1. «Старое по-новому»

Октябрь был переменчив. То солнце пригревало опустевшие поля, то северный ветер гнал быстрые тучи, и отсыревшие палые листья по утрам становились хрупкими от заморозков. И под солнечным небом, и под низкими тучами ровно отдыхала земля. Взметанная Настей Огородниковой зябь была черна и бархатиста, а озими лежали как выстроченные зеленым шелком, и зелень их была по-весеннему свежа и упруга. В лесах и на луговинах умирали травы. Сперва они разгорались в беззвучном пожаре осени, переливались такими багряно-золотыми соцветиями, какими не случалось цвести им ни разу за всю их недолгую жизнь, потом сохли от солнца, мокли от дождя, темнели от времени и все теснее приникали к земле, стараясь слиться с нею, стать ею и обогатить ее.

В лесу сделалось просторнее, и в ясные дни синева свободней сквозила в поредевшей листве. Сухие золотые листья с подогнутыми краями, как крохотные лодки, скользили с ветвей, покачивались, неторопливо плавали в воздухе, нехотя касались земли и при малейшем ветре снова поднимались над нею, кружились над лесными дорогами, перелетали на поля. Их сухое шуршанье казалось прощальным, но, бывало, что лапчатый кленовый лист приляжет на сочную зелень озими и вдруг заиграет таким переливом огненных красок, что не прощаньем повеет от него, а неизбывной силой жизни и возрожденья.

В первых числах октября повезли колхозники зерно в свои закрома. Колхозники так давно не получали богатых трудодней, что Василий отступил от обычных порядков. Еще до конца хозяйственного года составил предварительный расчет и, расплатившись с государством, сразу приступил к расчету с колхозниками. Непрерывно тянулись тяжело нагруженные подводы от колхозных амбаров к домам. Дымы поднимались в небо, и в каждом доме пахло пирогами, жареным мясом, сотовым медом, полученным с колхозной пасеки. Затевались сговоры и свадьбы. Ксюша с Сережей ходили всегда вместе, но при людях смущались, не говорили друг с другом, даже не смотрели друг на другая трудно было освоиться с новым положением «объявленных» жениха и невесты.

Когда вывезли из амбаров все, что по предварительным подсчетам полагалось на трудодни, в воскресенье приступили к выдаче дополнительной оплаты лучшим бригадам. Добротные трудодни получали колхозники и в довоенные годы, но дополнительная оплата за перевыполнение плана выдавалась впервые, и Василий решил обставить это торжественно и празднично.

С утра подводы, украшенные рябиновыми гроздьями и осенними листьями, выстроились на хозяйственной площадке между фермами и амбарами. Принаряженные возчики восседали на подводах. Девчата, все, как одна, в новых туфлях и шелковых чулках, танцевали на утоптанной площадке. Дымили самокрутками старики, замужние женщины чинно сидели на скамьях, грызли каленые орехи и семечки. В гости к первомайцам пришли и колхозники из ближних колхозов. Василий был взволнован и даже немного растерян. «Еще хватит впереди дел и трудностей. Еще и хозяйственный год не кончен», — говорил он себе, и все же в этот час не покидало его такое ощущение, будто шел он к далекой цели и пришел скорее, чем думалось, и на миг растерялся: «Что же дальше?»

В короткой речи он поблагодарил передовых колхозников, потом заиграли баяны и началась погрузка зерна, и овощей, начисленных по дополнительной оплате. На пяти возах увозили зерно и овощи Большаковы — дополнительную оплату получили и Любава, и Ксюша, и старший сын Любавы Володя, работавший пастухом. Когда дошла очередь до Сережи-сержанта, Буянов, распоряжавшийся погрузкой, улыбаясь, показал на Ксюшину подводу:

— Вместе, что ли, грузить?

Ксюша покраснела, а девчата захлопали в ладоши:

— Вместе грузитесь! Вместе! Чего им теперь делиться!

Их мешки погрузили на одну подводу, оба они уселись на воз. Сережа обнял раскрасневшуюся и смеющуюся Ксюшу.

Последними грузились воза бабушки Василисы.

