесткие складки удлинили губы. У Василия на миг возникло раздражение. Иногда он чувствовал в Андрее какую-то «таранящую», слишком стремительную и прямолинейную силу.

«Что опять надо этому человеку? Люди хорошо поработали, добились успеха, доброго урожая. Грех ли похвалить людей за это?»

А секретарь, не замечая его недовольства и огорчения, повернулся к нему:

— Ты помнишь, Василий Кузьмич, наш первый разговор? Ты мне тогда сказал: «Если поможешь, то с первого урожая выбьемся из отстающих, со второго — поднимемся до хорошего, с третьего — выйдем в передовые». Мы тебе помогли людьми, машинами, семенами, денежной ссудой. Ты тоже свое слово сдержал — колхоз выбился из отстающих. Сейчас есть все возможности для того, чтобы двигать в хорошие и в передовые.

— Двигать в передовые, — усмехнувшись, повторил Василий. — Это легко сказать. Конечно, мы и сами на это целимся, да ведь не одной тропой идти от плохого до хорошего и дальше, от хорошего до передового! Это ж не железная дорога от Угреня до города, от города до Москвы. Это все равно, что с железной дороги разом пересесть на самолет! Пересадка нужна!

— Вот именно, — подтвердил Андрей. — Вот в этом вашем плане я и не вижу твоих пересадочных узловых станций. Ну, что это?! — он небрежно и сердито потряс листы планов. — «Вывезти столько-то тонн удобрений к такому-то сроку», «Прояровизировать столько-то тонн зерна…» Это все хорошо и нужно, но ведь это же все и в прошлом году было.

— В прошлом году ты, Андрей Петрович, хвалил наш план! — сказал Буянов. — И даже сам его составлял вместе с нами.

— Это, брат, большая разница! В прошлом году у вас были три узловые задачи: организовать крепкие бригады, ввести севооборот, повысить мощность гидростанции. Вы это все сделали. А нынче что ж? Повторенье старого? Где здесь, — он снова потряс листами планов, — где и в чем здесь основа для дальнейшего роста и гарантия дальнейшего движения? Где «пересадочные станции», если говорить твоими словами, Василий Кузьмич? Где такие узлы, о которых можно сказать; когда мы осуществим это, хозяйство поднимется на новую ступень! В плане нет целеустремленности, нет партийности.

— Это только наметка плана, — с досадой сказала Валентина. — Он еще не обсужден ни на партийном, ни на общем собрании.

— Зачем же давать такие выхолощенные наметки?

Валентина сердилась на мужа. Они не виделись около двух недель, потому что оба были очень заняты, а теперь при встрече он вместо того, чтобы поговорить с ней наедине и указать недостатки плана, беспощадно ругал ее творение при всех.

«Так недолго и авторитет секретаря партийной организации подорвать, — думала она. — Не мог поговорить со мной об этом дома!..»

Но Андрей не собирался поддерживать ее авторитет таким «семейным» способом и еще решительнее продолжал при общем молчании собравшихся:

— Орех без зерна, мина без взрывателя — вот что такое ваши наметки!

Этот маленький, но обуреваемый большими планами человек принес с собой тревогу в партийную организацию первомайцев. До его приезда все казалось хорошо и спокойно, а теперь возникли недовольство и неудовлетворенность. Он не замечал ни обиды жены, ни сумрачных лиц колхозников. Валентина знала в нем эту способность: наметив впереди цель, идти к ней, не считаясь ни с какими побочными обстоятельствами. Он встал и начал быстро ходить по комнате, маленький, сердитый, похожий на взъерошенного воробья.

«Учить ты можешь. Учить — это всякий сумеет, — с досадой и обидой думал про него Буянов. — А вот так ли ты сам-то работаешь по району?» Он решил задать секретарю ехидный вопрос:

— Вот, Андрей Петрович, ты все твердишь нам: «Узлы, новая ступень, пересадка». Интересовался бы я знать… Вот у нас был отстающий колхоз, а у тебя отстающий район. Где же у тебя по району эти самые узлы и пересадки, которых ты от нас хочешь? Или, на твой взгляд, это только для нас обязательно, а для всего района в этом нужды нет?

Андрей остановился, посмотрел на невинное лицо Буянова, понял скрытое ехидство его вопроса и повеселел.

— Нет. Это и для меня обязательно, Михаил Осипович.

— А что же это за узлы и за пересадочные станции районного масштаба в районных планах?

— Есть такой узел. Есть такая станция… – Смешенное выражение мечтательности и твердости появилось на лице секретаря. Он молча подошел к окну. Все притихли, заинтересованные его словами и наступившей за ними паузой.

— Это наша новая МТС, — негромко закончил Андрей.

Слова его разочаровали первомайцев.

«Новая МТС. Что же здесь такого? — подумал Буянов. — Ну, построили эту МТС. Прохарченко строил да строительный отдел райисполкома. Петрович помогал, конечно. Однако не с чего так говорить, словно в районе обнаружили золотой клад».

Андрей уловил общее разочарование, но не смутился им:

— Об этом мы скоро будем разговаривать на партактиве. Скоро всем станет ясно, почему я говорю о новой МТС, как о новой ступени в жизни всего района. Сейчас договорим о вашем колхозе. Прежде всего основное — о росте партийной организации.

— У нас два новых коммуниста: Яснев и Сережа, — сказала Валентина.

— Немного, но это понятно. Прошлый год был годом выявления и изучения людей. Теперь наступило время серьезной работы по подготовке в партию ваших передовиков. — В такт коротким, рубленым фразам Андрей рассекал воздух ребром маленькой ладони. — Ваши комсомолки — Татьяна Грибова и Ксюша Большакова, ваши бригадиры — Любовь Трофимовна Большакова и Авдотья Тихоновна Бортникова…

Авдотья показалась в дверях как раз в ту минуту, когда Андрей назвал ее имя. Все засмеялись, она смутилась: «Не плохим ли словом меня поминали?»

— Легка на помине, Авдотья Тихоновна! — улыбнулся Андрей. — Что же вы гостьей в двери встали? Хозяйкой входите!

Она поняла, что говорили о ней хорошо, успокоилась, вошла, уселась в уголке, чинно сложила на коленях руки и осмотрела всех ласковым и улыбчивым взглядом. Она не впервые присутствовала на открытом партийном собрании и дорожила той новой, еще непривычной, но уже необходимой связью, которая появилась между ней и лучшими людьми колхоза. Сначала она не полностью осознавала значение этой связи и воспринимала ее не мудрствуя, с обычной своей чистосердечной непосредственностью. Она видела, что люди, которые больше других нравились ей, звали ее в свой круг, и, отзывчивая на все хорошее, с радостью шла на их зов. Постепенно мысль о вступлении в партию становилась все отчетливее. Встречаясь на совещаниях в городе и в Угрене с умными, деловыми и привлекавшими ее женщинами, она обычно думала: «Наверное, партийная женщина» — и почти никогда не ошибалась. Часто ее самое принимали за коммунистку, и каждый раз ей было неприятно отрицать это, словно она невольно разочаровывала людей.

Когда Валентина впервые заговорила с ней о партии, она не удивилась, а задумчиво сказала:

— Я сама об этом думаю… Боюсь только, что политического развития у меня нехватит.

— Готовиться будем, заниматься. Не одна ты, — и Любава, и Яснев, и Сережа-сержант, и Татьяна с Ксюшей — все вместе будем заниматься.

— Так вот, — продолжал Андрей, выждав, когда она усядется, — вернемся к разговору о вашем хозяйственном плане сорок восьмого года. В прошлом году главным было создание партийной организации, а затем такие общие для всего колхоза вопросы, как организация крепких бригад, введение севооборота. Сейчас пришло время по-разному подходить к каждой отрасли хозяйства. Для каждой нужно найти свой основной узел. Для зернового хозяйства надо создать центр, вокруг которого и росла бы всякая колхозная агротехника. Вам нужна своя хорошо оборудованная хата-лаборатория. Для животноводства необходимы строительство новых ферм и налаженное водоснабжение. Правильно предусмотрены в вашем плане также вывод стад в лагери на Горелое урочище и создание кормовой бригады. Это верно! А что касается овощного хозяйства, то пора переходить к поливным участкам. Нынче шел я мимо оврагов — в них вода держится до июня, а по дну речонка протекает — рукав от реки Полянки. Есть все возможности для устройства пруда.

Недовольство и обида, с которыми вначале слушали Андрея, сменились интересом к его словам. В комнату вошли колхозники, и Андрей весело оборвал самого себя:

— Ого! Да вас тут сила, товарищи! И все старые знакомые!

Он поздоровался со всеми и для каждого нашел шутку или доброе слово:

— Что ж, Ксюша, с осени на курсы?

Ксюша покраснела:

— Не забыли, Андрей Петрович?