— Ну, Василиса Михайловна, выбирай себе любых ярочек из колхозного стада! — сказал ей Буянов.

Василиса растерялась:

— Да что ж? Мне не все ль одно!

Авдотья пошла выбирать ей ярок, Ксюша и Сережа, соскочив с подводы, побежали помогать. Со смехом и шутками выводили они белых пушистых ярок и всем колхозом решали вопрос о том, достаточно ли хороши они для бабушки Василисы. Каждый старался сказать ей что-нибудь доброе, а она, притихшая и молчаливая, в своем новом черном полушалке и в новой коричневой юбке неподвижно стояла у подводы, и вдруг слезы потекли по ее щекам.

— Что ты, Василиса Михайловна? — встревожился Василий. — Или не угодили тебе?

Василиса плакала потому, что вспомнила Алешу, но нельзя было сказать об этом, чтобы не опечалить других, и, сердясь на себя за слезы, она ответила Василию:

— По старости я… Развспоминалась… Родиться бы мне на полсотни годов попозже! А теперь что ж!.. Позднее счастье, что поздний дождь, нивы не поправит…

— Плохую ли ты жизнь прожила, Василиса Михайловна? Дай бог каждому такую старость, как у тебя…

Она закивала головой, как бы соглашаясь с Василием и благодаря его за добрые слова, а слезы все катились по ее морщинистым щекам. Она вытирала их концами полушалка и горестно говорила:.

— Стара я… стара!

Вдруг взгляд ее упал на ярку, которую Авдотья на веревке вела из фермы. Василиса сразу перестала плакать, и на ее лице появилось выражение сердитого беспокойства:

— Куда ж ты ее, Дуняшка? Это же Белянка! Куда ты ее? Сама мне говорила, что больно хороша ярка!

— А мы тебе хороших и выбираем! — улыбнулась Авдотья. — Не плохими же тебя отдаривать за твою работу! Беляна, Беляна, ну чего упираешься, неумная ты скотина!

Авдотья от души хотела порадовать бабушку Василису и выбирала для нее лучших овец, но Василиса не только не обрадовалась, а рассердилась и даже разобиделась.

— Белянку я не отдам! — решительно заявила она, как будто ярка предназначалась не для нее, а для кого-то другого. — Белянку я от себя не отпущу! Лучшую ярку у меня уводить? Где ж это виданы такие порядки?

Она почти враждебно посмотрела на Авдотью, посягнувшую на ее богатство, деловито подошла к ней, отобрала веревку и шугнула овцу:

— Киш, киш домой, негодящая скотина!

Перепуганная многолюдным сборищем и общим вниманием, ярка с отчаянным блеяньем затрусила к овчарне, волоча за собой веревку.

— Эку моду взяли — лучших ярок уводить! — бормотала Василиса. — Разве я отдам? Разве я до этого допущу?

Авдотья растерялась:

— Бабушка Василиса, да ведь мы ее не куда-нибудь, мы ее в твой же двор хотим вести.

— Вот он, мой двор! — совсем уже сердито заявила Василиса и показала на ферму.

Общими усилиями неожиданная неприятность была улажена, и Василиса успокоилась.

Обоз двинулся. За ним с песнями пошли девчата, чинно последовали женщины, неторопливо зашагали мужчины.

— Что ж, Василиса? — говорил кто-то. — Пятьсот трудодней заработала да поголовье увеличила почти что в полтора раза сверх плана. Что заработала, то и получила!

— Да и Любава и Пимен Иванович по заслугам взяли! Они в поле первые, они с поля последние.

— Комсомольцы — те больше через Алешу поднялись. Но и то сказать, поработали лето: что будни, что праздники, все, как один, на пашне. Бывало, и не прогонишь их с поля!

Никто не позавидовал богатству колхозных передовиков, наоборот, гордились тоннами зерна и овощей так, как будто сами получили их.

(……………….)

— Предлагаю вам, товарищ Волков, привести в порядок этого председателя колхоза. В свою очередь районное руководство этого безобразного момента так не оставит. Вас, мамаша, я попрошу зайти ко мне в сельсовет для разговора лично со мной.