— Как мог забыть? Не забыл, не забыл! Секретарю райкома по штату не положено забывать! Осенью поедете на годичные курсы.

Ксюша тревожно оглянулась на Сережу. Андрей поймал этот взгляд и засмеялся:

— И это предусмотрено и согласовано с правлением! Вместе поедете. А вам, Пимен Иванович, надо зайти в райздрав насчет путевки в санаторий. Чтоб к посевной вы были в полной форме!

Василий чувствовал, как исчезает раздражение и как секретарь райкома снова покоряет его:

«Иной раз думаешь, он сквозь людей смотрит, движется, как танк, все готов подмять, лишь бы дойти, а копнись в нем поглубже, он каждого держит в памяти и, доведись беда, каждому поможет, как и мне помогал. А что он насчет плана говорил, то хоть и крепко сказано, но все в дело».

Комната уже была полна людей. Шли оживленные разговоры, слышались смех, шутки.

— Вот откуда пойдет начало новому году, — тихо сказал Валентине Василий. — Прошлому году веду я счет с того первого партийного собрания, когда мы втроем собрались. Еще ты меня ругала за то, что я разучился улыбаться…

Она поняла его настроение и ответила тоже тихо:

— А ты меня обозвал «жалейкой»… Давно-то как это было!

— Подросли! — улыбнулся Василий, погладил несуществующие завитки на щеках и подбородке и пробасил на всю комнату: — Что ж, товарищи, начинаем собрание…

После партийного собрания и отчета Валентины на бюро райкома четко определились новые задачи первомайцев. Замедлившееся было течение колхозной жизни вновь приобрело быстроту и бурность.

— Строительство задумано у нас большое. Кто строить будет? — сказал Буянов Василию на другой день после собрания.

— А ты и будешь, Михаил Осипович, — твердо ответил Василий.

Буянов подскочил на стуле:

— Да ты в своем разуме, Василий Кузьмич?

— В своем, Михаил Осипович, — с непреклонным спокойствием ответил Василий. — Нанять со стороны инженера мы не можем, да и не к чему. Справимся своими силами — с помощью района. Ты человек энергичный, способный, технически грамотный, вот и возглавишь строительство.

— Да ты это серьезно или насмех?

— Я это серьезно. С электростанцией у тебя все налажено. Мы тебя на полгода освободим от всякой другой работы. Мы тебя командируем в кировский колхоз «Красный Октябрь», у них там большущее строительство — и все своими силами. Поучишься. Мы попросим прикрепить к тебе районного инженера в качестве шефа. Литература тебе нужна? Обеспечим. Чертежные инструменты нужны? Купим. Калька нужна? Достанем. Чертежный стол нужен? Сделаем!

— Что, я тебе ко всякой дыре затычка? Не буду я тебе строителем! — кипятился Буянов.

— Будешь, — с непоколебимым спокойствием закончил разговор Василий.

Через несколько недель в колхозе появился свой собственный «строительный отдел». В особой комнате за чертежным столом воссел Михаил Буянов, окруженный рейсшинами, угольниками, рейсфедерами, рулонами ватмана и чертежами ферм, водонапорных башен, сельских клубов, больниц и яслей.

Он усиленно нажимал на Василия, требуя строительных материалов, рабочих, тягла.

Каждое свое требование он начинал с обиженного и укоризненного вопроса:

— Ты меня начальником строительного отдела сажал? Сажал! Что же, я зря буду сидеть? Когда мне будет кирпич и листовое железо? Торопись поворачиваться, Василий Кузьмич! Строительный сезон приближается!

И Василий торопился поворачиваться. Немало хлопот доставило ему Горелое урочище. Василию удалось, наконец, заключить договор, по которому облюбованные земли отводились колхозу во временное пользование на десять лет, а колхоз обязывался провести мелиоративные работы и осушить близлежащие болота. В память того, что первую мысль о Горелом урочище подал Алеша, урочище звали в колхозе Алешиным холмом. В плане, который землеустроители приложили к договору, холм у реки так и обозначили: «Алешин холм». С легкой руки первомайцев и землеустроителей это название стало узаконенным. На Горелом урочище тоже надо было ввести севооборот и наладить строительство. Туда была направлена специальная бригада, а по воскресеньям на Алешин холм ездили всем колхозом вместе со школьниками, стариками и старухами — на «воскресник». Работали охотно и весело. Полновесный трудодень и дополнительная оплата за перевыполнение планов изменили отношение к работе даже таких всем известных лодырей, как Полюха, Маланья, Ксенофонтовна.

Нередко в правление заходили старики и старухи, уже много лет не работавшие в колхозе, и просили Василия: «Дай подработать». И дела хватало всем.

По вечерам в красном уголке и в правлении было тесно: различные кружки — самодеятельные, агрономические, политические — не могли разместиться и спорили из-за помещения.

Даже Лена, которая после Алешиной смерти замкнулась в себе, снова оказалась втянутой в общий круговорот.

Валентине долго не удавалось вывести Лену из ее замкнутости и оцепенения.

— Не тревожь меня, — отвечала Лена на все попытки Валентины. — Мне с моими ребятишками хорошо, а с комсомольцами, с молодежью мне трудно.

— Ты слишком ушла в себя. Нельзя так. Ну, если тебе трудно с молодежью, приходи к нам, к взрослым. Вот мы, коммунисты, и те, кто готовятся в партию, собираемся, читаем Ленина, Сталина, Маркса. Мы все увлеклись этим. Пришла бы ты хоть раз! Я уверена, что и тебя захватило бы!

— Не тревожь меня, Валя…

Тогда Валентина поговорила с Любавой:

— Приди к ней, Люба. Ты все это знаешь. Ты найдешь слова для нее. И тебя она будет слушать.

— Я и сама давно думаю к ней пойти.

Вечером Лена одна в опустевшей избе Василисы разбирала старые бумаги. Ей попались Алешины тетради. Она сидела на полу возле этажерки, и слезы капали на аккуратные Алешины буквы. Ей снова вспомнился ее первый вечер в этом доме, и стол, за которым она сидела против Алеши, и его длинные ресницы, и его старательный шепот: «Синус альфа плюс косинус бета». Кто бы сказал тогда, что все получится так! Немногим больше года прошло с тех пор, а за этот короткий срок любовь, и счастье, и смерть…

В дверь, не стучась, вошла Любава. Лена не встала и не вытерла слез. Перед Любавой она не скрывала горя. Любава молча села на стул рядом с Леной, провела жесткой ладонью по ее волосам:

— Горе наше в счастье нашем…

— Как? — не поняла Лена.

— Кто большого счастья не знал, тот и маленьким обойдется, а кто большое узнал, да потерял, тому тяжко. Тебе плохо, Ленушка, а ведь мне еще лише было.

— Почему?

— По всему. Ты молоденькая, красивенькая, образованная, тебе вон и книжки то откроют, что от меня утаят. У тебя вся жизнь впереди. К тебе счастье еще раз постучится.

— Не надо мне. Я не хочу никакого другого счастья…

— А ты перед ним двери загодя не запирай. Не греши перед жизнью. Придет оно к тебе. Ведь я и старше тебя была, и детная, и необразованная, а и ко мне оно два раза постучало.

— Расскажи! — не попросила, а потребовала Лена. Она требовала по праву общего горя, по праву одной судьбы. Она смотрела на смягчившееся, задумчивое и помолодевшее лицо Любавы с удивлением. Никто в колхозе не слышал о втором счастье Любавы, все знали ее как горькую и безутешную вдову. «Скрытная она какая!» — подумала Лена и снова потребовала:

— Расскажи!