Василий ничего не ответил Травницкому. Лицо отца, его сухие руки, его последний, трепетный, нежный взгляд стояли в глазах, заслоняя все остальное. Молча стоял Василий, ссутулившийся, понурый и печальный.

Травницкого удивило это молчание: он помнил Бортникова другим. Он бросил на Василия косой, быстрый взгляд, и счел его позу и молчаливость за признак бессилия и страха.

— А с вас, Бортников, спросят по партийной линии за недопустимые разговоры с колхозниками. Я лично буду свидетелем. Этому безобразию надо положить конец.

Василий не шелохнулся. Углубленный в свое большое горе, он был недосягаем для мелочных уколов Травницкого.

Через два дня после похорон, вечером, когда старухи, одетые в черное, пели что-то заунывное в Степанидиной комнате, пришел Сережа-сержант.

— Прости, Василий Кузьмич! Не потревожил бы тебя без крайности. Да на свиноферме беда. Молоденький хряк подыхает. У Пеструхи выкидыш, и другие свиньи все полегли…

Утром Авдотья приехала в Угрень из города, с областного совещания животноводов.

Она задержалась в Угрене: ей надо было зайти по делам в райисполком.

Как всегда по возвращении из города, она чувствовала себя освеженной, бодрой, и десятки новых планов роились у нее в мозгу.

Доверчивая, мягкая, настойчивая и добросовестная, она обладала даром располагать к себе людей. У нее появились десятки новых друзей и знакомых и среди животноводов соседних районов, и среди работников областного отдела сельского хозяйства, и среди научных работников.

Последняя поездка в город дала Авдотье особенно много. Оживленная и радостная, она шла по темному коридору райисполкома.

Ей казалось по-особенному ловко и удобно в маленьких белых валенках, шерстяной платок приятно покалывал разгоревшиеся от мороза щеки. Она шла, улыбаясь и щурясь, — после яркого солнечного света коридор райисполкома казался темным. Вдруг она остановилась. За приоткрытой дверью явственно прозвучала фамилия: «Бортников». Она прислушалась. Кто-то говорил по телефону:

— Да, да! Падеж свиней на ферме вследствие преступной халатности или злого умысла со стороны председателя Бортникова. Прокурор уже выехал на место для расследования. Подтверждаю! На Бортникова необходимо наложить домашний арест. Да, да! Кроме всего прочего, он в моем личном присутствии оскорблял колхозников.

Авдотья открыла дверь и вошла в комнату. За письменным столом у телефона стоял Травницкий.

— Что случилось у нас в колхозе? — не здороваясь, спросила Авдотья.

— У меня не приемные часы, гражданка.

— Нет, вы вперед скажите: что у нас в колхозе?

— У вас в колхозе падеж свиней и другие безобразные моменты. Выйдите отсюда и закройте за собой дверь, гражданка.

Авдотья постояла у дверей, гневная и беспомощная. Бесполезно было пытаться узнать что-нибудь от этого человека. Она, с силой захлопнув двери, побежала на улицу. С крыльца она увидела колхозную упряжку и Матвеевича. Спотыкаясь и увязая в снегу, крича и размахивая руками, она кинулась к нему через пустырь наперехват.

Матвеевич заметил ее и остановился. За пять минут разговора все стало ясно Авдотье — и причина гибели свиней, и состояние Василия. Но поразила смерть старика, которого она любила, и горько стало за мужа. Она представила его тяжелую поступь и тоскливые глаза, почувствовала тяжесть его одиночества и всю горечь сорвавшихся с языка необдуманных фраз.

Не теряя ни минуты, она бегом бросилась в райком партии.

«Андрей Петрович и меня и Васю знает. Он моему слову поверит», — думала она.

Самый домик райкома, уютный, одноэтажный, с чистотой, тишиной его многочисленных комнат, казался ей добрым и приветливым.

— Андрей Петрович не может вас принять! — сказала ей секретарша. — Через пять минут он должен выехать.

Авдотья подумала одно мгновенье, не взглянув на секретаршу, стремительно прошла через приемную и сильным толчком распахнула двери в кабинет Андрея.