— Ну, что же, расскажу. Никому ни словом об этом не обмолвилась, а тебе расскажу. — Сухие руки Любавы перебирали бахрому полушалка, остановившиеся потемневшие глаза, казалось, зажили отдельной жизнью. — Тяжко мне было, как овдовела я. Ты легонькая, беленькая, как облачко, а я, когда овдовела, могучая была. Бывало, выйдем с бабами на реку купаться, все надо мной охают, и все передо мной, как больные, все жидкие да хлипкие. Я, бывало, стою, как из большого дерева вырубленная, и каждая жилка у меня прямо из земли растет, и каждая жилка счастья просит. Счастья, обыкновенного, бабьего, чтоб ребенок у груди, чтоб мужицкая добрая рука на плече. Первое-то время горе меня подкосило, а через год после Пашиной смерти стала я метаться. Мужики округ меня роились, даром, что детная. Трое женихов появилось враз, и стала я прикидывать, которого выбрать. Стала я прикидывать и вижу: того, что было, не будет. И похожего ничего не будет. И все одно мне — тот ли, другой ли, третий ли. А раз так, то не все ль одно — один ли, два ли, три ли… Я на грех глаза закрывать не умею. Есть такие, что безгрешными себя почитают оттого, что грешат по малости да с оглядкой. А ведь я все делаю со всего плеча. В работе ли я себя не жалею, мужа ли я любила — до кровинки бы всю свою кровь за него отдала. И по худой тропке пойду — тоже малыми шажками не сумею шагать. Поняла я это. Дала своим женихам отказ. Успокаиваться было начала, а тут, на беду ли, на счастье ли, и встретился мне он. — Лена видела, как мелко задрожали пальцы Любавы, но голос и лицо оставались спокойными. — Был на свете один-разъединый человек, которого могла я вровень с Пашей полюбить, и задалось же мне с ним встретиться! И кто бы, ты думала? Его же, Паши, родной брат. Я тогда к свекрови в Угрень приехала, и он только что вернулся с Алтая в родные места. Раньше-то я не знала его. Вхожу я в избу и вижу за столом — Паша. Слова сказать не смогла, прислонилась к печке и гляжу на него. А он на меня. Так и полюбили друг друга. Нe то что с первой встречи или с первого слова, а с одного-разъединого взгляда. Узнала я все о нем. Жена ему попалась недотепа. Ни к чему не способная — ни к работе, ни к дому. Уж на что квашню замесить — и то не может. Он с работы с МТС прибежит, — сам ей хлебы печет. Дети у нее ходят драные, неухоженные. Из-за них он и с Алтая приехал поближе к родне, да к своей матери, чтобы доглядеть за детьми помогли. Все соседи его жалеют, и все в один голос меня уговаривают: «Свою судьбу найдешь, человека осчастливишь и детей в люди выведешь». Он мне говорит: «Жене мы помогать будем, а об детях она не пожалеет. Ей с ними одни заботы да хлопоты». И дала я ему свое согласие. Только прежде чем окончательно порешить, надумала я съездить поглядеть на ту женщину, чье счастье я перебиваю… Не ездить бы мне!.. Не видеть бы ее!.. Да не смогла я так. Всему люблю я в самые глаза поглядеть. Ничего я ему не сказала, а сама собралась, да и поехала в соседнее село, где они дом купили. Вхожу в избу. В избе такая грязь, что у меня в свинарнике чище. В углу детишки играют, за столом сидит баба и сырой моченый горох ест. Вынимает щепотью из плошки и ест. Не сказала я ей, кто я и зачем. Только сказала, что, мол, родственница по мужу. Поговорила я с ней и вижу, не худая и не злая она баба, а немощная. И телом и умом немощная. Она и мужа любит, и за детей у нее сердце болит: как заговорит об них, так в слезы. «Нету, говорит, мне радости в жизни. Не любит он меня; а мне все в одном в нем. Если б, говорит, видела от него ласку, горы бы стала ворочать. А сейчас, говорит, чую, все одно не житье». Как уже это у них началось, не знаю. Она ли себя опустила и через это он ее разлюбил, он ли ее разлюбил, а с этого у нее ноги подкосились, — в таких случаях и не разберешь, где конец, где начало. Только пошло у них все худым колесом. И вижу я: не плохая она баба, а горькая. И мать своим детям. Любят ее девчонки. А детей с отцом-матерью разлучить — хуже этого нет греха.

Любава замолчала.

— Ну и что ж? — Лена тронула ее сухую руку.

— Ну, побелила я им хату, белье простирала, девчонкам платьишки пошила, Мите (его Митей звали) всю одежду перечинила и поговорила с ней, слово с нее взяла — жить как полагается, и уехала… Не видать бы мне ее… Не ездить бы…

— А он как же, Люба?

— Я его и не видела. Свекрови письмо написала, чтоб непременно к ним жить переехала, внучат спасла. А с ним побоялась встретиться. Думаю, как возьмет он меня за руки, как прикоснется ко мне, — так и все… Это ведь когда не любишь, легко: нынче взял, завтра бросил… А когда любишь? Он вскорости сам ко мне приехал. Но я к тому-то времени сама себя одолела… Переломила себя… Только с той поры вся высохла. Вот, — она подняла худую, темную руку и посмотрела на нее, как на чужую, — желтущая стала. А раньше я белая была… А так-то я теперь спокойная. Видишь, как оно, Ленушка. Приходит — уходит, а жизнь идет, и сколько уж мне горя выпало, а и я расставаться с ней не хочу. Что же ты от нее замыкаешься?