«Только бы не зареветь! Только бы удержаться!» — думала она и, как только увидела ясное и доброе лицо Андрея, тут же залилась слезами.

— Куда же вы, товарищ? Куда вам? — бросилась за ней секретарша. — Я ей говорила, Андрей Петрович, она самовольно вошла!

— Оставь меня, барышня! Тут дело горькое! — решительно отстранила ее Авдотья, успокаиваясь при звуках сердитого голоса.

Андрей уже шел ей навстречу, протягивая обе руки:

— Авдотья Тихоновна, голубушка! Что случилось?

От его ласковых слов она снова заплакала. Он усадил ее в кресло, дал воды, а она все плакала, вытирая рукавичками обильные слезы, и никак не могла справиться с собой.

До этого времени всю тяжесть двойной разлуки и одиночества перенесла без единой слезы, а теперь, скопленные за год, они прорвались и хлынули неудержимо.

Она ловила их губами, вытирала белыми рукавичками, шалью, маленькими ладонями, силясь остановить, и не могла.

— Да успокойтесь же! Ну, что случилось такое ужасное?

Она начала бессвязно:

— Батя умер… Свекор мой… Василь Кузьмича батюшка! А тут… которые свиньи пропали, мы их купим… Телку свою продадим, а свиней купим еще лучше, чем были… За что же прокурора. А эта Ксенофонтовна, она же и в самом деле вредная! Она мне корову Белянку, почитай, вовсе испортила. Да ведь как же это? И батя-то, батя!.. Кабы не его смерть, и недогляда на ферме не получилось бы… Ну, вызвали бы, разузнали, а то враз прокурора! Не по справедливости это!.. Этого же невозможно допустить!

Андрей пытался уловить ее мысли.

— Ничего не понимаю! Ничего не моту разобрать. О смерти Кузьмы Васильевича я уже знаю, но при чем прокурор? Что случилось на ферме, не могу понять. Успокойтесь и говорите все по порядку.

Кое-как она овладела собой и рассказала ему:

— Этот Травницкий, он у Васи ягненка цигейского требовал, а Вася не дал, вот он и злобится.

Андрей вполне верил Авдотье, знал, что она не может оболгать человека, но она могла ошибиться.

— Ведь этого Травницкого Вася с крыльца выбросил, — продолжала Авдотья, — с крыльца выбросил и шубу его в снег повышвырнул.

— Выбросил с крыльца и шубу в снег вышвырнул?

Такая деталь меняла дело. Человек, ни в чем не виноватый, не пропустил бы безнаказанно такого поступка. Травницкий же говорил о Василии много плохого, а об этом факте не обмолвился ни словом.

— Но что же вы раньше молчали о Травницком?

— Да ведь все не до него! Столько тогда забот было да неполадок!.. Тебя, Андрей Петрович, в ту пору мы еще не близко знали, а когда познакомились, то уже прошло все давно, что старое вспоминать?

— Хорошо. С Травницким мне все ясно. Но как же это со свиньями вышло, Авдотья Тихоновна?

— Да видишь ты, Андрей Петрович, девчата думали, как лучше. Сделали табачный раствор покрепче да погорячее и положили свиней в корыто. Ну и перекрепчили раствор-то! А у свиней, по физиологии известно, особенность кожи — ихняя кожа, как губка, все в себя впитывает. Ну и отравились свиньи табачным ядом. Да ведь Вася-то тут много ли виноват? Не впервой-то от чесотки лечили, не впервой делали табачный настой! Кто их знал, девушек наших, что они этак все перевернут? А они думали, чем крепче, тем лучше! Да ведь мы не отказываемся возместить убытки! Хрячок один пропал молоденький. Пеструха скинула — все это мы купим: и хрячка и поросяток. Разве мы с Васей отказываемся? Да ведь за что судить, арест накладывать? Да еще и горе-то какое: кразу батя помер, акурат в тот день. Вася не в себе сказал. Кабы не это горе, может, и недосмотру этого не получилось бы. Да ведь мы возместим, Андрей Петрович! Весь убыток возместим!