Любава улыбнулась мягкой и спокойной улыбкой:

— Я тебя вдвое постарее, а вот в партию собираюсь вступить, агрономические книжки читаю, учусь…

Внутренняя сила этой немолодой темнолицей женщины поразила Лену. Все смогла она: и пережить смерть любимого, и перенести горькое вдовство с пятерыми ребятами на руках, и вновь полюбить со всею полнотою любви, и отказаться от этой любви, и, несмотря ни на что, сохранить спокойствие, ясность, интерес к жизни. И хватило у нее силы и доброты прийти утешать Лену, улыбаться ей, гладить ее по голове своими худыми горячими, как жар, руками.

Жизнь открылась глазам Лены в такой захватывающей глубине, что она ни о чем больше не расспрашивала Любаву, ни о чем не рассказывала ей и только просила ее:

— Подожди еще!.. Не уходи!..

— Что ты все в черном да в черном, вроде старушки!.. — сказала ей Любава. — Беленькую кофточку надень, что раньше носила.

Собираясь на политзанятия, Лена впервые надела ту шелковую блузочку, которая нравилась Алеше. Она смотрела на себя в зеркало. Тоненькая, похожая на девочку, в нарядной белой блузке, она была такой, какой он знал и любил ее: она была «Алешиной Леной». И внезапно она отчетливо представила себя такой, какой она будет через много, много лет: богатой опытом, все понимающей, зрелой и сильной, как Любава. Сколько еще предстоит узнать, пережить! Но как бы она ни изменилась, всегда будет жить в ней вот эта худенькая «Алешина Лена», и на всю жизнь останется с ней Алеша, как драгоценная и неотъемлемая часть ее судьбы.

Лена вместе с Любавой пошла на политзанятия, которые проводила Валентина с коммунистами и с теми, кто готовился к вступлению в партию. Лена ожидала застать здесь обычную, несколько официальную читку книг и газет, но с первой же минуты ей бросилась в глаза и удивила ее атмосфера задушевности и какой-то трудно определимой слаженности. Видно было, что люди собираются не в первый раз, что между ними установился крепкий и не совсем понятный новичку контакт, создалась немногословная, но дорогая им близость.

Лене все обрадовались, и больше всех Валентина. Валентина заметила нарядную блузку девушки, ее еще неуверенную, мгновенную, но лишенную горечи улыбку, обменялась с Любавой понимающими взглядами и подумала: «Оживает понемногу».

— Садись, Леночка. Наконец и ты с нами. Устраивайся так, чтоб тебе было удобно. Мы сегодня начинаем изучение «Коммунистического Манифеста».

Лену не особенно заинтересовала тема занятия. Она читала «Коммунистический Манифест» раньше и до сих пор сохранила о нем несколько школьное, полудетское представление.

Валентина сказала небольшую вводную речь и подала Авдотье книгу:

— Твоя очередь читать, Дуня.

— «Призрак бродит по Европе — призрак коммунизма», — прочла Авдотья и, удивленная красотой и силой этих слов, остановилась, помолчала и перечитала их еще раз. И Лене показалось, что фраза эта только что родилась. Давно известные ей слова обновлялись, будто вымытые в напряженном, несколько суровом внимании Любавы, в сосредоточенности Пимена Ивановича, в той радости открытия и узнавания, которыми светились глаза Авдотьи. Она понимала теперь, почему так спешила сюда Любава, почему и Яснев, и Авдотья, и Буянов, и Василий, и комсомольцы так ждали этого часа.

Глубокая потребность в духовной жизни, свойственная советским людям, приводила колхозников на эти занятия. Та высокая духовная и умственная жизнь, которой жили лучшие умы человечества, минуя преграды пространства и времени, широким потоком вливалась в маленькую комнату, и часы занятий становились часами большой чистоты и задушевности.

— «Все силы старой Европы объединились для священной травли этого призрака», — читала Авдотья, и Лена, с волнением слушавшая ее, думала: «Почему эти слова, написанные столетие назад, находят такой живой отклик в сердцах Авдотьи и Любавы, Ксюши и Татьяны? Не стихи, не песня, не сказка… Простые, твердые слова о простых и трудных вещах. Почему звучат они и как песня и как железный закон?..»

Когда кончили читать первый абзац, Валентина спросила:

— Скажите, товарищи, о чем вы думали и какой документ из тех, что мы недавно изучали, вы вспомнили, когда Дуня читала о «священной травле этого призрака»?

— О декларации совещания представителей компартий, что было в сентябре месяце, — быстро ответил ей Яснев. — В «Манифесте» говорится о том, что «силы старой Европы объединились для травли призрака», а в декларации написано о походе против СССР и стран демократии, об угрозах войны со стороны импералистов США и Англии.

Обычно сдержанный и неторопливый в словах, Яснев на этот раз говорил оживленно, с видимым увлечением, точно обычные колхозные дела и беседы считал не стоившими треволнений и, наконец, дождался настоящего разговора, в котором мог проявить себя и блеснуть скрытыми талантами и возможностями.

Лене вспомнился его постоянный собеседник — старик Бортников, — и она подумала: «Вот кто был бы доволен этим вечерей! Любил старик поговорить на политические темы». Об Алеше она не забывала ни на минуту, но думать о том, что и он мог бы быть здесь, было слишком больно.

С этого вечера она стала постоянной посетительницей политических занятий. Неожиданно в кружке оказался еще один слушатель.

Однажды Петр рисовал в красном уголке заголовок для стенной газеты.

— Я вам не помешаю? — спросил он Валентину. — Сиди.

Он уселся в сторонке и продолжал работать, думая о своем. Потом его внимание привлекла фраза, сказанная Авдотьей:

«Пролетариату нечего терять, кроме своих цепей, а приобрести он может весь мир».

Фраза эта показалась такой неожиданной в устах Авдотьи, так не вязалась с этой давно знакомой женщиной, вечно погруженной в заботы о своих коровах и свиньях, и была так красива, что Петр отложил карандаш и посмотрел на Авдотью. Взволнованное и торжественное выражение ее лица удивило его.

«Да Авдотья ли это? — невольно подумал Петр. — Словно в кино…»

Он стал внимательно слушать. Оттого, что он слушал ее рассказ не в обязательном порядке, рассказ этот приобретал особую прелесть в глазах Петра. Он нередко и раньше посещал лекции, доклады и политзанятия, но все это было не то. Для озорной и беспокойной натуры Петра один тот факт, что, придя на занятие, обязательно надо было «высидеть» два часа, имел немалое значение. Всякий элемент обязательности расхолаживал его.

С этих занятий, на которые он попал как случайный и посторонний человек, он мог, не совершая неловкости, незаметно уйти в любую минуту — и именно поэтому он остался сидеть до конца.

Когда все закончилось, он шел домой и на ходу думал даже с некоторой обидой: «Так вот они что делают каждую неделю и никому ничего не говорят. В молчок». Ему даже стало досадно, что в такое интересное и увлекательное дело не посвятили его и сделали достоянием всего нескольких колхозников.

На следующей неделе в день занятий он постарался снова найти для себя работу в красном уголке и скоро взял это в обычай.

Валентина видела и учитывала своего вольнослушателя, но когда она пыталась вовлечь его в активную беседу, он хмурился и принимал равнодушный вид. Она решила предоставить его самому себе и только однажды с упреком сказала Василию:

— Сам ты коммунист, а братишка у тебя — даже не комсомолец. Как же это?

Василий поговорил с Петром. При разговоре Петр так сумрачно и непонятно молчал, что Василий с досады махнул рукой:

— И что ты за человек, не пойму я тебя!

А у Петра были свои причины для молчания. Он давно уже твердо знал, что дорога его пойдет через комсомол, но вступить в комсомол он мог только с чистой совестью. А совесть у него была нечиста.

Стоило ему только представить тот час, когда его будут принимать в комсомол, как он вспоминал лося:

«Они же будут меня принимать, как хорошего, а я буду в ту минуту стоять и думать о лосе, и врать буду, и глаза прятать буду! Нет, ну его к богу, уж лучше так, без комсомола! Какой я ни на есть, такой и есть!»

Все давно забыли о странной лесной находке, и только Петр, по-прежнему мучительно вспоминая ночами о своем выстреле, переворачивался в постели и стискивал зубы.

«Рассказать бы уж все, расплатиться за все и жить дальше, как человеку!»—иногда думал он.

Будь жив Алеша, Петр все открыл бы ему, но Алеши не было, и вместо него в комсомоле верховодила Татьяна. Рассказать о лосе девушке, по мнению Петра, было невозможно: девушка не смогла бы понять этого почти невольного выстрела.

Однажды вечером он сидел у Фроськи. Топилась печь, Фроська пряла, сидя на лавке. Ксенофонтовна по обыкновению ушла в гости. Был один из тех мирных вечеров, которые все чаще выдавались у Петра и Евфросиньи.