— Успокойся, Авдотья Тихоновна. Успокойся и поезжай к себе. Думаю, что ошибку вы исправите, ущерб возместите, а в обиду Василия Кузьмича не дам. Поезжай, успокой мужа. Работайте спокойно! Вы, значит, опять вместе?

— Нет, не вместе… — растерялась Авдотья.

— Не вместе? Так что ж ты о нем плачешь? Что ж ты говоришь: «мы с Васей» да «мы с Васей»?

— Да ведь не чужой, чай… — низко наклонила она голову.

— А если не чужой, так что же вы не вместе? Ведь и он один, и ты одна. Чего вам не живется? Или человек он плохой?

— Вася-то? Хороший он! Редкостный он человек, Андрей Петрович! Этаких-то и не бывает!

— Что же ты не живешь с ним? Говоришь, хороший. Любишь его, я ведь вижу, что любишь. — Авдотья молчала, Андрей прошелся по комнате. Усмехнулся: — И чего только на свете не бывает! И каких только чудес эти райкомовские стены не видели! Час назад была у меня колхозница. «Заставь, — говорит, — моего мужа со мной жить. Он, — говорит, — мерзавец, пьяница и сквалыжник, ушел от меня. Заставь, — говорит, — его воротиться!» Я ей говорю: «Так зачем он тебе, если он мерзавец, пьяница и сквалыжник?» «Нет, — говорит, — вороти! Желаю, — говорит, — с ним жить, со сквалыжником!» А теперь обратная картина. Говоришь, муж хороший, каких не бывает, а жить с ним не хочешь! Вот и разберись тут с вами! — весело закончил Андрей.

Авдотья чуть улыбнулась сквозь слезы. Андрей опять стал серьезным:

— Извини меня, Авдотья Тихоновна, за то, что мешаюсь в ваши дела. Это не от праздного любопытства, а от большой моей дружбы к вам обоим. Разошлись вы.

Я в этом одного Василия винил, а не тебя. Думал, какой, мол, с нее спрос? Она, мол, так, вроде мышки в уголке, — тиха да пуглива. А ты вон какая, чуть двери мне не выломила, когда над мужем беда стряслась. Ты всю ферму к рукам прибрала, в первые ряды по району выходишь. Умная ты женщина и характерная. А раз так, то с тебя не меньше спрос, чем с Василия. Как же ты не сумела с ним ужиться? Если Василий и неправ перед тобой, так что ты сделала, чтобы эту неправоту объяснить? Неужели вы, два умных, хороших, сильных человека, не сумеете договориться между собой? Ведь личное счастье, Авдотья Тихоновна, как и удача в работе, само собой не приходит. Его тоже надо суметь создать!

В полдень добралась Авдотья до своего колхоза. Не заходя к себе, она пошла к Василию. Ей хотелось успокоить его, передать дружеские слова Андрея.

Волнуясь, поднялась она на ступени того крыльца, которое столько раз скребла и мыла, на котором знала каждый сучок и выбоину. Взялась за знакомую дверную ручку.

Запустением, одиночеством, нехорошей тишиной повеяло на нее от комнат, когда-то уютных, наполненных детскими голосами; засохли герани на окнах, и никто не обрывал сухих листьев. Небрежно накинутое на кровать одеяло не скрывало порванной простыни. Василий сидел у стола над бумагами, склонив черную, смоляную голову. Был он без пояса, в расстегнутой поношенной гимнастерке, похудевший, небритый. Он поднял на нее глаза и смотрел, словно не понимал и не верил, что это она.

Она быстро подошла к нему, обняла и сильно притянула к себе:

— Вася, родимый мой! Похудел-то ты как! И меня-то не было! И не увидела я в последний раз батина дорогого лица! И как это бывает: живем и жизнью, не дорожимся — и вдруг нету!

Она гладила его жесткие черные волосы, а он дрогнул, припав лбом к ее плечу. Он прижимался к ней лицом все крепче и крепче, чтобы скрыть спазму, взявшую его за горло. Бабья любовь часто идет где-то рядом с жалостью. Не случайно так часто Авдотья заменяла одно слово другим и вместо «люблю» говорила «жалею». Ничто не могло с такой силой и полнотой вернуть ее прежнее чувство к Василию, как это беспомощное и горькое движение мужа. Она обняла его, гладила его лицо, волосы, плечи:

— Васенька, сердце мое! Некогда тебе сидеть! Бери коня, поезжай в район. Петрович велел к восьми часам вечера быть у него. Сережу-бригадира прихвати с собой. Я ведь как услышала обо всем, так прямиком к Петровичу. Человек он редкостный и тебя хорошо знает. Да и меня тоже не впервой видит! — с гордостью добавила она. — Знала я, что он поверит моим словам! Все я ему рассказала — и про тебя, и про Травницкого. Он говорит: «Я Василия в обиду не дам». Что касаемо хряка, то мы его с тобой купим. Телку продадим, а купим. Ты так и говори, слышишь? Ты перед колхозом должен быть, как стеклышко незапятнанное. Если и был твой недогляд, так ты должен его возместить с лихвой. Ты так Петровичу и говори! Слышишь? — приказывала и учила Авдотья Василия. — Собирайся быстрее, родимый!

Она нашла его шапку, завязала ему горло шарфом и проводила на крыльцо.

— Сама бы я с тобой поехала, да на ферму тороплюсь. Да и надобности во мне нет, — и так все рассказала… Поезжай скорее!

Когда на следующее утро он вернулся домой, он не узнал избы: все было дочиста выскоблено, вымыто, полки были покрыты белой вырезанной кружевом бумагой, белоснежные накидки покрывали подушки.

— Папаня, а мы к тебе жить приехали! Мы больше не будем уезжать! — объявила Дуняшка.

Катюшка хозяйственно устраивала свой «пионерский уголок»: развешивала портреты вождей, свои похвальные листы, раскидывала книжки на маленьком столике.

Глаза Прасковьи слезились от радости.

Авдотья улыбнулась Василию:

— Сейчас пироги дойдут. Дочка, дай папане умыться! – Вынув пироги, она не стала накрывать на стол, а села рядом с мужем, обняла его и распорядилась:

— Ну, рассказывай все по порядку. Ты как приехал, так прямо к Петровичу?

— К нему прямиком, а у него перед дверью, гляжу, Травницкий.

— Да ну-у?! И что ж?!

— Да ничего. Этак и шмыгнул мимо двери. Тихий, тонкий. Куда и пузо девалось!

— А Петрович как?

— Петрович хорошо! Эх, Дуняша, вот человек! Поговоришь с ним, как свежим воздухом надышишься.

— Ты ему сказал, что убытки мы возместим?

— Так с первого слова и сказал, как ты наказывала.

Всего девять месяцев прошло со дня их разрыва, но неузнаваемо изменились их отношения за этот короткий срок.

Когда началось их возвращение друг к другу?

С ночи ли на Фросином косогоре? С того ли вечера, когда Авдотья, впервые выступая на партийном собрании, высказала мысли Василия лучше, чем он сам сумел это сделать? С того ли дня, когда они поспорили из-за клевера? Или не было в течение этих девяти месяцев таких решающих часов, а просто вырастало их чувство вместе с тем, как вырастали они сами?

Ночью вскрикнула во сне маленькая Дуняшка. Авдотья хотела подойти к ней, но Василий крепче прижал жену к себе: — Отпустить боюсь… Вдруг встанешь — и нет тебя.

— Разве я теперь оторвусь от тебя, Вася? Натосковались… Намучились… Мальчика, Вася, хочется мне. Сынка. Кузьмой назвали бы. По батиному имени.

Неумелой, жесткой рукой он убрал с ее лба волосы, гладил ее лоб, висок:

— Дунюшка!.. Ведь вот как случается!.. Живешь с женой почитай что тринадцать лет, а только на четырнадцатом году узнаешь, какая бывает любовь!..

Впервые в жизни он говорил о любви, и слова его падали ей в сердце, как падает дождь на пересохшую, растрескавшуюся от зноя землю.