— Задумала я в комбайнерши идти, — говорила Фроська. — В звене ты мне не даешь развернуться, все встреваешь на дороге. И что это за работа — полоть да подкармливать! Какой интерес? Отсталость! То ли дело МТС! А на той неделе на собрании принимать меня будут в комсомол. Уж я такая: шалберничать—так шалберничать, а жить — так жить! Годы у меня уж такие, что надо и об жизни думать. Танюшка с Ксюшей уж в партию нацелились, а намного ли старше меня? А вот тебя я не пойму, Петр. Пить ты бросил, работаешь любо-дорого, почему ты в комсомол не вступаешь? Или против что имеешь? Или мать не велит?

— Против я ничего не имею, а матери и спрашиваться не стал бы.

— Так что же ты? — с обычным для нее пониманием Петра она почувствовала, что у него неладно на душе, опустила веретено на колени и заглянула ему в лицо: — Так чего же, Петруня? А?

Когда она хотела, то умела быть такой ласковой и задушевной, что Петр обмякал и таял.

— Вот что, Фрося, — начал он, — скажу я тебе про одно дело. Лося-то… знаешь, что на болотине нашли… ведь его я убил.

— Батюшки! — охнула Фроська. — Петрунька! Да как же это ты?! — От жалости к нему и любопытства она выронила веретено и не нагнулась, чтобы поднять его.

— Да и сам не знаю, как… И не думал я его убивать… А как он стал уходить, ну не могу отпустить — и все! Удержать мне его хотелось… Уж так мне жалко его было, так жалко!

— Жалко? — Фроська морщила лоб от усилия понять состояние Петра и представить, как все случилось.

— У-ух!.. Чуть не взревел! Красивый, понимаешь, был! Ноги, как струночка, сам могучий, голову кверху держал, а рога по спине, по спине расстилаются. Ух!.. — Оттого, что Петр вспомнил всю невозможную красоту зверя, нелепость случайного выстрела стала еще острее и мучительнее. — Ну, как с таким делом пойдешь в комсомол? — заключил он. — Я уже думал рассказать. Ну судить будут, ну оштрафуют, хоть мучиться перестану… Ты что скажешь?

Она, не отрываясь, смотрела на него и быстро прикидывала в уме, что будет лучше для него и что было бы лучше для нее самой на его месте. Прикинув, она заговорила со свойственной ей решимостью:

— А ясно, рассказать! Присудить тебя не присудят, тем более что ты сам повинишься и все объяснишь, как было дело. А штраф на тебя наложат! Ну и что же? Выплатим! Ведь это же себе дороже — ходить да думать! Этакую тягу в себе носить! Шут с ним, со штрафом! Зато сразу гора с плеч! Авторитет свой ты не уронишь, поскольку сам повинишься. Напротив того, еще больше к тебе веры будет. Относительно штрафа — ну, в крайности, шифоньер мой продадим, машинку тоже можно продать. Уж выручу я тебя, чтоб об этом тебе не думать!

Ей было от души жалко Петра. Как она привязалась к нему, она и сама не заметила. Она скучала, когда долго не видела его, делилась с ним всеми своими мыслями, но только сейчас, узнав, что над ним нависла беда, она сразу поняла, как он близок ей. Он уже был «свой», и, раз увидев это, она не закрывала на это глаза. Она придвинулась к нему:

— Обойдется, Петруня! Все скажи, легче будет.

Петр повеселел оттого, что Фроська так хорошо поняла его и так верно посоветовала ему то, что он сам хотел, да не решался сделать. В одиночку он никак не мог набраться духу, а рядом с Фроськой все показалось ему гораздо проще. У Евфросиньи было удивительное качество: для нее все беды и неприятности были «трын-трава» и стекали с нее, как с гуся вода. Она умела смеяться при любых обстоятельствах, а рядом с ней и другим неприятности и тяготы казались легче.

Оттого, что она приняла его беду как свою и сразу как о чем-то, само по себе разумеющемся, заговорила о продаже своих вещей для уплаты штрафа, он почувствовал благодарность к ней, и надежда взволновала его: «Любит — не любит? Пойдет за меня — не пойдет? Нет, не любит! Озорует, и все! И что это за девка, было б ей неладно! Ведь в ней и не разберешься никак!»

Долго они сидели рядом, обсуждая все подробности его признания.

А перед тем как идти домой, Петр набрался духу и выговорил те слова, которые он тоже давно мысленно повторял:

— Когда же мы с тобой поженимся-то, Фросюшка? Все одно ведь к этому придем, так чего тянуть?

Она посмотрела на него спокойным, суровым взглядом зрелой женщины:

— Ну что ж… Хоть к Новому году и поженимся.

И впервые после давнего вечера в предбаннике Петр обнял ее тугие плечи.